banner banner banner
Ф. А. Абрамов. Сборник
Ф. А. Абрамов. Сборник
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Ф. А. Абрамов. Сборник

скачать книгу бесплатно


– У тебя есть чего?

Егорша скосил прищуренный глаз на деревянный сундучок, стоявший у кровати.

– Вон мой чемодан. Доверяю.

В задосках загремела кочерга.

– Мог бы и сам достать. Рановато барина-то из себя показывать.

Егорша нехотя спустился с печи – босиком, в белой нательной, давно не стиранной рубахе с расстегнутым воротом и выпущенным подолом, – зевнул, потягиваясь.

– Лежать-то тоже надо умеючи. – И подмигнул Лизке: – Одна баба лежала-лежала – ногу отлежала. На инвалидность перевели.

Был Егорша невысок, худощав и гибок, как кошка. Смала Егорша очень походил на робкую, застенчивую девчушку. Бывало, взрослые начнут зубанить – жаром нальются уши, вот-вот, думаешь, огонь перебросится на волосы – мягкие, трепаные, как ворох ячменной соломы. Но за три года житья в лесу Егорша образовался. Стыда никакого – сам первый похабник стал. Глаз синий в щелку, голову набок, и лучше с ним не связывайся – кого угодно в краску вгонит.

К деду Егорша переехал в сорок втором году, после того как мать задавило деревом на лесозаготовках. Степан Андреянович завел было разговор о перемене фамилии, но Егорша заупрямился. Тем не менее в Пекашине все и в глаза и за глаза называли его Ставровым. И тогда Егорша схитрил: к отцовской фамилии Суханов стал приписывать фамилию деда.

– Со мной, брат, не шути, – говорил он, довольный своей выдумкой. – У меня, как у барона, двойная фамилия.

Легкой, развинченной походкой Егорша прошел в задоски, зачерпнул ковшом воды из ушата, напился.

– По последней науке, говорят, ведро воды заменяет сто грамм.

– Чудо горохово! Всё про вино, а сам рядом-то с бутылкой не стоял.

– Так, так его, – поддержал Лизку Степан Андреянович.

Егорша вынул из сундучка скомканное белье, навел на Лизку свой синий глаз с подмигом:

– На, стирай лучше. Когда-нибудь из сухаря выведу[33 - Вывести из сухаря – значит пригласить девушку на домашней вечеринке или в клубе танцевать. (Примеч. авт.)].

– Больно-то мне надо!

– Ну, ну, не зарекайся. В клуб-то нынче ходят?

Степан Андреянович, сливая в чугун воду, покачал головой:

– У нашего Егора одно на уме – клуб.

– А чего! Война кончилась – законное дело. Кто теперь играет? Раечка?

– Она когда в балалайку побренчит, – сказала Лизка и вдруг рассердилась: – Да ты думаешь, у нас тут только плясы и на уме?

Егорша опять зевнул.

– Я не про тебя. Я про девок.

Слыхала, слыхала она от этого злыдня кое-что и похлестче – за словом Егорша в карман не лез. Но нынешняя насмешка показалась ей почему-то столь обидной, что она схватила узел с бельем и, даже не попрощавшись со Степаном Андреяновичем, хлопнула дверью.

5

Дома шла стрижка – обычное дело в день приезда старшего брата.

Двойнята уже расстались со своей волосней и, покручивая непривычно легкими головами, влюбленно следили за рукой Михаила, лязгающей черными овечьими ножницами над Федькиной головой.

Федьке приходилось туго: ухо у него против света горело, как жирная волнуха, и по веснушчатым щекам текли слезы. Но он крепился и на вошедшую в избу сестру даже не взглянул.

– Что Егорша делает? – спросил Мишка.

Лизка всплеснула руками:

– Да вы что – сговорились? Тот: «Что Мишка делает?» Этот: «Что Егорша делает?»

Она взяла под порогом веник, запахала в кучу ребячьи волосы.

– Ты ничего не слыхал?

– Нет. А что?

– Старовер приехал.

– Какой старовер?

– Много ли у нас староверов? Евсей Мошкин. В поле сейчас стоит, у своей избы. Сегодня, сказывают, приехал. До Лиственничного бора на «Курьере» шел, а оттуда пешком. Не захотел дожидаться, покуда пароход дрова возьмет.

За этим многоречивым плетением Михаилу почудилась та же самая тревога, которая холодком подползла и к его сердцу. Прошлой осенью, когда в спешке ставили им избу, бревна собирали по всей деревне и три венца взяли с развалин Евсея Мошкина. Конечно, с согласия правления колхоза.

– Сиди! – зло тряхнул Михаил заворочавшегося Федьку.

Наскоро оборвав остатки волос на рыжей голове, он накинул на себя ватник, вышел на улицу.

На задворках, в поле, там, где стояла изба Евсея Мошкина, никого уже не было.

Михаил взял колун с крыльца и пошел в дровяник. Он всегда так делал, когда хотел что-то обдумать. Правда, в данном-то случае и обдумывать было нечего. Бревна с Евсеевой избы подсказала снять Анфиса Петровна, так что пускай она и рассчитывается с Евсеем.

Да, но бабам-то рот не заткнешь, подумал Михаил. Начнут теперь вздыхать да охать. Вот, скажут, какие нынче люди пошли. Подошел Евсеюшка к своему домику, а там не то что избы – бревнышка ладного нету. И что ты возразишь? Что скажешь на это? Пускай ты хоть век не виноват, а бревна-то на твоей избе. Каждому прохожему видно.

Михаил сплеча всадил в суковатую чурку колун, затем старательно, на все пуговицы, застегнул ватник и пошел к Марфе Репишной, дальней родственнице Евсея.

У Марфы Репишной Пряслины каждую зиму, начиная еще с довоенного времени, морозили тараканов, и Михаил хорошо знал ее избу. Старинная изба. Оконышки маленькие, высоко над землей, а потолок и стены из гладко оструганного кругляша – золотом светятся. И дух в избе вкусный, травяной. Особенно бросается, когда в холодное время с надворья заходишь: будто из зимы в лето попадаешь.

На этот раз травяной запах заглушала смола: Евсей щепал лучину.

Ловко, красиво сбегал с полена тонкий розовато-белый ремень. Как живой, чуть-чуть потрескивая и мягко выгибаясь. А когда этот ремень совсем отделился от полена, Евсей не дал ему упасть на пол, а быстро подхватил его и покачал на весу: а ну-ка, скажи, друг-приятель, на что ты пригоден (знакомая Михаилу привычка), и бросил отдельно, в сторону от растопки, – надо полагать, для дела.

Сам Евсей, к немалому удивлению Михаила, оказался совсем не таким, как представлял он его себе, шагая к Марфе. Он-то думал увидеть какого-нибудь доходягу, тень от человека, раз столько в лагерях отбухал, а тут – держите ноги: пень смоляной. Щеки румяные, гладкие, как мячики, в рыжей окладной бороде ни единой пожухлой волосины, и голова тоже медная, в скобку стрижена, подрубом.

Потом, правда, Михаил разглядел: старик. И рука правая в трясучке, и кожа на шее сзади потрескалась, как кора на старом дереве. Но все равно впечатление засмолевшего, забуревшего пня, с которого, как вода, стекают и время, и всякие житейские невзгоды, осталось.

– Чей это молодец-то будет? – спросил Евсей у Марфы.

Марфа подняла голову от рубахи, которую чинила, поглядела на Михаила своими полубезумными глазами и ничего не сказала. У нее, как казалось Михаилу, и раньше кое-каких винтиков недоставало, а после смерти мужа она и совсем ослабла головой.

Михаил назвал себя.

– Ивана Пряслина сын! – воскликнул Евсей. Он вскочил на ноги, всплакнул, замотал головой. – Осподи, Ивана Гавриловича сын… Михайло Иванович – так, кабыть? Вот как, вот как время-то идет, робятушки! Давно ли Иван Гаврилович сам молодцевал, а тут такой сын. В отца, кабыть, натурой-то, только тот волосом посветлей был. – Евсей опять, поокав, повздыхав, сел на лавку. – А меня-то помнишь? – спросил он, и вдруг в мокрых щелках его вспыхнули любопытные, по-ребячьи лукавые огоньки.

Михаил отрицательно покачал головой.

Огоньки потухли.

– Где помнить. А я вот тебя запомнил. Бывало, все к моим ребятам бегал. Вот такой махонькой, – Евсей показал рукой.

Михаилу смутно припомнились двое мальчуганов-сирот, живших когда-то неподалеку от них на задворках. Старшего, кажется, звали Ганькой, а у младшего – это он хорошо помнит – было прозвище Тяпа. Ребятишки бедному Тяпе из-за того, что у него была большая белая голова да кривые, как ухваты, ноги, не давали житья. И Михаил тоже травил его: «Тяпа, Тяпа, не упади!..»

А Тяпа не отвечал. Тяпа, казалось, не замечал этих обидных выкриков. И все катился да катился себе мимо, как колобок. И, как колобок, улыбался своей светлой, кроткой улыбкой.

– Нету, ни которого нету в живых. Оба убиты – и Гаврило, и Алексей, – вздохнул Евсей. – И у тебя родитель, сказывают, остался там?

– Остался.

– О, господи, господи! Сколько народушку побито. Весь цвет в войне выгорел. А семья-то у вас большая?

– Шестеро, кроме меня.

– Ох, Михайлушко, Михайлушко! Ну дак тебе досталось. Взвалила война на твои плечи ношу…

Михаил встал.

– Я насчет бревен зашел сказать. Это я увез их с твоей избы.

Евсей махнул рукой:

– Что ты, бог с тобой, Иванович. Не ты начал рушить мое строенье, не ты кончил. Сеструха[34 - Сеструха – двоюродная сестра.] Марфа Павловна пригрела меня, и слава богу.

– В общем, так, – сказал Михаил. – Мне чужого не надо. Нарублю и отдам.

– Нету чужих, Михайлушко. Все люди родня. А мы с тобой еще родники по крови. Не слыхал? Так, так. Спроси у старых людей. Старые-то люди помнят. Мой-то отец да матерь твоего отца – бабушка тебе – троюродными братом да сестрой доводились. Отец у тебя помнил. Бывало, выпьет, дядей назовет. Ничего, шибкой был, а худого слова не скажу. Обходительный со мной был…

В избу вошла запыхавшаяся Лизка:

– Вот где он! Я по всей деревне ищу, а он как не знает, что баня поспела.

– Сестра тебе? – спросил Евсей. – Как звать-то?

– Лизаветой, – сказала Лизка и хмуро, почти враждебно посмотрела на Евсея.

– Так, так, – ласковой улыбкой ответил ей Евсей. – Лизавета Ивановна, значит. Характером-то, кабыть, в бабку Матрену Прокопьевну. Счастливая будешь.

Михаил с каким-то смутным и непонятно-тревожным чувством вышел на улицу.

Глава вторая

1

Эх, жар-суховей, пар-береза на спине! В Пекашине любили попариться. Бывало, в субботу стукоток стоит за колодцами, у болота (там банный ряд): трещат, хлопают двери, раскаленные мужики да парни вылетают в белом облаке и бух-бух в снежный сумет или в озерину.

И в войну не забывали баню, в самые черные дни топили. А как же иначе, если это и твоя единственная отрада в жизни, и твоя оборона от всех болезней и хворостей?

Пряслинская баня была приметна не сама по себе – какие же особые приметы у черной бани? Она была приметна кустами – двумя черемшинами[35 - Черемшина – разновидность черемухи.] и пятком тоненьких рябинок, росшими возле сенцев.

Летом – что и говорить – приятный дух от черемшинок, но если бы эти кусты не были посажены отцом, Михаил и дня бы не держал их у бани. Приманка для ребят – вот что такое эти кусты. Особенно черемуха. Весной и осенью каждый пацан лезет на нее, а раз пацан возле бани – не бывать стеклу в окошке. Это уж точно. И в окошке пряслинской бани вечно торчит веник.

– Алё? – подал голос Михаил, входя в сенцы. – Есть жар?

– Есть, наверно. Мне с этим жаром-паром не на луну лететь, – замысловато ответил из бани Егорша.

В бане из-за веника в оконце было темновато, и Егорша, растянувшийся на полку, напомнил березовый кряжик. Михаил против него был мужик. Кожей смуглый – в материн род, а всем остальным – и костью, и силой – в отца.

Горбясь под низким черным потолком, он дотронулся пальцем до каменки – хорошо накалена! – и зашуршал березовым веником.

Егорша панически приподнялся на полку:

– Ты что – опять будешь устраивать Африку?

– Да, надо немножко кровь разогнать. У меня что-то ухо правое ломит, надуло, наверно, на реке.

– Ну, тут наши пути-дороги расходятся, – сказал Егорша.

– А ты знаешь, кого я сейчас видел?

– Кого? – спросил Егорша, слезая с полка.

– Попа!

– Какой это, к хрену, поп! Дурак старый – вот кто.

– Да ты знаешь, о ком я?

– Знаю, – невозмутимо ответил Егорша.

Оказывается, Егорша еще раньше его, Михаила, видел Евсея Мошкина, ибо по дороге домой от реки он завернул в правление – узнать, как и что тут делается, в Пекашине, – и нос к носу столкнулся с этим так называемым попом.

– Почему с так называемым? – запальчиво возразил Михаил. – Я еще ребенком был, помню, его попом называли.

– По глупости.

– А за что же тогда его пятнадцать лет катали в лагерях, ежели он не поп?