скачать книгу бесплатно
Кикимора Агнешка
Алексей Евгеньевич Аберемко
Агнешка после приключений в Европе решила поселиться на Руси. Там её другом был молодой маг, здесь же, как не обратить внимание на богатырей русских? Сказки слушать легко и приятно, потому что сразу ясно: здесь – добро, а вот там – зло злющее. А если сказку рассказывать от лица этого самого зла, то как получится? У зла ведь тоже могут быть друзья и дети. Соловей-разбойник может оказаться отцом кикиморы. Богатыри тоже бывают слабыми, а кикиморы – милыми. Вы скажете: «Это уже не сказка, а жизнь, получается». Ну, это как кому нравится.
Алексей Аберемко
Кикимора Агнешка
Былина
Седой старик сел за стол в придорожной корчме, положил поперед себя гусли, потёр друг об дружку озябшие руки и провёл перстами по струнам. По помещению поплыл мягкий перелив, баян стал напевно излагать:
«Ой вы гой еси, люди русские!
Расскажу я вам, добры молодцы,
Расскажу я вам, вы послушайте,
Вы послушайте сказку дивную.
Сказку дивную, быль правдивую.
Всё случилося в Карачарове.
Во селении подле Мурома
Жил Добрынюшка Филаретович.
Филарета сын, попа местного.
Был он немощен, тот Добрынюшка:
Он ходить не мог, на печи лежал.
И пришла к нему млада девушка,
Завлекла его разговорчиком.
Разговорчиком, да своей младостью.
Когда не было в избе родителей,
Превратилась девка в бабу старую.
Бабу старую, Ягу страшную.
Не поддался ей наш Добрынюшка,
Погнал бабу ту крестным знаменьем,
Крестным знаменьем, да молитвою.
А на утро в дом человек пришёл.
Не простой человек, Никодим святой,
Из монашеской, из обители.
«Встань, Добрынюшка, – Никодим сказал, -
Да подай ты мне хмельной браженьки».
И Добрынюшка его послушался,
Встал на ноженьки неходячие
И поднёс святому ковш с напиточком.
Одарил монах его по-великому,
Не сокровищем, но силой сильною.
Силой сильною, богатырскою.
И прославился тот Добрынюшка
Ратным подвигом не единожды.
Соловья убил он Разбойничка,
На Угре стоял он с дружиною
Князя Вологды, Андрея Меньшого.
И за подвиги, да за ратные,
Полюбился тот Добрынюшка
Красавице, родне княжеской,
Забавушке, свет Путятишне.
Добрый молодец с девкой красною
Поженилися, обвенчавшися.
Моя сказочка на том кончается.
Пересохло от неё моё горлышко.
Коль понравилась, поднесите-ка
Чарку малую деду старому».
Внимательно слушавший былину торговый, ремесленный и войный люд, в достаточности набившийся в корчму погреться, как только баян[1 - Сказитель.] закончил былину, взорвался гулом возмущения:
– Кривду[2 - Неправда.] баешь[3 - Говоришь.]!
– Добрыня был не Филаретович, а Никитич!
– Это Илья – Муромец, а Попович – Алёша!
– И не может Яга молодухой стать, а потом, наоборот!
– Не поднесём чарки, обойдёшься.
Когда гул голосов начал стихать, от перегородки, отделявшей комнату корчмаря от общего обеденного помещения послышался спокойный голос корчмаря:
– Не врёт он, а говорит, что знает. Был такой парень, Добрыня Филаретович, может и сейчас где живёт, не ведаю. Богатырь – не богатырь, о том не мне судить. И про жизнь его семейную кривить не буду: не ведаю. И Соловей-разбойник был, хороший мужик, правильный, поболее бы таких, хоть и нечисть, и Баба Яга. Только в молодуху не превращалась. Молодая – то кикиморка, Агнешка. А баян – тот самый Никодим-старец и есть. Только не святой он: его из монастыря за развратные делишки попёрли, – говоривший заметил умоляющий взгляд баяна и успокоил, – не трясись, не скажу, за какие. Живи сам с этим грехом. За то, что молодость дал вспомнить, я тебе чарочку горячего вина[4 - Водка.] сам поднесу. Пост, слава тебе Господи, уже кончился. Да не сивухи[5 - Низкокачественная водка.], не полугар[6 - Высококачественная водка.] даже, своей знаменитой кикиморовки налью. Её меня, к слову сказать, тот самый Соловей-разбойник варить и научил.
Фёдор, хозяин питейного заведения, мужчина крепкий, ещё не старый, налил не скупясь из бочонка в глиняную кружку бурой жидкости. Баян схватил её двумя руками, губы припали к краю, кадык и седая борода задвигались в такт жадным глоткам. Корчмарь, меж тем, налил и себе кружечку, чего не припомнили даже завсегдатаи. Лицо Фёдора, и так казавшееся суровым из-за страшного шрама, распахавшего межу через всё лицо наискосок, стало совсем угрюмым. Мужчина сел на лавку, глотнул из кружки, перекрестился, опустил подёрнутую первой сединой голову, и так сидел некоторое время, погружённый в глубь прожитых лет. Потом он выпрямился, обвёл помутневшим взглядом присутствующих и сказал:
– А теперь послушайте мою сказочку.
Глава 1
Про молодость мою разгульную рассказывать не стану: стыдно. Не подумайте, татем[7 - Вором, устар.] в то время ещё не слыл, душегубством, либо скотоложеством не баловался. Шалил по молодечеству, да по делу хмельному. Отец с матерью тогда уже померли, не дожили до позора. Воспитывала меня тётка старая, родня дальняя. Своих у неё было четверо, и младше меня и постарше двое было. Работников хватало: все мальчики. Я же, по бездельности характера, числился обузой бесполезною. Не избавились от меня до тех пор, по причине, что не холопом я был, но смердом князя Андрея Меньшого, с наделом земельным, родителем, оставленным. Дошалился, что из деревни выгнали. И пойти бы мне в монастырь на покаяние, да вернуться через полтора годика с извинением. Под рождество, либо в масляную неделю желательно, когда люди сытые, оттого – добрые. Но знаете, как у юношей бывает: взыграло ретивое[8 - Сердце, устар.], обида за неприятное наказание. Гордость проснулась, ничем не подкрепленная, да самомнение подростковое. «Уйду от вас, – мне тогда подумалось, – сами жалеть станете! Слезами умоетесь!». Кто жалеть будет и почему, я не задумывался, да и сейчас не понимаю. Топор взял с собою, верёвку пеньковую, тулуп да треух заячьи, два каравая и ушёл я, куда глаза глядят.
В поселениях, а тем больше в городе, обосновываться не хотелось. Неровен час, царь наш батюшка, Иван, зачнёт ратиться с ханом ордынским Ахматом, либо с королём литовским Казимиром. Не хотелось боевым холопом в рать призваться. Нашёл в лесу близ села Карачарова избушку охотничью, заброшенную. Стояла она на пне сосны спиленной. Пенёк чуть не в две косые сажени высотой, чтобы зверь лесной не безобразил. Забрался внутрь, осмотрелся. Видать дичь поизвелась в тех краях, либо охотники поизвелись, но жилищем давно не пользовались. Подлатал, как мог, и начал жить.
Лето пролетело в приятных удовольствиях: лес давал грибы и ягоды в достаточности, река – рыбу и раков, Мёда дикого раздобыл, медовушку поставил. Потом, как всегда внезапно, грянула осень, за ней – зима. Провизия, которой, казалось, заготовил вдосталь, как-то быстро закончилась. Печь чадила нещадно. Крыша сначала текла сквозь лапник прохудившийся, а под снежным покровом и вовсе рухнула. Напялил я треух на головку буйную, закутался в тулупчик старенький, допил медовушку последнюю, да и лёг под стропило, упавшее, умереть собираючись.
Кто скажет вам, что от мороза сметь сладкая, не верьте тому, потому что очень холодно. А когда холодно, в том нет приятствия. Так лежал я сна последнего дожидаючись, добрым словом поминая раба Божьего Фёдора-мученика. И от слёз за душу, не отпетую, на глазах от мороза веки слиплися. Разбудило меня ощущение, что смотрит кто-то на меня внимательно. Раскрыл я веки, и они раскрылись, будто и не прилипали друг к друженьки. Что увидел я, доказало, что в живых я уже не числюся: лежал я не на полу, а на полатях, а изба оказалась починенная. Возле печки, жар распространяющей суетился мужик, постарше меня. По полкам шуровал дед древний, морщинистый, как кора дуба, с длинными нечёсаными волосами на голове и бороде, одет в лохмотья, лишайники напоминающие. А напротив меня девчушка стоит востроносенькая, с косичками соломенными, да в сарафанчике, чудно расшитом узорами. Глазками чёрными так и зыркает, да говорит, чудно так:
– Гутен морген, хер!
Я, хоть и померший был, взвился на раз:
– Какой это я тебе хер?! Что сразу, морден?! На свою погляди, ёжкин блин!
Вскочил я с полатей, а тот, кто в печи шуровал, мигом встал между мной и девушкой, да так ловко, что я глазом моргнуть не успел:
– Пшепрашам, хвопец[9 - Извини, парень, польск.], – вытянул он в мою сторону свою руку узловатую, – то не хер, ччто есть хер, а, в жначенье, пане. В крае, гдже жила мойа цурка[10 - Дочка, польск.], так паны называчся.
Тут я и успокоился. Паном меня, конечно, ещё никто не чествовал, но знал я, что прозвание это уважительное. Опухшее, как у пьяницы запойного, лицо не казалось опасным, а усталость вековая в глазах покрасневших выдавала человека бывалого. Руку, однако, пожать я поостерёгся покудова. Тот старый, что по имуществу моему шарился, тоже в мою сторону поворотился, посмотрел, как на телушку, что для покупки присматривают, отвернулся к мужику нерусскому, да молвил голосом скрипучим, будто дерево клиньями расщипывают:
– Вот здеся обитать и будешь. Этого, – дедуля дёрнул подбородком в мою личность, – Федькой звать. Он пропащий, навроде тебя, сдружитесь, небось.
– Погодь, отец! – возмутилась моя гордыня. – А хозяина спросить, ёжкин блин?!
– А кто тут хозяин? – наглец стал осматривать горницу. – Нетути! То, что занял домишко, как лиса – барсучью нору, не делает тебя хозяином. Я и так тебе милость великую явлю, что домового привёл, да вместе мы тут ремонт справили. К утру бы уже на том свете с чертями беседовал, или в кого вы люди там веруете.
– Мы – люди? А вы тогда, кто?
– Не подпечник[11 - Домовой.] я, а кикимор! – почти сразу с моим вопросом и ответ от неруси пожаловал.
– Кикимор в моём лесу и так в достаточности, вакансии закончились. До весны с дочуркой здесь перебьётесь, там поглядим.
– Не хочу на фатер шея сидеть. Вы давать мне свой арбайтен… работа, – взвилась до сих пор рта не разевавшая черноглазая, ихь бин кайн юнгес мэдхен[12 - Я не маленькая девочка, нем.].
– Хватит, Агнешка, по-тарабарски молоть. Знаю, вы, кикиморы, быстро языки перенимаете. Говори по-нашенски, – приказал дед, – а что не мальенькая, понял уже. К Бабе Яге в ученицы пойдёшь?
– Баба Едза? Ведзма-людожёрка? Добже[13 - Баба Яга? Ведьма-людоедка? Хорошо! польск.]! – обрадовалась девчушка.
И тут, братки, стало мне тоскливо-претоскливо от таких новых знакомств. Я уже смекнул, что леший семейку кикимор мне в сожители определяет. Конечно, двум смертям не бывать, но за душу свою очень боязно стало. Зря я, видно, хождением в церковь пренебрегал частенько, да молился без усердия. Вот – с нечистью спутался! А при мысли о Бабе Яге, сердечко и вообще в пятки спрыгивало.
– Добже вечур, – снова протянул руку, – пана име Федька? Ма име – Марек.
На Федьку я обиделся и поправил, руку пожимаючи:
– Фёдор Никифорович я! По разнице лет можешь величать просто Фёдором.
– А это – Агнешка, – притянул и обнял мужик девушку с косичками, – Цурка, дочка мойа. Мы – кикиморы.
– Да понял уже, – смирился с неизбежным я, – где ж разместить вас, изба-то невеликая.
– Мы не жием в избе. Ни, правильно: жием, но нас не видачно и не слычачно. Появляемся, кожда надо. Ежли заприяжничаем с паном, шкоду не делаем, только корысть.
– Да я бы и рад заприятельствовать, да не чем.
– Раз надзём, – в руках гостя по волшебству возникла бутыль вина зелёного, – потом нельзя: пан чествовать повинен.
– Фу, пьянь, – выругался леший и потянул Агнешку за руку, – пойдём, дочурка, с твоей учительницей познакомлю.
Так и почали мы с Мареком век вековать, зиму зимовать. Научил кикимор меня, что и зимой кое-что съедобное в лесу разыскать получается, ежели умеючи. Токма животных всяких бить не дозволял. Говорил, что зверь тоже душу имеет. Ну тут, что взять: нечисть необразованная, некрещёная.
А по весне, по замыслу Марека, стали мы кирпичи лепить, обжигать, да печь из них на полянке перед избой складывать. Очень ему о винокурне мечталось. Кикимор к той поре уже бойко по-нашему изъяснялся. Только пришепётывал временами:
– Котёл кожда глиняный ставить, дров много поджебно, и горячку гегуловать чажко. Хвосты и головы попадут. Качество неправильное.
Тут я опешил:
– Какие хвосты?! Какие головы?! Говорил же, что зверюгу бить неправильно. Ты что, нечисть, из рыбы самогонку варить удумал? Или из живых человеков?! Да я тебя, ёжкин блин!…
– Не кипячись, – Марек растаял в воздухе, уйдя от моего могучего удара и появился на безопасном расстоянии, – то не людовы головы и не рыбные хвосты. Так прозывают первак, сивуху, плохое вино. После него голова болит.
– А что ж с вина голове не болеть? – не понял я, – На то оно и вино. На другой день похмеляешься, не работаешь. Святое дело! И поучительно: с первака и вправду не то что пить, жить не хочется. Не принимаешь на грудь седмицу, и дела в справу идут. А будь вино вкусным? Тогда, глядишь, и бабы себе для веселья наливать станут.
– Всё одно, железо надо шукач[14 - Искать, польск.].