Владислав Крапивин.

Самолет по имени Сережка

(страница 2 из 12)

скачать книгу бесплатно

Когда мама хочет поговорить серьезно, это не к добру.

– Опять насчет клиники или интерната!

– Послушай внимательно, с пониманием. Ведь не дитя уже, почти двенадцать лет…

«Недитя» слушает, – сумрачно сообщил я.

– Мне предлагают путевку в профилакторий «Северный край». Можно отдохнуть и подлечиться. И если бы ты согласился…

– Разве я против?

– Но я же не могу оставить тебя одного! И я договорилась в фонде «Особые дети», что тебя на это время определят на дачу, куда выезжают ребята… из специнтерната…

– Я так и знал!

– Ну, послушай же в конце концов! Почему ты упрямишься? Разве плохо пожить в новой обстановке? Всего три недели!

– Ага! А потом: «Ты же видишь, как тут хорошо! Почему бы тебе не остаться в интернате на учебный год?»

– Там постоянный медицинский надзор!

– Вот именно «надзор»!

– Ты эгоист! В конце концов, разве я не имею права отдохнуть? Я измоталась за этот год!

– Ну и отдыхай, пожалуйста! А у нас пускай тетя Надя поживет! Как в тот раз, когда ты в командировку ездила.

Тетя Надя была пожилая мамина знакомая, пенсионерка. Толстая и добрая. Мы с ней жили душа в душу, когда мама была в Самаре по делам своего института.

– Командировка – это всего неделя. А здесь три. И я не уверена, что Надежда Михайловна согласится…

– Ты же еще не спрашивала!

– Но она больная и почти слепая! Как она будет смотреть за тобой?

– А чего за мной смотреть!

– Роман! Пойми же наконец! Я не смогу отдохнуть, если не буду знать, что ты в надежном месте…

– А если, когда нас тут не будет, обчистят квартиру? – ехидно напомнил я.

– Пусть! Главное, что с тобой все будет в порядке.

– Спасибочки за такой «порядок»!

– Там чудесные условия и чудесные люди. А если ты останешься здесь, я в профилактории не проживу спокойно ни дня!

– Ну да! Зато тебе будет очень спокойно от того, что я мучаюсь на этой тюремной даче!

У мамы глаза из серых сделались желтыми. И круглыми… Я очень люблю маму, но когда у нее делаются такие глаза, у меня внутри будто закипает. И у мамы, наверно, такое же чувство.

– Так бы и огрела тебя чем-нибудь!

– Ну и давай!.. Ноги у меня ничего не чувствуют, а место, откуда они торчат, вполне… осязательное. Бери ремень…

– Ты циник, – печально сказала мама. – Знаешь, что такое циник?

– Знаю! Тот человек, который говорит неприятные вещи прямо в глаза!

– Не совсем так, но… А какие неприятные вещи ты еще хочешь сказать мне в глаза?

Надо было бы остановиться, но я «поехал». Все равно ничего хорошего ждать уже не приходилось.

– Я знаю, почему ты стараешься меня туда упихать! Это Верховцев подговаривает!

– Вот уж чушь-то! – Мама, кажется, даже испугалась.

– Ничего не чушь! Зачем ему такое приданое!

…Верховцев был мамин знакомый. Он стал работать в институте с прошлой осени. И маме он нравился, она этого не скрывала. Верховцев ну ни капельки не походил на дядю Юру.

От того пахло табаком и машинной смазкой (даже если он в новом костюме), а от Верховцева – одеколоном. Ну и хорошо, ну и пожалуйста, только… нет, я сам не знаю, почему он мне был не по душе. Он ведь всегда показывал мне свое уважение. Даже на «вы» называл, и это получалось у него не нарочито, а вполне естественно: «Знаете, Рома, в оценке этой книги я не могу с вами согласиться…» Или: «Рома, если вы не против, я украду Ирину Григорьевну из дома на два часа, в галерее выставка рисунков Рембрандта…»

Я был не против. Я понимал, что у мамы должны быть радости в жизни. И даже когда узнал, что Верховцев сделал ей предложение, сказал внешне беззаботно: «Решай сама, он ведь на тебе мечтает жениться, а не на мне». И мама решала, думала. А я, хотя и не очень хотел такого отчима, но и не тревожился сильно. Потому что Верховцев часто заявлял: «Я, Рома, вполне разделяю ваше отвращение к интернатному быту. У каждого человека должен быть родной кров…»

Неужели врал?!

Мама старательно возмутилась:

– Что ты выдумываешь! Наоборот! Евгений Львович не раз говорил, что нельзя тебя сдавать в интернат!

– Вот-вот! «Сдавать»! Как чемодан в камеру хранения! Не забудьте взять квитанцию…

Мама помолчала, сдерживая себя. Изо всех сил. Потом понемногу успокоилась. И сообщила, что я «совершенно не способен к нормальному диалогу». Стала собираться в свой институт и спросила, будто между прочим, не помню ли я телефон Надежды Михайловны. Она и сама его, конечно, помнила, но давала мне понять, что станет договариваться с тетей Надей, потому что не намерена отправлять меня на интернатную дачу насильно. Мама не любила, уходя на работу, оставлять меня «в напряженном состоянии».

– Не забудь вымыть посуду. И пожалуйста, не забывай запирать решетку, когда уходишь с балкона.


Мама ушла, я малость успокоился, но настроение все равно было тусклое. Чтобы его разогнать, я подкатил к двери в прихожую. На прибитых к косякам крючьях лежала перекладина из обрезка трубы – мой турник. Мама настаивала, чтобы я регулярно тренировал руки. Врачи говорили ей про свои опасения: мол, паралич может распространиться вверх, и руки тоже онемеют. Мама думала, что я про это не знаю, но я знал и очень боялся. Тем более что иногда – во сне, или во время рисования, или когда мастерил что-нибудь – по рукам вдруг пробегал колючий холодок, и мышцы после этого делались вялыми. Я старался не думать про страшное и убеждал себя, что такие приступы – случайность… Может, и правда они были случайностью. В общем-то пока сила в руках у меня сохранялась. Ведь им всегда хватало нагрузки: приходилось работать и за себя, и за ноги…

Я протиснулся под перекладину, ухватился за нее. Кресло отъехало, я повис. Покачался на вытянутых руках, подтянулся, положил на холодную трубу подбородок. Ноги подошвами коснулись паркета. Вышло, что я стою.

В прихожей напротив двери висело длинное, почти до пола, зеркало, и я видел себя «в полный рост».

Наша знакомая тетя Эля (я слышал) не раз говорила маме, что я очень симпатичный.

– Ну, прямо юный маэстро! Смотри, какие глазищи! А волосы… Ну, просто маленький Карузо!

– Да, конечно, – со вздохом соглашалась мама. – Если бы не… – И замолкала.

Я не знаю, как выглядел маленький Карузо. А что до меня, то, по-моему, пацан как пацан. «Если бы не…»

Но сейчас этого «не» зеркало не отражало. Казалось, мальчишка встал на пороге, положил на поперечную блестящую трубу подбородок и задумчиво смотрит на свое отражение.

Сам обыкновенный, и отражение обыкновенное. С нерасчесанными темными волосами, с надутым от недавних огорчений лицом, в белой футболке со штурвалом и надписью «Одесса», в мятых синих шортах со старомодным пионерским ремешком, в новеньких кроссовках (у них никогда не будут стерты подошвы, но сейчас это неважно). С длинными, совсем нормальными на вид ногами. Они даже и не очень худые. И успели загореть, как у всех мальчишек, потому что я подолгу торчу на солнечном балконе. Правда, сзади загара нет, но сейчас этого не видно…

Солнце нынче сильное, горячее, я даже слегка «обжариться» успел, хотя загорать в этом году стало труднее. Дело в том, что мама, боясь новых попыток ограбления, заказала осенью металлическую наружную дверь и заодно – железную решетку для балкона. Ведь забраться со двора на второй этаж ничего не стоит! Я спорил, доказывал, что не хочу жить как в тюрьме. Но мама сказала, что в решетке сделают широкие ставни, можно будет их распахивать.

Ну, я и распахивал. Но солнце-то светило не только сквозь этот проем в решетке, а отовсюду. И чтобы оно не отпечатывалось на мне пятнами, я елозил с креслом туда-сюда…

Руки и подбородок у меня наконец устали. Я повис, разжал пальцы, шмякнулся на пол (услыхал, как о паркетные плитки стукнули колени; могут появиться синяки, но болеть они не станут). На руках добрался до кресла, влез в него. На душе по-прежнему был осадок от ссоры с мамой, и на балкон не хотелось.

Я сердито включил телевизор: все равно ничего путного не покажут. Ну, так и есть! На одном канале солидный депутат доказывал, что «судьба экономических реформ зависит от консенсуса между правительственными кругами и сферой предпринимателей». На другом повторяли вчерашнюю серию «Синдиката любви». Я и вчера-то ее смотреть не стал. Во всех сериях одно и то же: или мчатся на машинах и палят очередями, или он и она лижутся в постели (аж тошнит, как поглядишь)… Переключил, а там по сцене прыгает волосатый дурак с гитарой, в драной жилетке и широченных цветастых бермудах. И орет в микрофон что-то бессвязное.

Я разозлился и убрал звук. Теперь парень вовсю скакал, бегал и разевал рот, а в результате – тишина. Сперва было смешно, как этот ненормальный старается напрасно. А потом стало немножко жаль его, и я включил громкость. И вдруг разобрал слова! Парень орал одну и ту же фразу:

 
Рома, Рома!
Ты остался дома!
Рома, Рома!
Ты остался дома!
 

Будто нарочно для меня! Ведь я, хотя и со скандалом, в самом деле остался дома, отбился от интернатской дачи!

Я даже почувствовал благодарность к певцу, хотя и не люблю такую вот «попсу». А он, видать, почувствовал мое настроение и взвыл пуще прежнего:

 
Рома, Рома!
Ты остался дома!
 

Наверно, он еще долго так старался бы, но затрезвонил телефон. Звонила мама. Сказала сухо:

– Как у тебя дела?

– Нормально…

– Посуду вымыл?

– Ага, – соврал я (успею еще до обеда).

– У меня заседание кафедры, на обед я не приду. Разогрей суп, вермишель, залей ее яичницей. Компот в холодильнике…

– Ага…

– Ты мог бы отвечать и более развернуто.

– Ага… То есть я все понял. Не волнуйся.

– Не вздумай опять питаться всухомятку.

– Не вздумаю.

– И… вот еще что. Я позвонила Надежде Михайловне, она, возможно, согласится остаться с тобой…

Я чуть не крикнул «ура», но засвербило в носу и в глазах. Какой-то кашель получился.

– Что с тобой?

– Ничего… Ма-а… ты хорошая.

– А ты подлиза, – с облегчением сказала ма. – И совершенно негодная личность.

– Ага! И врун! Потому что по правде я еще не мыл посуду. Но я сию минуту! До блеска! Всю-всю…

Потом я неподвижно сидел минут пять и словно таял от облегчения и виноватости. И решил перед мытьем посуды на минутку выбраться на балкон.


Ох и чудесное это время – летнее утро!

Солнце светило слева, половина двора была в тени от тополей, жара еще не наступила. Тянул ветерок. На веревках, словно морские сигнальные флаги, качалось белье. Одуванчики были, как осевшая на траву золотая метель. Жаль только, что на всем дворе – никого. Лишь у подъезда на лавочке – неизменные бабка Тася и бабка Шура, слышны их голоса.

Но нет, неправда, что совсем никого! По границе света и тени шел пушистый черный кот. Это был знакомый Пушок, он жил на четвертом этаже у Гриши.

Мне всегда хотелось, чтобы дома у нас жила кошка или собака. Но я об этом даже не заикался. У мамы жестокая аллергия на шерсть, это нервная болезнь такая. И ничего с ней не поделать (как и с моей)… А с Пушком я иногда играл: спускал с балкона бумажную «мышку» на длинной нитке, и Пушок прыгал за ней и гонялся с величайшей охотой. Молодой он еще, резвый.

Сейчас нитки и бумаги под рукой не было. Я схватил с полочки на перилах карманное зеркальце и пустил в траву зайчика. Прямо перед котом, по теневой стороне. Пушок тут же клюнул на эту приманку – прыг за солнечным пятном! Прыг опять!.. Но рука у меня дрыгнулась, зайчик скакнул в заросли у забора и пропал. Пушок тоже влетел в репейники – как пушечное ядро! И скрылся там, не стал выходить. Может, нашел более ценную добычу?

– Ну куда ты, дурень! Пушок! Пушок!..

И вдруг я услышал негромкий, чистый такой голос:

– Это ты меня зовешь, да?

Лопушок

Мальчик стоял у сарая в тени высокой железной бочки (потому я его сразу и не заметил). Стоял, нагнувшись и поставив ногу на обрубок бревна – видимо, перешнуровывал кроссовку. Теперь, окликнув меня, он медленно выпрямлялся.

Сперва мне показалось – Вовка Кислицын из соседнего дома. В такой же, как у Вовки, полинялой клетчатой рубашке, в обрезанных и разлохмаченных у колен джинсах, в синей бейсбольной кепке с орлом и надписью «USA, CALIFORNIA». Из-под кепки торчали по кругу сосульки светлых волос. Но вот он встал прямо, и я понял: не Вовка. Повыше и потоньше. Раньше я его не видал. Но в то же время лицо казалось знакомым. Наверно, потому, что было очень обыкновенным.

С улыбчивой готовностью к разговору мальчик сказал опять:

– Ты меня звал?

Я удивился, но без досады, весело:

– Вовсе не тебя, а кота! Разве ты Пушок?

– Нет, я Сережка!

Он отозвался с такой простотой и охотой, что во мне будто распахнулась навстречу ему дверца.

– А я – Ромка!

Сережка словно того и ждал:

– Вот и хорошо! Ромка, спускайся сюда!

Я откачнулся от перил. Как если бы медсестра отодвинула меня холодной ладонью.

– Я не могу…

– Заперли, да? – спросил Сережка с веселым пониманием.

Тогда я сказал сразу (если захочет, пусть уходит):

– Не заперли, а просто я не могу. Я на инвалидном кресле.

Ничего не изменилось в Сережкином вскинутом ко мне лице. Казалось, услышал он что-то совсем обыкновенное. Вроде как «мне в комнате прибираться надо» или «у меня пятка порезана, больно ходить». И сразу, с прежней готовностью к знакомству:

– Ну, тогда можно я к тебе приду?

– Да! – Я опять грудью лег на перила. – Иди! Второй этаж, двадцать шестая квартира!..

Он кивнул и убежал в подъезд, а я, дергая колеса, выбрался с балкона, покатил через комнату, зацепился за стол. Я суетился, словно Сережка мог не дождаться, когда я открою. В передней осторожно тренькнул сигнал…

Я откинул цепочку, лязгнул замком, толкнул подножкой кресла дверь и отъехал назад. И Сережка встал на пороге.

– Здравствуй!

– Ага, здравствуй… заходи… – Я отъехал еще.

Он шагнул, глянул по сторонам, повесил свою бейсболку на отросток оленьего рога (есть у нас такая вешалка). Опять посмотрел на меня. Глаза – серовато-зеленые, с желтыми точками в зрачках. На вздернутом носу царапины – словно кошка цапнула.

– Ты один в доме, да? – В голосе была нерешительность.

– Один… Да ты чего стесняешься? Мама была бы рада!..

– Я вспомнил, у меня на носке дырка, – вздохнул Сережка. Он уже сбросил кроссовки и теперь смешно шевелил большим пальцем, который выглядывал из голубого носка.

– Да зачем ты разулся-то? Что у нас тут, музей, что ли?

– А чего пыль в дом таскать! У вас паркет…

– Ох уж паркет! Ему сорок лет! Занозистый, как горбыль… – Я говорил торопливо, со сбивчивой радостью, сам не знаю почему. – Ну, пошли! – И покатил в комнату. В большую, главную.

Сережка вошел следом. Приоткрыл рот, завертел головой.

– Ух, сколько книжек у вас! Не соскучишься…

– Ага. Эту библиотеку еще дедушка начал собирать…

– А он кто? Ученый, да?

– Почему ученый? Он главный бухгалтер был, на хлебозаводе… Он давно умер, меня еще на свете не было. И бабушка… Раньше здесь большая семья жила, а сейчас только мама да я…

– Просторно… – несмело отозвался Сережка, все оглядывая стеллажи.

– Да… Ну, пошли ко мне.

В моей комнате Сережке понравилось еще больше. Здесь не было чинной строгости книжных стеллажей, а был привычный мне (и, видимо, ему) беспорядок: книжки, раскиданные по столу и пианино, конструктор на полу, большая карта мира с наклеенными на нее картинками-корабликами, краски и карандаши вперемешку с пластмассовыми солдатиками. В общем, все такое, про что мама говорила «черт ногу сломит».

– Значит, это твоя каюта?

– Каюта, берлога, пещера… Ну, ты садись где-нибудь…

– Ладно… – Он из старого (еще бабушкиного) кресла убрал на пол солдатиков, провалился в продавленное сиденье, засмеялся. Потом вспомнил про дырку на носке, засмущался опять, спрятал ногу под кресло. А я позавидовал ему: у меня никогда не было дырок на носках, они ведь получаются от протаптывания.

– А вот эти рыцари и крепости на картинках… Это ты сам рисовал, да?

– Сам…

– Здорово! – восхитился он.

Я пробормотал, что «чего там здорово-то, ерунда…».

Сережка, вытянув шею, все вертел головой. Волосы у него были песочного цвета и торчали врозь двумя крылышками – справа длинное, слева коротенькое. Губы он осторожно трогал кончиком языка. На тонкой шее я заметил шнурок от ключа. И опять подумал, какой он, Сережка, обыкновенный, привычный и потому будто давным-давно знакомый.

Мы встретились глазами. И тут, несмотря на всю Сережкину знакомость, нашла на нас новая неловкость. Этакая скованность, когда не знаешь, о чем говорить. Сережка опять начал старательно оглядывать комнату. Теребил бахрому на штанине и помусоленным пальцем трогал под коленкой изрядный кровоподтек.

– Крепко ты приложился, – сказал я. – В футбол играл, да?

– Не-а! – обрадовался он. – Это на дворе об кирпич…

– Небось искры из глаз, – посочувствовал я.

– Целый салют!.. А у тебя тоже вон блямба на колене!

– Да мне-то что! Я же не чувствую…

Сережка перестал улыбаться, помялся.

– Совсем, что ли, не чувствуешь?

– Ага, – отозвался я беспечно. Не страдай, мол, за меня.

Сережка помолчал и спросил, словно сдерживая боль:

– А это у тебя… с самого рождения, да?

Я не любил такие расспросы, но Сережке ответил без досады:

– Нет, что ты! Мне пять лет было, я бегал с ребятами по улице и упал спиной на железный прут. От арматуры. Строители зарыли мусор, а этот стержень из земли торчал.

– Я знаю. Я один раз на такой ладонью напоролся, когда с велосипеда…

– А я – позвоночником… Сперва боль сильная, в больницу повезли, целый месяц лежал, потом сказали, что все в порядке, последствий не будет… Ну, их и не было сначала. А через полгода я однажды проснулся, встал с кровати на пол – и бряк. Мама говорит: «Ты чего дурачишься?» А я смеюсь. Сперва забавно показалось, что ноги есть и тут же их как будто и нет… Ну, а потом больницы, анализы, консилиумы… Нервы, говорят, повредились. А как лечить, никто не знает… Мама пыталась добиться, чтобы за границу меня повезли, в американский госпиталь, да туда столько желающих, а долларов нету…

Сережка слушал без жалости на лице, но с пониманием. Будто и раньше знал о таких делах. Переспросил:

– Значит, точный диагноз не поставили?

– Не-а… Кое-кто думает, что это из-за отца. Он участвовал в ликвидации аварии на атомной станции и там нахватался радиации сверх нормы. Это еще когда меня не было, а он в спецчастях служил. А потом он умер от лейкоза. Мне три года было, я его почти не помню…

В три года человек не такой уж беспамятный, и, может быть, я запомнил бы отца. Но они с мамой развелись, когда мне не было еще и двух лет. Однако про это я говорить Сережке не стал. Он и без того как-то осунулся, застеснялся опять. Я сказал бодро:

– Вообще-то диагноз поставили. Длиннющее такое название. Но кто его знает, точный ли… Один молодой врач говорил, что тут много зависит от моей силы воли, от самовнушения. «Заставь, – говорит, – себя подняться». Один раз даже заорал на меня неожиданно: «А ну, встать! Немедленно!..» А я моргаю: как это встать, если невозможно?.. Потом этому врачу попало. Кто, мол, дал право такие опыты производить над детьми… Мне тогда семь лет было… Теперь говорят, что уже точно неизлечимо…

Сережка не стал утешать меня всякими словами, что медицина развивается и что не надо терять надежды. Сказал спокойно и будто даже чуть завистливо:

– Зато у тебя руки вон какие. Рисуешь, как художник.

Я не стал скромничать и отнекиваться.

– Да, руками я кое-что умею…

– И это умеешь? – Сережка поднял с пола ракетку для настольного тенниса.

– Ну… вообще-то могу. Мы с мамой иногда играем. Раздвигаем в большой комнате стол и… Бывает, что на спор: кому после ужина посуду мыть.

– А давай попробуем!

– Ты правда хочешь? Давай!..

Наш стол, даже раздвинутый, был, конечно, меньше стола для пинг-понга. Но это и хорошо, как раз по мне. Сетку мы не нашли, вместо нее поставили на ребро несколько книг. Сережка решил:

– Я тоже буду играть сидя. Чтобы на равных…

– У тебя не получится с непривычки, играй обыкновенно.

Он спорить не стал, но (я это видел) приготовился поддаваться.

Мы разыграли подачу, я выиграл. Сережка играл ничего, не хуже Вовки Кислицына или Владика Ромашкина. Но…

Для начала я вляпал ему пять мячиков подряд. Он уже не вспоминал, что хотел играть, не вставая со стула. Потом с его подачи я пропустил два мяча, но ему забил три.

Сережка вытер локтем лоб и сказал жалобно:

– Знал бы, дак не связывался…

– Меня мама тренировала. У нее первый разряд…

– Предупреждать надо, – отозвался Сережка с обидой. С ненастоящей, дурашливой. – Ладно хоть, что не всухую…

Мы закончили со счетом двадцать один – шесть.

– Так мне и надо, – вздохнул Сережка. – Где у вас посуда?

– Мы про это не договаривались! Это только с мамой…

– Но должен же я себя наказать! За то, что нахально сунулся играть с чемпионом!

– Какой я чемпион! Да я… ты просто не привык тут со мной… Ой! А посуду-то правда надо мыть, а то от мамы влетит!

– Давай вместе!

Тарелки и стаканы он мыл гораздо лучше, чем в теннис играл. Мы управились за три минуты. Сережка вытер последнее блюдце и завертел его перед собой, как зеркальце. На блюдце была нарисована рыжая котеночья мордочка.

– Симпатичный какой кот…

– Это старинное блюдце, бабушкино… – И я вдруг вспомнил: – Слушай, а почему ты отозвался, когда я кричал: «Пушок, Пушок»?

Сережка осторожно поставил старинное блюдце, облизал губы, подергал шнурок на шее.

– Мне послышалось «Лопушок»… Меня так в детстве звали, потому что лопоухий был… Мама так звала…

– Сейчас-то уж, наверно, так не зовет, – деликатно заметил я. – Никакой лопоухости нисколечко уже не заметно…

Сережка опять стал разглядывать блюдце.

– Сейчас некому так звать. Мамы нету… уже три года…

Я подавленно молчал. Сережка встряхнулся. Проговорил с какой-то искусственной взрослостью:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Поделиться ссылкой на выделенное