Захарий Френкель.

Записки и воспоминания о пройденном жизненном пути



скачать книгу бесплатно

Это был первый виденный мною в жизни пожар. Картина его со всеми деталями сохранилась у меня в памяти. Хронологическая дата этого пожара легко устанавливается, т. к. он случился на второй год нашей жизни в арендованном отцом хозяйстве с садом и домом на окраине г. Козельца в 1874 г. Следовательно, мне шёл уже пятый год. Об этом периоде в памяти у меня встают уже не разрозненные, а связанные в общую цепь воспоминания.

Сад мне казался несказанно большим, хотя, как восстанавливаю теперь по памяти, в нём было лишь несколько плодовых деревьев и немного ягодных кустов. В конце прямой средней дорожки стояли две липы. Мне они казались невероятно высокими. Мы с братом стреляли из самодельного лука и камешками из резиновой рогатки, постоянно охотясь в саду на сорок, сорокопутов и дроздов. Но ни одна стрела из лука, ни один камушек из рогатки не достигали до вершины этих двух сказочно огромных лип. Так они и остались в моей памяти деревьями-великанами. Много лет потом я не бывал в Козельце. Но вот случайно в 1906 году, т. е. спустя более 30 лет, я попал в этот город. Мне захотелось посмотреть на эти жившие в моей памяти липы-великаны. С изумлением я должен был разочароваться в них. В полуопустошённом небольшом саду в конце средней прямой дорожки стояли две старых липы довольно скромных размеров, не имевшие ничего общего с памятными деревьями-великанами. Я внимательно осмотрел и их, и уцелевшие кусты, и заросший, заплесневевший пруд – всё было на прежнем месте… Липы стояли на своём месте, но я стал другим, иным масштабом мерил, по-иному воспринимал окружающее.

Из этого же периода 1874–1875 гг. хорошо помню, как отец отводил и размерял место в конце сада в низине для рытья пруда и как потом пришли «грабари» и много дней копали пруд. Вырытую землю раскладывали у берегов пруда, а потом прокопали канаву от реки Остёр к пруду и из пруда обратно в реку так что пруд имел проточную воду. В пруду потом купался отец и какой-то часто бывавший у нас знакомый, носивший военную форму.

К этим же годам относятся и мои воспоминания об учителе Ивановском, жившем у нас и занимавшемся со старшим братом Яковом, которому в то время было уже лет 14. Родился он в год отмены крепостного права, т. е. в 1861 г. В то время Яков учился в Козелецком «уездном училище». Обязательная форма учащихся таких училищ включала фуражку с красным околышем. Мы его так и дразнили – «красный околыш». Старший брат был страстным любителем голубей. У него были голуби разных пород, в том числе особо дорогие – «турманы». Их он выпускал и особыми криками и свистом заставлял взлетать вверх и оттуда падать, перевёртываясь несколько раз в воздухе. На чердаке, под соломенной крышей дома, были гнёзда голубей; мы постоянно видели, как самцы загоняли голубок в гнёзда, чтобы они сидели на яйцах. Слуховое оконце на чердаке было снабжено затвором, который при помощи длинного шнурка брат захлопывал, если вместе со своими в оконце влетали и чужие голуби. Это служило источником ссор, доходивших до драк, с хозяевами залетевших голубей, такими же увлечёнными страстью к «вертунам», турманам и другим породам голубей.

Вспоминаю случай, когда гнавшийся за голубями молниеносно быстрый ястреб с разгона влетел через оконце на чердак, и был там захлопнут. Не помня себя от возбуждения, мы вместе с Яковом вскочили на чердак. Ястреб был пойман. Лёжа на спине, он отчаянно защищался когтями. Наконец, его крылья были туго перевязаны, и он был отдан на растерзание собакам.

С такой же страстью, как и голубями, брат увлекался ловлей певчих птиц – щеглят, чижей, снегирей, синиц и др. Естественно, что учёба была у него в загоне. Учитель Ивановский жаловался отцу. Отец с запальчивостью бранил брата, угрожал ему и разрешал Ивановскому применять физические наказания. Ивановский нередко страдал запоями и в пьяном виде бил брата линейкой. Яков был не робкого десятка и умел по-своему мстить Ивановскому. Эти сцены наказаний старшего брата остались в моей памяти одним из наиболее мрачных воспоминаний детства. Так же тяжело и воспоминание о приездах на двуколке толстобрюхого уездного надзирателя Солодского (до введения становых приставов и урядников надзиратель заменял их) – мелкопоместного владельца соседнего хуторка. Он всегда приезжал в погоне за своей женой, убегавшей от его побоев и часто спасавшейся у нас. Его угощали, говорили, что жена к нам не приходила. Он мирно и любезно беседовал. Но если, бывало, заставал жену, кстати сказать, очень милую, весёлую в его отсутствие женщину, – неудержимо и яростно бросался на неё, хватал за волосы, валил и тащил по земле, приговаривая:

– Вот тебе волостное управление и земский суд!

Никакая защита не имела успеха. Он увозил «свою собственную» жену, громко рыдавшую. Жалость к ней вызывала у меня слёзы. Гнев, злоба, возмущение жестокостью Солодского закипали во мне.

В те годы наша семья ещё не была так многолюдна, как впоследствии. Однако нас, детей, уже было шестеро – три сестры и три брата: Вера, рождённая в 1858 г., Яков – 1861, Софья – 1863, Юлия – 1865, Сергей – 1868 и я, Захарий, родившийся в декабре 1869 года. Позднее семья разрослась до десяти детей. Подросли расходы на обучение, когда четверо одновременно учились в гимназиях. Тогда постоянные заботы о содержании семьи, о воспитании детей повлияли на характер отца. Но в ранний период детства в Козельце я помню отца ещё без седых волос. Страстный любитель охоты, он всегда имел охотничью собаку. На стене в его комнате, на ковре с вытканной легавой собакой, несущей утку, висела двустволка. По вечерам отец с увлечением играл на скрипке. Многие его любимые мотивы я помню до сих пор. Это украинские песни: «Ой, не ходи, Грицю, та на вечерници», «Стоит явир над водою» и др. Для нас – для меня и Серёжи особенно – было занятно, когда отец раскладывал краски и кисти и рисовал на больших листах бумаги. Любимым сюжетом его картин был лес, густые заросли «очерета» (тростника) и кустарников, через которые пробирается дикий кабан.

По-видимому, в то время отец очень любил общество. К нему часто приезжали знакомые. В день его именин съезжались гости, для которых он играл на скрипке, было пение. Нередко отец уезжал на несколько дней. Бывал он в Киеве. Возвращаясь, привозил матери и всем нам подарки. Обычно он привозил из города также французскую булку и кусок швейцарского сыра. Дома у нас белого хлеба обычно не бывало. Наша мать сама пекла хлеб из ржаной муки. В качестве закваски в чисто выскобленной и выпаренной деже оставлялся кусок теста. С вечера из муки и тёплой воды делалась опара, потом мать месила тесто, добавляя сколько нужно соли. До утра, прикрытая чистым рушником стояла дежа на тёплой печи. Утром, когда русская печь была уже вытоплена и вся стряпня закончена, из печи вынимали все чугуны, в которых грелась вода, горшки с борщом и кашей, и мать «сажала» на деревянной лопате хлебы в печь вместе с листами капусты, подложенными под хлебы, чтобы они не пригорели и не запачкались снизу. По состоянию корки и по другим признакам мать наша знала, когда надо вынимать хлебы из печи. От вынутого ею из печи хлеба шёл сильный, особый, такой приятный запах, какого никогда и нигде я больше не ощущал. Только одна наша мать умела печь такой вкусный хлеб. Масло у нас сбивали из сметаны, а кислое молоко (простоквашу) подогревали и клали в решето. Сливавшуюся сквозь решето сыворотку использовали для замешивания хлеба, а оставшийся в решете творог шёл под пресс, т. е. завёрнутый в чистую полотняную тряпку клался под камни, и такой творог носил у нас название «сыр». А в редких случаях, когда отец приезжал из Киева, он привозил кусок швейцарского сыра, который довольно долго хранился, тщательно завёрнутый, на случай гостей. Изредка, при случае, привозились и стеариновые свечи (четверик в общей синей обёртке). Они тоже зажигались только при гостях. Обычно же в то время, т. е. до русско-турецкой войны 1877–1878 гг., у нас в домашнем обиходе были только сальные свечи. Их делала наша мать сама из «лоя», т. е. из топлёного бараньего жира.

Техника изготовления сальных свечей была очень несложной. Из белых ниток, из которых мать вязала чулки сёстрам, делался фитиль. Он натягивался между двумя желобами. При складывании желобов получалась трубка, в которую и наливался растопленный «лой». Когда «лой» застывал, обе половинки формы снимались и вынималась готовая сальная свеча. Слабое освещение поддерживалось лампадками. Позднее, в 80-х годах, появились «каганцы» и керосиновые лампы.

Из поры этого отдалённого детства запечатлелся милый мне образ всегда опечаленной, готовой ронять украдкой горькие слёзы Одарки. Как живая встаёт она в моей памяти. Одарка служила у нас нянькой в 1874–1879 гг. Высокая, со смуглым бледным лицом и запавшими щеками, всегда в чёрном, она никогда не была весёлой. Я очень любил её за ласковое обращение и ещё за то, что она сказок нам не рассказывала, а когда мы бывали одни, говорила нам правду о своей тяжёлой жизни. Я не помню, чтобы она когда-нибудь смеялась или шутила. У неё был свой хлопчик, она берегла его и любила. С ним ушла из дома от своих родителей служить в «чужие люди». Её прогнали родные отец и мать за то, что она была «покрыткой». Я не понимал этого слова, но чувствовал всю его горечь, т. к. Одарка всегда плакала, называя себя этим словом. Её хлопчик умер, когда ему было всего четыре года, ещё до того, как она поступила к нам в няньки. Её рассказы всегда были жалостливые – о бездушном, жестоком отношении к её хлопчику чужих людей, которые принимали её на работу. Но наша мать и мы любили Одарку, и она не чувствовала себя в нашей семье чужим человеком. По временам она уходила в своё село Тополи. По-видимому, насколько я теперь понимаю, ей невмоготу была разлука с родными и с тем, кто был отцом её сына. Но проходили недели или месяцы, и Одарка возвращалась, иногда со следами побоев на лице и теле, и всегда готовая вновь и вновь втихомолку проливать горькие слёзы.

Наедине с нами, со мною и Серёжей, она отводила душу, рассказывая о беспросветной своей доле. Она была откровенна и с нашей матерью. Я помню, как мать уговаривала её забыть о мучившем и тиранившем её человеке, который женился на другой.

Почему-то с воспоминаниями об Одарке у меня связана память о казавшемся мне тогда почти уже стариком бывшем приказчике у прежних своих крепостных хозяев – Канарее. Это была либо его фамилия, либо прозвище. Рябой от оспы, с серьгой в одном ухе, он появлялся у нас, приезжая из Тополей[3]3
  Деревни и местечки Тополи (с ударением на последнем слоге), Борки, Берёзовая Рудка и ряд других входили в приход храма, находившегося в селе Алексеевщина. Все они принадлежали разным помещикам, и отец Захария Григорьевича в разные годы служил управляющим то у одного, то у другого. По сведениям киевского краеведа М. С. Шкурки, дольше всех Григорий Андреевич был управляющим в имениях графа И. П. Закревского. Сведения о датах рождения и крещения всех детей Френкелей, начиная с Сергея (1868) до Евгении (1880) содержатся в церковно-приходских книгах храма в Алексеевщине.


[Закрыть]
, виделся с Одаркой. К нему у меня всегда было непреодолимо враждебное чувство. Угодливый с нами, он был груб с Одаркой. После него она всегда оставалась в слезах.

Из людей того же периода (1876–1885 гг.) упомяну о Константине Петровиче Барабаше, работавшем машинистом на винокуренном заводе в Алексеевщине, а затем, когда отец перешел в Борки, на таком же заводе – в Борках. Это был человек исключительно трудолюбивый, всегда занятый слесарными и паяльными работами, починкой механизмов, сборкой новых, поступавших на завод приборов и аппаратов, разборкой, очисткой и ремонтом старых. Неразговорчивый, занятый наблюдением за работой аппаратов и их исправлением, он в то же время в часы своего отдыха и в праздники в уголке заводского помещения, заменявшем ему мастерскую, неизменно был занят починкой швейных машин, лужением металлической посуды, самоваров. В этом уголке стоял его рабочий стол – верстак с прочно вделанными в него тисками и ножницами для резания листов железа. Тут же был точильный круг, а рядом – небольшой горн с ручными мехами для раздувания огня в угле. Около стола стояли ящики со всякими инструментами, ключами, напильниками, паяльниками.

Так много работавший, Константин Петрович всё же не мог отказать сослуживцам по заводу, постоянно приносившим ему в починку предметы домашней утвари. Вопреки нравам мастеровых людей, Константин Петрович был совершенно непьющим. Он любил вводить придуманные им улучшения и изменения в конструкцию приборов и машин, и весь был поглощен затем проверкой усовершенствований в работе сконструированных механизмов. Мы с Серёжей часами не отрывались от места, где работал Константин Петрович. Правда, он не очень любил, чтобы мы мешали ему своими расспросами или трогали его инструменты, однако нам всё же удавалось помочь ему, то раздувая мехи, то отрезая нажимом на рычаг больших ножниц кусок жести, то заклёпывая молотком головки и загибы. Бывало и так, что Константин Петрович делал для нас мудрёные приборы для фокусов с металлическими кольцами и продевания сквозь них цепи из более широких колец. Иногда эти фокусы были настолько головоломными, что мы неделями и так, и сяк пытались их разгадать, а Константин Петрович проделывал их на наших глазах с лёгкостью.

Отец мой очень ценил Константина Петровича, как трезвого, державшегося всегда с достоинством, умелого и полезного сотрудника. Особенно незаменимы были услуги Константина Петровича при поломке во время неотложных сельскохозяйственных работ той или иной машины – сеялки или зерноочистителя, веялки или молотилки. Отец нередко приглашал Константина Петровича вечером к ужину, благодаря чему он стал хорошим знакомым в нашей семье.

Следует ещё, пожалуй, рассказать о Дебелом. Он приезжал к нам иногда на «беде» (двуколке), запряжённой дородной кобылой. Плотный, невысокий, с красными щеками, обрамлёнными начинавшей уже седеть бородою, он всегда был в чистой поддёвке, выходил из своей «беды» и с кнутом в руках ходил по двору и по всей усадьбе, разыскивая отца. Приезд его у нас всегда был связан с ожиданием какой-то неприятности. По-видимому, в те годы отец очень часто нуждался в деньгах. Чтобы достать их, продавали лошадь или тёлку, либо откормленного кабана, или двух-трёх полугодовалых или годовалых подсвинков, либо производились «запродажи» будущего урожая фруктового сада, овса, репса или табака. Поскольку деньги требовались неотложно, такие предварительные «запродажи» производились по крайне невыгодным ценам, и потому к закупщику, каковым чаще всего и являлся в таких случаях Дебелый, оставалось чувство затаённой обиды за заведомо недобросовестные цены, а у нас, детей, чувства недоброжелательства и вражды. Дебелый же после сделки спокойно запрягал свою сытую кобылу, с полным равнодушием к упрёкам отца усаживался в свою «беду» и угонял с собою на привязи нашу любимую тёлку или «лошонка».

Бывало и гораздо хуже, когда продать было нечего, а деньги нужны. Дебелый давал их под вексель, но уплата в рассрочку писалась в векселе на сумму много большую, чем та, которую он давал. А потом точно в срок он приезжал за платежом, и уж тут никаких отсрочек, никаких уступок! Отец иногда раздражался, повышал голос, упрекал его в бессовестном ростовщичестве. Дебелый отвечал ровным, тихим, даже вкрадчивым голосом, но никогда ни скидок, ни уступок не делал, а говорил только, что завтра же предъявит вексель приставу ко взысканию. Он, конечно, знал, что отец этого не может допустить и отдаст ему ту или иную ценную вещь за бесценок в уплату долга.

Дебелый был богатеем, имел одного-двух постоянных батраков и, кроме того, использовал труд односельчан, которые отрабатывали полученные у него в долг небольшие суммы на самых невероятных, ростовщических условиях. Однажды он приехал получать какой-то платёж. Было это зимой. Он сидел у стола, а отец при свете горевшей свечи отсчитывал подлежавшую уплате сумму. После пересчёта в руках у отца осталась «красненькая». Так называлась, если не ошибаюсь, десятирублёвая ассигнация. Дебелый своим вкрадчивым голосом сказал, что не худо было бы отдать ему и эту «красненькую» за то, что он всегда выручает отца. Я почувствовал, что отца эта просьба вывела из себя. Он поднёс ассигнацию к горевшей свече и, повысив голос, ответил:

– Скорее сожгу эту бумажку, а не дам её в подарок живодёру!

При виде загоревшейся ассигнации Дебелый вскочил, выхватил «красненькую» из руки отца, погасил её и спрятал в карман, всё тем же вкрадчивым голосом поблагодарив за «подарок».

В качестве образчика тихого «подсиживателя», каким был Дебелый, рассказывали о его жалобе на священника его прихода – отца Семёна. У Дебелого было закончено строительство нового хорошего дома, о котором он самодовольно говорил:

– Хата моя рубленная, на помости.

Нужно было освятить дом. Дебелый позвал отца Семёна. Проходя через двор вместе с дьячком и Дебелым, батюшка указал на откормленного кабана:

– Ось, це мини за освящение нового дома.

Дебелый не возражал. По окончании обряда и окроплении дома отец Семён, любитель праздничной трапезы, остался с собравшимися гостями, преизрядно выпил, а когда собрался уезжать, увидел, что вместо «подсвинка» в его воз положен поросёнок. Он заспорил с Дебелым, требуя условленного «подсвинка». Дебелый не соглашался.

– Як не дасы цего пидсвинка, хату рассвячу! – сказал разгневанный батюшка. И действительно, надел вывернутую наизнанку рясу, взял крест держаком вверх, стал обходить дом с песнопением, в котором всюду ко всем призывам о благоволении прибавлял частицу «не». Дебелый не спорил с батюшкой и не останавливал его, а попросил двоих гостей быть «понятыми», т. е. свидетелями, а потом написал жалобу в духовную консисторию на бедного отца Семёна. При следствии жалоба подтвердилась, и отец Семён был на два года заточён в монастырь для «замаливания своего греха». А репутация Дебелого, как человека, с которым спорить опасно, ещё больше укрепилась.

Все мы, дети, испытывали большое огорчение, когда выращенных у нас дома телят или жеребят приходилось продавать. Незадолго до войны с турками у нашей буланой кобылы ранней весной появился на свет жеребёночек. Его часто приводили в кухню и подкармливали тёплым пойлом и молоком. Буланка, его мать, трогательно ухаживала за ним, тщательно его вылизывала. Жили мы тогда в небольшом доме. В сени вела довольно крутая лесенка. Из сеней – вход в большую кухню с русской печью направо и большим столом в глубине. За этим столом мы завтракали и обедали. Жеребёнок, названный Орликом, так привык к угощению на кухне, что научился легко подниматься по лестнице, входил в кухню и попрошайничал, когда мы садились за стол. Летом он вырос, стал изумительно стройным чёрно-вороным красавцем с белым пятном на лбу и белыми у копыт ногами. Его все ласкали, и он привык чувствовать себя всеобщим любимцем. По призывному ржанию Буланки Орлик грациозно убегал на луг. Гонялся галопом за нами. За зиму он замечательно вырос, но и на следующее лето сохранял все свои привычки балованного жеребёнка, хотя выглядел выхоленным жеребцом. С прежней игривостью он входил по лестнице в сени, согнув свою красивую шею, проходил через дверь в кухню, вставлял свою большую голову с умными, ласковыми глазами между нами, прижимал уши и ждал угощения. Ещё более грациозным и своенравным стал он, когда ему стало уже два года. Он привлекал к себе общее внимание не только своим ростом, красотою, быстротою бега по кругу, но и умением, невзирая на свой большой рост, взбираться в кухню, а также своей понятливостью и привязанностью к нам. Его очень берегли, ни разу не брали в упряжку. Понятно наше горе и слёзы, когда Орлик был продан на ярмарке как породистый жеребец. Отец, как и мы, любил Орлика, но очередная нужда в деньгах для взноса арендной платы решила участь нашего любимца.

Постоянно за общим столом отец обсуждал вопросы политики, во все суждения он вносил требование разумной обоснованности и нравственной оценки. Позднее, три-четыре года спустя, у отца произошли какие-то глубокие перемены. Он стал более замкнутым, сосредоточенным. Иногда неделями бывал не разговорчив. Начал рано седеть, перестал ходить на охоту, решительно забросил скрипку и ни на какие просьбы матери и наши не поддавался. Скрипка и двустволка, и рисунки собственного письма совсем исчезли из его комнаты. Постоянным до конца жизни его увлечением были газеты, текущие вопросы политической и общественной жизни. При их обсуждении он не мог переносить возражений. Такие же страстные черты глубокого и постоянного интереса носило и его отношение к вопросам земледелия и сельского хозяйства. Он постоянно выписывал «Земледельческую газету» и журнал «Сельский хозяин». Покупал или выписывал новые книги по сельскому хозяйству тщательно их перечитывал, делал на полях заметки, закладки. Все советы и новинки настойчиво применял на опыте и проверял их своим наблюдением. Я относился к отцу с большим уважением, хотя и вызывал часто в раннем детстве его гнев, а иногда даже длительное недовольство мною за разные выпады против него по поводу несоответствия его поступков в моменты вспыльчивости с высказываемым и признаваемым им общественным правовым началом полного равноправия и равенства людей. Я и сейчас помню мучительное чувство, которое охватывало меня, когда я видел, что отец переживает какие-то внутренние огорчения и страдания, когда он сосредоточенно сидел один.

В комнате у отца стоял шкаф с книгами. Это были хорошо переплетённые книжки журналов «Современник», «Отечественные записки», переводные издания произведений Виктора Гюго, Шиллера. Очень много книг по естествознанию и по прикладным техническим наукам. Научившись рано читать, я, когда никого не было дома, на многие часы погружался в чтение журналов; читал статью за статьёй, часто не проникая в их содержание и подлинный смысл. Мне казалось, что ни в одной из повестей, которые я прочитывал, не было изображено человека с таким значительным содержанием и с таким сложным и глубоким характером, как мой отец. И я твёрдо решил и задумал написать повесть, в которой в главном лице представить отца. Потом этот замысел был забыт.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24