Соломон Волков.

Диалоги с Евгением Евтушенко



скачать книгу бесплатно

СВ обладает удивительным свойством, доходящим до гениальности, – он умеет СЛУШАТЬ и фиксировать сказанное слово каким-то особенным образом. Он как бы всем своим существом погружается в собеседника и, кажется, не оставляет ему шансов не раскрыться.

СВ не раз приводил в пример мне, замечавшей высокомерно поднятую бровь коллег по цеху во время интервью, один из образцов такого слушания – звезду американской журналистики Барбару Уолтерс, которую называют «инквизитором знаменитостей». Ее секретное оружие, казалось бы, не бином Ньютона: объект напротив нее настолько ей всегда интересен (даже если он далеко не святой), что она отрекается во время разговора от собственного «я» и какой-либо предвзятости. Но именно таким образом формальная беседа превращается во вскрытие сущностей. Так работает и СВ.

То, как это выглядело технически, для меня как вполне зрелого журналиста и моего эго было весьма поучительным зрелищем, щелчком по носу. Много раз я закипала в своем углу от волнения и ярости, ну… почему же СВ отпустил ЕЕ, не дожал, не припер к стенке?! СВ слушал. Слушал, полагая, что Евтушенко сам расскажет о том, о чем захочет. Он лишь направлял беседу, но не пытался дирижировать и вести ее в рамках заготовленного сценария. У ЕЕ был свой сценарий, который СВ позволял ему осуществить, оставляя поэтупространство. При полном отсутствии давления – почти никаких сдерживающих правил: хочется, например, спросить о вещах сугубо интимных (по мнению СВ, неотъемлемых от творчества) – спрашивал. Искусственные ханжеские запреты оставались за бортом.

С третьего дня диалогов ЕЕ начал говорить о Бродском. Нет, это совсем не было повествованием… Он несколько раз бросал куда-то в сторону обрывки фраз, как скомканные черновики, будто хотел начать большой разговор. Но не решался и резко сворачивал с этого минного поля. А потом он начал возвращаться к теме каждый день, как бы ввинчивая ее в диалог в самых неожиданных местах.

ЕЕ, блестяще владеющего собой, вдруг прорывало откуда-то изнутри. Часто невпопад. Было понятно, что он беспрестанно параллельно об этом думал, что это боль. Единственный раз за все дни включенных камер я почувствовала, как силы на выдохе покинули ЕЕ, сточился какой-то внутренний стержень – это был момент, когда он поставил точку в своем многодневном рваном рассказе про взаимоотношения с Бродским. На лице проступила опустошенность.

Только говоря о Бродском, ЕЕ вдруг соскакивал в обращении к СВ на доверительное «ты» – хотя вообще-то никакого «ты» между ними не существовало. Я это чувствовала всей кожей во время съемок, это было моей догадкой, интуицией, которая, впрочем, отдавала себе отчет я, инструмент не абсолютный… Но однажды, кажется, всё встало на свои места.

ЕЕ, будучи человеком очень гостеприимным, настаивал, чтобы всей съемочной группой мы отправились в его любимый ирландский паб (Kilkenny’s Irish Pub), где он – завсегдатай. И одним из поздних вечеров после съемок мы пришли туда. ЕЕ знал меню наизусть, советовал, что заказать.

Его слегка знобило (хотя было совсем нехолодно), ему очень хотелось в уютной компании выпить и самому. Официант поставил напротив него бокал виски. Когда суета сошла на нет, все с аппетитом занялись заказанным, я как в рапиде увидела со всей очевидностью неловкость сцены: ресторан – битком, вибрации от звона вилок, бокалов и гула разгоряченной публики; передо мной сидят двое, погружены в себя, молчат… Чтоб избежать затянувшейся паузы, ЕЕ отворачивается от СВ и до конца вечера заводит дежурный разговор с соседом по столу.

Эти специфические повисшие паузы я уже наблюдала во время проездов в машине, как только ЕЕ и СВ оказывались закрытыми общим пространством вне телевизионных камер. За рамками съемочной площадки они выглядели чужими и чуждыми, неуместными друг другу. ЕЕ иногда казался мне интеллигентофобом, настороженно недолюбливающим «очкариков». При всей своей архисложной внутренней конструкции, он скучал по шоферюгам и выбирал в собеседники простейшего. К своему виски он тогда не притронулся, да и в его повороте спины, в общем, не было обидного, лишь какой-то конфуз.

Теперь, по прошествии лет, если природа этого глобального отсутствия «ты» между ними мне и не кажется яснее, то мне понятно, почему (помимо прочего) поэт ЕЕ выбрал в конфиденты именно достаточно далекого себе СВ. Дистанция! К слову, эту дистанцию, равноудаленность от всех своих великих vis-?-vis, СВ соблюдал всегда, не принадлежа и не приближаясь ни к одному из существующих сообществ; он – волк-одиночка, ни с кем никогда не стоявший на короткой ноге. Быть может, именно она, дистанция, и позволяла ЕЕ и СВ разговаривать на иных уровнях.

5. Что такое город Талса: особенности университетской жизни

Так получилось, что в Талсу я прилетала несколько раз задолго до съемок фильма (о котором тогда никто из участников и не помышлял), разговаривала с ЕЕ на камеру – снимала о нем репортажи. Он всегда радушно распахивал двери своего дома, угощал вином (в котором понимал), охотно отвечал на все вопросы. И мне всегда хотелось заглянуть в ту американскую часть его жизни, о которой почти никто ничего не знает. Но всякий раз на мою просьбу навестить его рабочий университетский кабинет профессор Евтушенко недовольно шипел что-то невнятное и уклончивое, отвечал отказом. Для меня это была абсолютная загадка. «Тайное» открылось мне только после смерти ЕЕ.

Университетский коридор, деревянная дверь с обыкновенной казенной табличкой на ней «Yevgeny Yevtushenko». Кабинет – это крошечная комната. За двадцать пять лет преподавания совершенно необжитая и почти ничего не говорящая о своем хозяине. Вопреки ожиданиям – никакого классического беспорядка. Пустой стол. Два кресла. Окно, закрытое ветвями деревьев. На полупустых длинных полках – несколько десятков книг и подборка журнала «Новый мир». На стене – маленькая доска. К ней канцелярскими кнопками пришпилена трогательная записка – детскими печатными прыгающими буквами: «Дорогой папа, я тебя люблю. Женя. Мне нравится в школе». Рядом – детский же рисунок с солнцем и фото ЕЕ в обнимку с ближайшим американским другом Альбертом Тоддом. Безжизненная пустота кабинета, граничащая – после ухода ЕЕ – с сиротливостью.


Всё оказалось просто! И об этом, зная хоть немного ЕЕ, можно было бы догадаться: он просто был некабинетным человеком («He was not an office person!» – «Он был неофисным человеком» – кивали головами его коллеги). Конечно… Он почти не бывал тут, предпочитая трем метрам профессорской каморки большую аудиторию.

Евтушенко пригласили в Талсу на излете перестройки, в 1991-м. Он приехал посмотреть. Думал, на один семестр… Остался на четверть века. Этот частный университет по американским меркам довольно старый (чуть больше ста лет). Внешне не вызывает восторженной задержки дыхания, как это бывает, когда гуляешь по Йелю или Принстону. Уютный и непафосный. Он – город в городе; в отличие от кажущейся безжизненной Талсы, кампус напоминает муравейник: снующие толпы студентов, броуновское движение велосипедов…

У ЕЕ был карт-бланш – любой предмет, любая тема, любое расписание. Им дорожили и гордились. «У нас есть мировой поэт», – говорили мне в деканате. Гордились тем, что он был больше похож на рок-звезду, чем на какого-то тихого поэта-очкарика на кафедре. И несмотря на то, что коллеги называли его Женя (по имени, как обычно это принято в Америке), они отлично понимали, с кем имеют дело (вопреки растиражированным на родине поэта слухам, что там – на чужбине, в той глуши – никому он не был нужен).

Евтушенко был настолько знаменит в Америке в шестидесятые годы, что его портрет попал на обложку журнала «Time». А много ли в университетах есть преподавателей, которые были номинированы на Нобелевскую премию (1963)? В общем, эта слава грела его до самого конца.

В университете ЕЕ пропадал всего раз в неделю, по понедельникам. С двух до пяти – лекция по истории европейского кино, с шести до девяти – курс русской литературы. Ему действительно отвели там самую большую аудиторию: послушать Yevtushenko выстраивались очереди, на его лекции стремилось попасть вдвое больше студентов, чем было мест в зале. На кафедре даже ввели «лист ожидания». Очень чистенькая «умытая» аудитория заполнялась под завязку – всегда около 60 студентов, абсолютно разношерстных. Они – выходцы со всего мира с разными культурами и языками в бэкграунде (помимо США – Южная Америка, Ближний Восток, Азия), будущие технари, менеджеры, киношники etc.

Свои «политехнические» концерты ЕЕ выдавал тут. Во время лекций он не просто читал стихи – это был перформанс каждый понедельник с выходом в мир (учитывая многонациональность аудитории). Один из студентов вспоминал его всегда «одетым в серебряные костюмы, декламирующим стихи на грохочущем русском языке и шагающим под этот ритм по лекционному залу». Тяжелый русский акцент в случае ЕЕ никому не был помехой.

Я могу хорошо представить, как выглядела эта «академическая программа», – я видела уникальные выразительные снимки Марианны Волковой, которые она однажды сделала во время выступления ЕЕ перед студентами нью-йоркского Куинс-колледжа. Балетная пластика, драматический размах – такого лектора не забудешь…

Если вдуматься: что такое преподавать двадцать пять лет? Это означает, что через класс ЕЕ прошли тысячи американских и неамериканских студентов, в чью жизнь круто вошел русский профессор. Он выпустил в жизнь тысячи иностранных людей, на которых значительным образом повлияли русские писатели и поэты…

Двадцать пять лет по понедельникам он делал то, что потом многие из его выпускников назовут на персональном уровне «life– altering»[1]1
  Life-altering – изменяющий жизни (англ.).


[Закрыть]
: «особенный профессор», «человек редкой породы, которого будешь помнить всегда». Они, похоже, действительно очень любили этого харизматика и эксцентрика. По-настоящему. А он сам ужасно (я свидетель) переживал, если ставил плохие отметки (что, видимо, было экстремально редко). Когда ЕЕ умер, университетскую страницу в Фейсбуке захлестнула лавина искренних слов сожаления.

Но слава ЕЕ в Талсе была особого рода. Эдакое кривое зеркало его жизни в России: если американские коллеги кланялись ему при встрече, то далекие от мировой поэзии простые смертные могли понятия о нем не иметь. (Это в России – поэт больше, чем поэт. В Америке, да и, похоже, почти во всех странах мира, поэтов на улице не узнают.)

Один из съемочных дней нашего фильма совпал с каким-то очень важным университетским футбольным матчем. Все въезды и подходы к альма-матер обещали быть перекрытыми. И когда ЕЕ обратился к вахтерше университета с просьбой заранее на завтра взять ключи от нашего библиотечного зала, та одарила его нетипичным для американцев сканирующим взглядом снизу-вверх и неробко спросила: «А вы кто и что вам тут, собственно, надо?» – «Я профессор Евтушенко…» Фамилия профессора не вызвала никакой радости узнавания, и она попросила покинуть помещение. Взъерошенному (но все еще вежливому) ЕЕ пришлось связываться с руководством университета.

Здесь у него была та степень свободы, которой не было бы во многих больших городах. Его коллеги говорят, что в Талсе ЕЕ не привлекал к себе внимания и мог быть самим собой – в магазине ли, в ресторане, да где угодно.

Он называл Талсу пуповиной американской культуры и верил, что это место, где можно разглядеть настоящую Америку. Думаю, он не лукавил, когда еще в девяностых в местной прессе не раз восхищался тем, что его студенты не высоколобые циники, а сыновья ранчо, ковбои или нефтяники. Он уверял, что они не менее талантливы, но главное – более чувствительны и близки к Матери Природе, чем дети больших городов. В этом, разумеется, много личного. Провинциальная Талса и ее люди напоминали Евтушенко о его с рождения родимом пятне – его Сибири.

ЕЕ говорил мне, что скучает по деревне, что всегда, приезжая в Россию, стремится обязательно съездить куда-нибудь «вглубь». Уже потом, после всех наших встреч, снимая дополнительные сцены для нашего фильма, я побывала на станции Зима, откуда он родом… Я кое-что поняла. Он хоть и совсем не тяготился сложившейся судьбой (еще бы!), но, похоже, стремился к какой-то другой свободе всю свою жизнь. Стремился в свое детство.

Там, в Зиме, отголоски этого детства ЕЕ до сих пор живы. Я видела, как огромный старший прапорщик с романтическим надрывом пел под минусовку песню «Зима, зима» детям с бантами; там на второй день пребывания ты изнасилован гостеприимством – все зовут к себе ночевать и кормят до изнеможения (при зарплатах четыре тысячи рублей); там легко растрогать; там чиновник от культуры при первой встрече на протянутую руку отвечает объятием; там «на дорогу» принято совершать особые ритуалы – бабы отводят отъезжающего в сторону, страстно крестят и на ухо шепчут молитву; там любое окончание дела знаменуется выпивкой; там в домах топят так, что возникает кислородная недостаточность, а при -20 °C – безжалостные сортиры на улицах с дырой в полу…

Конечно, в Талсе признаки американской бытовой цивилизации никто не отменял, но люди – в смысле своей простоты, открытости и тепла – такие же провинциалы.

ЕЕ очень болезненно переживал, когда в России, часто не отвечавшей ему взаимностью, его обвиняли в отъезде за рубеж. «В России я живу, в Америке – работаю», – отвечал он всегда заготовленной формулой. Но в этом ответе, мне кажется, была неправда. Он действительно не покидал Россию и жил на две страны. При этом Талса – о чем он не очень любил говорить, чтобы, видимо, избежать недопонимания – тоже стала его домом…

Тут ЕЕ тоже пустил корни. Он любил Талсу за пусть и отдаленное, но родство с тем, что ему дорого, за схожую группу крови: «В ста верстах от столицы всех надежд… там всему на свете свой особый счет…»

6. Post Scriptum

В моих руках оказалось сокровище трудной судьбы. Пятьдесят часов разговоров СВ и ЕЕ обрастали съемками на двух континентах; в мегаполисах и глухих, забытых богом деревнях; в снегу по пояс и в сорокаградусную жару. Дополнением к этому триллеру служила охота по всему миру на документы, кинохронику и фотографии – уникальные находки случались и в огромных институциональных архивах, и в пыльных сервантах частных коллекционеров.

С СВ, который приложил немало усилий к созданию фильма, мы преодолели разрыв и теперь очень не любим вспоминать эту весьма болезненную для обоих историю. В общем, если не вдаваться в детали процесса – ведь важен лишь результат, – получилось трехсерийное кино под названием «Соломон Волков. Диалоги с Евгением Евтушенко». (В него вошла в лучшем случае треть диалога, тогда как настоящая книга представляет полное его содержание.)

Потом была премьера. Фильм не прошел незамеченным, ударив в какую-то болевую точку. Ожесточенные споры о нем неделями сотрясали Интернет. Предмета для статей (преимущественно разгромных) хватило на полгода. Девяносто девять процентов публикаций составляла нешуточная критика. Шквал критики… Волков? Ничего святого! Евтушенко? КГБ! Агент! Чушь! Враки! Никчемный сценарий! Девочка (то есть я) не справилась с материалом! Море ошибок! Не может быть, чтоб поэт ничего не сказал о Путине! Цензура! Заказ сверху! Как смели? Как осквернили! Неумное кино…

Развернулся немыслимый ад. Триумф с отрицательным знаком. Любое публичное обсуждение превращалось в балаган. Острота достигла такой силы, что в какой-то момент в приличной компании было неприлично затрагивать эту тему, как в хорошем обществе не принято говорить о политике. На фоне такого «задымления» лишь один журналист (Инна Ткаченко и «Искусство кино», спасибо!) связался со мной, чтобы «с ланцетом и пинцетом» узнать детали, понять соотношение сил и вдумчиво всё расставить на свои места.

От всего этого было нестерпимо душно. Внутри возникали сложные химические реакции. Поэтому попытка овладеть искусством молчания казалась мне единственной формой спасения. Много дней я не подходила к телефону, потом обнаружила в нем автоответчик с голосом ЕЕ, запись была оставлена сразу после премьеры.

Поэт звучал растерянно… Говорил спасибо, что, в общем, потрясен… говорил, что пока не понимает, как это все пережить… что получился неожиданный для него самого градус откровения, на который он даже не рассчитывал… не понимал, что это может быть большим кино огромной силы и оно застало его врасплох… что надо посмотреть, как будут теперь развиваться события… что ему позвонил Эрнст Неизвестный со словами восхищения, говорил, что плакал, хвалил его за смелость. У меня, помню, перехватило как-то в горле.


К тому моменту ЕЕ был мне уже не посторонний. Конечно, я прожила с фильмом тяжелый год и имею право на сентимент. Но дело не в том. За тот год я вдруг освободилась от плена стереотипов своего поколения – снобистского вируса скепсиса относительно Евтушенко… При такой точке обзора он был по-настоящему большим, чрезвычайно интересным в своей неоднозначности; его совершенно не обязательно было судить или крепко прижимать к сердцу, чтоб обнаружить у него множество прекрасных стихов, которые перестали знать etc…

На моих внутренних картах изменились масштабы. Стокгольмский синдром? Нет. Дзэн нового уровня с пониманием собственного «бедного невежества былого»…

Оказалось, что через два, три, четыре года про фильм не забыли, его продолжают цитировать. В воздухе что-то ощутимо менялось. И отношение к фильму со временем стало дрейфовать в диаметрально противоположную, позитивную сторону. ЕЕ – больше не нафталиновый персонаж из прошлого. Его смерть – как это часто случается в России – сотворила еще большую метаморфозу: он снова стал великим национальным поэтом.

Все эти годы за мной оставался долг. Еще в 2012-м я пообещала СВ, что из записанного материала мы с ним сделаем книгу. Но сначала за нее было больно браться, потом внутренний ресурс был исчерпан… Теперь, когда наконец дело сделано, вместо привкуса горечи есть понимание причастности к большому и нет ничего, кроме благодарности СВ и ЕЕ за мудрость и опыт.


«Что вас всегда утешает?» – «Понимание единственности жизни, Аня». Запомнила этот вздох ЕЕ. И еще запомнила, каким будничным был последний момент… После финальной съемки я помогла поэту зачехлить экзотический пиджак, упаковать реквизит – книжки, разложенные на столе, собрать его маленькую тряпичную сумочку, с содержимым которой я была хорошо знакома: пластмассовая тонкая расческа, капли в уши, перевязочные материалы… Он всё это небрежно сгреб, перевесил сумку через плечо, как-то спешно попрощался – торопился на лекцию, был его понедельник – и вышел, опираясь на трость, за дверь. «Пока!»

И вот по мере удаления ЕЕ от меня во времени глубина резкости того кадра, оставшегося лишь в памяти, всё возрастает… убеждая в одном: жизнь – все-таки удивительное собрание заблуждений.

Соломон Волков
Диалоги с Евгением Евтушенко

Пролог. Встреча

Волков: Евгений Александрович, вы знаете, сколько у меня книг с вашими автографами? Больше двадцати. Вы когда-то за один присест их все надписали жене моей Марианне, когда она вас фотографировала. Она мне рассказывала, что вы ставили разные даты и приговаривали: мы запутаем КГБ.

Евтушенко: «Волковым от Ягнешёнка!»

Волков: От Ягнешенко.

Евтушенко: От Ягнешенко?! Как хорошо придумал, смотрите!

Волков: Это потому, что вы тут такой на фотографии… умильный.

Евтушенко: Ничего себе умильный! Хитрован просто. «Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать…» Замечательно, а?

Волков: Я к разговору нашему сегодняшнему готовился лет тридцать, не меньше. Потому что вы для меня с юных лет, как для очень-очень многих, были символом. Мы ловили каждое ваше слово, каждое новое стихотворение. Эти стихи и на мое поколение, и на людей старших, и на людей, которые за нами пришли, оказали невероятное влияние. Одно из моих любимых стихотворений – «Не надо». Я до сих пор не понимаю, как его не положили на музыку. Великий жестокий романс, правда? Я, когда читаю, всегда его под какую-то внутреннюю музыку проговариваю, в виде какой-то такой мелодекламации.

Евтушенко: Действительно странно. Может быть, потому, что оно написано очень длинной строкой…

Волков: А там есть синкопирующий джазовый ритм, который очень хорошо бы лег на квазиджазовую мелодию. И потом, конечно, стихи, которые вся страна повторяет, – «Бабий Яр», «Наследники Сталина». Наше мировоззрение воспитывалось на ваших стихах. Но для меня в первую очередь важно, что ваши стихи формировали поведенческую модель. То есть мы учились не только каким-то гражданским позициям, отнюдь. По вашим стихам мы учились, как любить, как разговаривать с любимыми, с женщинами. И поэтому мне – и, думаю, не только мне – было бы страшно интересно, вместе с вами пройти по эпохе, свидетелем которой вы были и которая так отразилась в ваших произведениях.

Евтушенко: Давайте попробуем, попробуем…

Вы знаете, что вспоминается сейчас сразу, раз вы заговорили об этом? История, которую, по-моему, я никому не рассказывал. Никогда, во всяком случае, не записал. У меня было стихотворение, не из самых ранних, не детских, конечно, потому что были пре-самые ранние, я бы сказал. Вот это стихотворение:

 
«Видишь,
     небо какое синее?
Слышишь,
     птицы какие в лесу?
Ну так что же ты?
Ну?
     Неси меня!»
А куда я тебя понесу?…[2]2
  Стихотворения в книге в большинстве случаев сохранены в том виде, как читал их по памяти Е. Евтушенко в фильме. (Здесь и далее примеч. ред.)


[Закрыть]

 

Это было одно из моих первых любовных увлечений. Но тогда молодому человеку оказаться наедине с девушкой было очень трудно, мы же жили почти все в коммунальных квартирах. И вот прошло много лет уже, я выступал в Японии, в Киото, с молодыми поэтами. И они сказали мне: «Вы знаете, мы хотим вам почитать ваши стихи по-японски». Вы угадаете какие или нет?



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10