Евгений Войскунский.

Балтийская сага



скачать книгу бесплатно

Спустя часа три атака повторилась, но пришлась не на наши позиции, а на соседей справа, но и нам досталось от артогня – вначале немецкого, а потом и от нашего, когда пушки Лужского укрепленного сектора стали лупить по немецкой мотопехоте, вклинившейся в позиции соседей. Оглохший, почти задохнувшийся в смрадном дыму, я видел, как Рудаков в своем окопе накручивает ручку полевого телефона и что-то орет в трубку, а лицо у него залито кровью. Как меня не убило в тот день – понять трудно.

Да и вообще трудно было что-либо понять в том, чт? происходило. Дни и ночи перемешались, их заволокло дымами неутихающего сражения. Противник, по слухам, прорвался на правый берег Луги в районе Сабска и села Ивановского и теперь давил на Кингисепп – это давление нарастало, мы отошли на разрушенные артогнем улицы, засели в развалинах домов, – вдруг армейское начальство приказало поредевшим ротам батальона ранним утром начать контратаку – выбить группу немецких мотоциклистов, прорвавшихся к пристани. Мы примкнули к винтовкам штыки и пошли в указанном направлении – из кривого переулочка выскочили на Старо-Ямбургскую улицу, спускающуюся к набережной, – там возле одноэтажного здания стояли мотоциклы, а из черных выбитых окон ударили автоматы – мы упали животами на булыжник – свист очередей над головой – страшно, страшно – как же подобраться к ним на бросок гранаты – а как иначе, только по-пластунски – мы медленно поползли вперед…

Слева тянулось приземистое краснокирпичное строение, мы доползли до его угла – вдруг из-за этого угла грянуло раскатистое:

– Курсанты, впере-о-од!

Оттуда побежали с винтовками наперевес – тут и я скомандовал своим ребятам: «Гранаты к бою! Бегом вперед!» – мы вскочили, припустили во весь дух, влились в цепь атакующей роты – да какая цепь, бежали черной толпой – орали, матерились – кто-то падал с разбегу – кому везет в атаке, а кому нет – но огонь автоматчиков редел, стихал! – вон они, немчура, повыскакивали, с автоматами на шее, кинулись к своим мотоциклам – а ну, гранатами их, ребята! – уже можно достать…

Разрывы, разрывы, разрывы гранат – вой мотоциклетных моторов – успели удрать, сволочи, помчались к мосту, на ту сторону Луги, – нет, не все удрали! – в рассеивающемся дыму видим: лежат, руки разбросав, убитые немцы – а вон убегают двое – к мосту бегут, к разбитому вагону на железной дороге – за ними припустили ребята – один немец остановился, от живота ударил очередью – кто-то из бегущих за ними упал…

И еще из безумного этого утра запомнилось мне, врезалось в память: два немца, схваченных в плен, оба в кожаных шлемах, мотоциклисты, сидят понуро на краю тротуара – и Дзюба, страшно матерясь, вскинул винтовку на одного из них, сейчас выпалит…

– Отставить, Дзюба! – заорал Рудаков, с обвязанной головой, с наганом в руке.

– Он Сережку убил, Ксенофонтова! – выкрикнул Дзюба. У него глаза грозно пылали.

– Не стрелять в пленных! – прохрипел Рудаков.

Немец трясущейся рукой стянул шлем с белобрысой мальчишеской головы.

Глядя на нас ненавидящим взглядом, пробормотал:

– Schwarze Teufels[2]2
  Черные дьяволы (нем.).


[Закрыть]

Я не вел счета времени, дни и ночи перемешались в неумолчном реве пушек обеих сторон, – но не менее десяти суток части 8-й армии и мы, морская пехота, держали Кингисепп. Тихая Луга, обтекавшая город, под ударами артиллерии вскидывала огромные фонтаны воды, смешанной с илом. Дымились ее обожженные берега.

В ночь на 16 августа мы оставили Кингисепп. Оставили в братской могиле на лужском берегу несколько десятков бойцов нашего батальона. Оставили в окопах и в завалах свою ярость и боль. Мы уходили уже не теми зелеными необстрелянными юнцами, какими пришли сюда. Не соблюдая строя, небольшими группами молча шли бывшие мальчики, неся оружие и снаряжение. Давно не брившиеся и не умывавшиеся, шли в обтертых об разоренную землю бушлатах и брюках, не удобных для сухопутных боев. Скрипело под нашими ботинками выбитое оконное стекло. Ночь была темная, новорожденный тонкий месяц расходовал очень мало света на освещение нашего печального пути. Я пытался прочесть на углах уцелевших домов название длинной улицы, по которой мы выходили из города, получалось не то Кряковское, не то Криковское шоссе. Наверное, Криковское. Крик. Кричал покидаемый нами полумертвый город.


Что было хорошо на новом рубеже обороны, занятом курсантским батальоном, так это речка, или, скорее, ручей, протекавший сквозь перелесок, такой красивый, что хотелось назвать его, как называли прежде поэты, дубравой. Дубов там, впрочем, не было, а стояли березы вперемешку с ивами, свесившими длинные ветви над ручьем. В то лето, надо сказать, стояла на редкость хорошая погода – солнечная, с ясным небом. Природа как бы показывала себя во всей красе, безмолвно взывая к людям: безумцы, перестаньте губить меня… и себя…

Мы рыли траншеи, зарывались в землю, – мы знали уже, что только она, земля, нас защитит.

Двое суток перед этим, а может, трое мы питались всухомятку – сухарями и консервами, уже обрыдли бычки в томате, главная наша еда. А тут, ближе к вечеру, прикатили наконец-то полевые кухни – вот же радость была – пшенка, горячая блондинка с волокнами мясных консервов. Из ручья ребята натаскали в котелках воды, ее вскипятили и пили с сахаром вприкуску.

– Прям как в кафе «Норд», – высказался Дзюба, осушив свою кружку. – Теперь по бабам бы пойти. Не знаешь, как называется этот город?

Он ткнул пальцем в плотную группу строений, видневшуюся позади нас, за перелеском, на пологом холме.

– Котлы, – сказал я. – У ротного на карте я видел.

– Ну, бабы и в Котлах живут. Они везде, где есть жизнь.

– Ты их вряд ли заинтересуешь. Зарос черным волосом, и уши опухшие.

– Как это – опухшие уши? – удивился Дзюба.

– От недостатка курева, – пояснил я.

Это была истинная правда – не опухшие уши, конечно, а перебои с табачным довольствием, что, в общем-то, объяснялось не только вечной негибкостью службы тыла, но и частыми передвижениями переднего края.

– Ты на себя посмотри, Плещеев, – проворчал Дзюба. – Отрастил рыжие усы, как таракан, и ходишь радуешься.

Николай Дзюба, грубоватый малый с дерзким прищуром черных глаз, был, как и я, коренным ленинградцем и моим однокурсником. Но дружбы между нами не было. Мы однажды, еще на первом курсе, чуть не подрались. По утрам, знаете, небольшие очереди бывали у умывальников, так вот, как-то раз я умывался, вдруг меня так толкнули в бок, что я отлетел от умывальника, стенку обнял. «Ты чего пихаешься?!» – заорал я и пошел, мокрый до пояса, на Дзюбу: это он толкнул. Драка была бы непременно, но Валька Травников живо встрял между нами, раскинув руки: «Тихо, тихо, вы, петухи боевые!» Дзюба, глаза упрятав в щелки, орал: «А чего он полчаса умывается? Рожу ополоснул, и всё, отойди!» Неохота вспоминать… Но вечером того же дня в гальюне я курил, сидя на подоконнике, вдруг он подошел, Дзюба, и говорит: «Дай прикурить. – И, резанув черным взглядом: – Выяснять отношения будем?» – «Нет, – говорю, – нечего выяснять». – «Есть чего. Твой пахан, знаю, герой штурма Кронштадта. А мой пахан тоже в штурме участвовал». – «Ну, – говорю, – значит, оба они герои. Дальше что?». «А дальше, – объявляет Дзюба, выпустив струю табачного дыма, – получилась большая разница. Твой пошел учиться, вышел в начальство…» – «Никакое не начальство. Журналист он». – «Журналист все равно что начальство. А мой остался служить в Чека, в комендантском взводе. Шоферюгой. Понял?» – «Ну и что?» – «А то, что в ночную работу попал. Опять не понял? Которых там, в подвале, по ночам расстреливали, пахан на грузовике крытом в поле вывозил. В место захоронения». Опять Дзюба струю дыма вытолкнул. Я молчал, отвернувшись. «Работа не пыльная, – продолжал он, – деньги платили, только вот – снились паха-ну эти… Под утро приедет, ляжет спать – вдруг как вскинется с криком… Стал водкой сны глушить. Мать: “Уйди, уйди с работы этой”. А его не отпускали». Дзюба умолк. «Так и не отпустили?» – спросил я. «Отпустили, когда батя помер. От ци… забыл, слово мудреное… ну когда печень загубил напрочь». – «Сочувствую», – говорю я и соскочил с подоконника. А Дзюба: «Он мне перед смертью знаешь что сказал? “Колька, никогда не иди на ночную работу”, – вот что сказал и матом как покроет их… на кого работал… с тем и помер…» Я еще подумал после того разговора, что он, Коля Дзюба, пошел в военно-морское училище, чтобы отцовскую загубленную жизнь как-то… ну, уравновесить, что ли…

Мы сидели на бруствере свежевырытой траншеи. Пахло землей и чистым, не задымленным воздухом. Если б не канонада, доносившаяся с южной стороны, и не вереница беженцев на грунтовой дороге, ведущей в Котлы, то могло бы показаться, что нет никакой войны.

Вот она, война, совершенно не похожая на ту, из довоенных песен. Женщины и дети, старики, бредущие по дороге, катящие тележки и коляски со своим скарбом. Куда идете? Где найдете пристанище, пропитание, кров над головой? Люди – как осенние листья, сорванные с веток штормовым ветром…

Очень хотелось курить.

– Что? – спохватился я, что не слушаю Дзюбу. – Что ты сказал?

– У него старший брат, говорю, капитаном плавал на буксирном пароходике, так он матросом к нему пошел…

– Ты о ком?

– Да о Сереге, о Ксенофонтове. У тебя что, уши заложило? Нормально плавали они по озеру, по Онежскому, значит, а потом брательник какой-то ворованный груз принял на борт, так Серега разругался с ним и ушел. Списался с буксира и пошел заканчивать десятый класс. Они, братья, детдомовские оба, безотцовщина. Серегу некоторые граждане дурачком считали. Вот ты, например.

– Ничего я не считал…

– А он только хотел, чтоб все было правильно. Ну, как учили.

– Жалко Ксенофонтова, – говорю.

– И очень за свой Петрозаводск беспокоился – чтобы финны его не сцапали.

Тут наш разговор прервал Ваня Шапкин. Подошел, быстрый и легкий, со своей улыбочкой, и говорит:

– Пляшите! А иначе не дам.

Ну, плясать – это как раз по его части: Ваня лучший плясун у нас в училище, на концертах самодеятельности отплясывал так лихо, что тяжелая люстра раскачивалась.

Догадаться не трудно: где-то Шапкин разжился табачком.

– Давай, давай, Ваня, – тянет к нему Дзюба свою ручищу. – А то уши опухли. Плясать потом будем.

Из своего кисета, похожего на варежку, Шапкин сыплет нам на газетные клочки драгоценный в окопной жизни продукт – рыжую махорку. На его худеньком веснушчатом лице сияет улыбка победителя. Мы сворачиваем цигарки, склеиваем жадной от нетерпения слюной – и прикуриваем от Ваниной спички. Ох, первая затяжка – какое наслаждение! А Ваня садится рядом, тоже закуривает и рассказывает, что ходил вон туда, влево от наших траншей, а там соседи окапываются – знаете, кто? – ребята со Второй бригады морпехоты, вот кто! Их в Кронштадте формировали. Как узнали, что мы, курсанты с Фрунзе, имеем нужду в куреве, так и отсыпали…

Я вполуха слушаю скороговорку Шапкина, наслаждаюсь впусканием в организм вкусного дымка. Тут и Павел Лысенков появляется – учуял курсантским нюхом махорочный дух. Паша, как и я, командир отделения. Он, можно сказать, полностью очнулся от спячки, одолевавшей его в училище. Ну, война, понятно, любого соню разбудит.

Между прочим, нас с Пашей Лысенковым не только училище объединяет. Еще и то, что наши отцы в двадцатые годы учились на командирских курсах и в составе сводного полка штурмовали мятежный Кронштадт. В отличие от моего отца, старший Лысенков курсы окончил и служил, по словам Паши, в береговых частях флота.

Паша смолит махорку и авторитетно высказывается о сложившейся вокруг обстановке. Да, слева от нас – бригада морской пехоты, а справа, по ту сторону дороги, окапывается Вторая дивизия народного ополчения. Он, Лысенков, слышал, как наш комбат говорил, что эта дивизия сильно потрепана в районе Поречья и Ивановского; да оно и понятно: ополченцы вовсе не обучены военному делу.

Вторая дивизия народного ополчения?.. Меня как током ударило: не в этой ли дивизии Оська Виленский? Да, да, в тот вечер, когда я с ним прощался, Оська, с недоеденным пирожком в руке, торжественно объявил, что он боец Второй… Ах ты ж, черт побери…

А Паша Лысенков скрутил себе вторую цигарку из шапкинской махры (Шапкин у нас безотказный) и продолжает развивать стратегические соображения. Немец, дескать, уже не так силен, как в июле, на лужской линии его чуть не месяц держали, да и держали бы еще, если б не ошибки командования, – вот слух прошел, будто генерала, который командовал лужской обороной, арестовали и вообще расстреляли.


Ранним утром, только заалел восток и очнулась от сна, зашелестела на ветру «дубрава», появился двухфюзеляжный самолет-разведчик по прозвищу «рама». Обстрелянная зенитной батареей, «рама», набирая высоту, улетела. Но главное-то она высмотрела – новый рубеж обороны.

И вскоре налетели бомбардировщики – девятка «юнкерсов». Тяжелым грохотом, огнем и дымом наполнилось небо. Одна из бомб рванула рядом с траншеей, в которой сидели, пригнувшись, Вадим Плещеев и парни его отделения. Толчок горячего воздуха чуть не выбросил их из траншеи, земля осыпалась, уши заложило. Все же Вадим услышал оборвавшийся стон. Дзюба лежал на дне траншеи, рука, прижатая к горлу, была в крови. Вадим прокричал Шапкину в ухо, чтобы Макарова, санитара, позвал, и наклонился над Дзюбой. Осколок, как видно, ударил его в левую ключицу и прошил, может, грудную клетку наискось. Дзюба хрипел, когда Вадим с Макаровым стянули с него фланелевку и тельняшку и бинтами из индивидуальных пакетов стали перевязывать ему грудь. На ее левой стороне, заливаемой кровью, можно было прочесть синие буквы давнишней наколки: «Нет щастья в жизни».

Вадим спросил Макарова, сможет ли дотащить Дзюбу до батальонной медсанчасти, до ее палаток за лесочком было километра полтора. Макаров, здоровенный бровастый малый, сказал: «Дотащу». Тут Дзюба приоткрыл щелки черных глаз и прохрипел: «Мало пожил на свете». – «Поживешь еще», – сказал Вадим. Но – понимал он, что Дзюба с таким ранением не жилец…

Пауза, после того как «юнкерсы» отбомбились и улетели (один из них, подбитый зенитчиками, тянул за собой черный длинный хвост), была недолгой, начался артобстрел. Из-за перелеска рявкнули в ответ 76-миллиметровые пушки бригады морпехоты, какое-то время длилась артиллерийская дуэль. Потом пошла мотопехота противника, атаку отбили, и опять, ближе к вечеру, налетели бомбовозы – долгий день угасал в адском грохоте разрываемого железа – в дыму и вони тротила – в стонах раненых. Ночь накрыла поле боя черно-багровым пологом. В воронке от бомбового удара похоронили троих курсантов из отделения Вадима. По всей линии обороны закапывали в землю, в братские могилы, погибших бойцов. Штабные подсчитывали потери. Полевые кухни, уцелевшие от огня, срочно варили кашу. Рудаков кричал сорванным голосом в трубку полевого телефона – требовал от боепитания срочного пополнения боезапаса – патронов, дисков для «дегтярей», бутылок с горючей смесью для отражения танковых атак.

Вадим, наевшись пшенной каши, лежал в траншее, закрыв усталые глаза. Ворочал в тяжелой голове трудные мысли. Если так и дальше пойдет, думал он, то дело совсем плохо… Куда подевалась наша авиация, сталинские соколы… только немец в небе… Ну, еще две, еще три атаки отобьем, а дальше?.. Некому будет отбивать, вот что плохо… мы помрем тут, а кто загородит немцу дорогу на Котлы… на Ленинград…

А жизнь-то короткой оказалась – ну что поделаешь… такая судьба… вот маму жалко – каким долгим плачем зайдется мама, когда узнает, что я погиб… только мама и пожалеет меня… Хорошо бы поспать хоть немного, чтоб сил набраться для будущего дня…


Костер разгорелся славно. Потрескивая, его языки выбрасывают в темное небо огненных мух. Хороший костер! А все сидят вокруг него и поют под баян: «Взвейтесь кострами, синие ночи! Мы пионеры, дети рабочих…» И, конечно, концерт самодеятельности. Ему, Вадиму, товарищ Лена, вожатая отряда, сказала, чтоб прочитал какое-нибудь стихотворение. И он, Вадим, декламирует, ладонью прикрывая лицо от жара костра:

 
Там, где жили свиристели,
Где качались тихо ели,
Пролетели, улетели
Стая легких времирей…
 

«Вадя, что за стихи у тебя? – говорит товарищ Лена, обеими руками раздвигая со лба волосы, два русых крыла, и строго глядя светло-карими глазами. – Что за времири?» А он, Вадим, тоже удивлен: да это не товарищ Лена, это же Маша… ну да, Маша Редкозубова… откуда она взялась тут, в пионерлагере под Сестрорецком?..

Медленно, трудно возвращалось сознание. Повернув голову, наполненную болью, Вадим Плещеев обнаружил себя в тускло освещенной большой комнате с зашторенными окнами. Слева и справа лежали на койках люди, ходили женщины в белых халатах, и было видно, что они говорили меж собой и с теми, кто лежал, рты разевали, – но их голосов Вадим не слышал.

– Я оглох, – сказал он.

Но и собственного голоса не услышал.

Услышала проходившая мимо сестра, или, скорее, няня, немолодая, с озабоченным лицом. Она что-то ему сказала, Вадим на всякий случай кивнул. Нянечка принесла белую посудину и сделала знак, чтобы он приподнялся, – Вадим отрицательно поворочал головой. Вот еще… этого еще недоставало…

Теперь он вспомнил. Три дня они под Котлами отбивали атаки мотопехоты, а утром четвертого дня немцы обрушили на линию обороны мощную артподготовку и снова пошли. Основной удар в тот день пришелся как раз на рубеж, где держал оборону батальон курсантов. Сумасшедший день, страшные потери…

Он понимал, что уцелел в боях, но – сильно контужен. Медсестру, наклонившуюся над ним со шприцем для укола, спросил, где он лежит и давно ли, но ответа ее не услышал.

Задремал было, но вдруг тронули его за плечо, потрясли слегка. Он открыл глаза и увидел худенькое веснушчатое лицо Шапкина.

– Ваня, – сказал обрадованно, – ты живой… Ваня, я ничего не слышу… Ты найди бумагу, напиши, где я лежу… как сюда попал… Ваня, ты слышишь?

Шапкин кивнул, улыбка на его лице сменилась озабоченным выражением. Где тут найдешь бумагу и карандаш? Все же он выпросил у дежурной сестры и то, и другое. На обороте старого рецепта крупно написал: «Лежиш в Рамбове в госпитале».

Вон как! – удивился Вадим. В Рамбове!

Он знал, конечно, что моряки для краткости так называют Ораниенбаум.

– Значит, батальон вывели из боя? – спросил он.

Шапкин энергично закивал, заговорил, но умолк и развел руками.

Неужели я совсем оглох? – Вадим испугался этой мысли. – «Лежишь», – сказал он, – надо с мягким знаком писать.

– А то я не знаю, – самолюбиво ответил Шапкин. – Ладно, поправляйся. Хоть и не слышишь. Я еще приду.

И верно, спустя два дня он снова пришел. Как раз в тот день глухоту Вадима прошибла артиллерийская стрельба. Он сразу понял: били орудия крупного калибра. Может, форты Кронштадта. Неужели немец уже в пределах дальности их огня? Что же творится на фронте?

Шапкин принес ему курево. Помог Вадиму добраться до гальюна. Вадим шел трудно, его пошатывало, хоть за стены хватайся. Шаркал разношенными больничными тапками.

Закурили в гальюне. Шапкин сыпал скороговоркой:

– Ну да, в тот день, когда тебя контузило, батальон, можно сказать, перестал быть – продержались до вечера, но потери – страшное дело! – в нашей роте почти всех выбило, ротный, Рудаков, тоже погиб – как стемнело, так батальон – ну, то что от него остал?сь, – приказали вывести из боя – мы с Лысенковым тебя вытащили и повели – ты сам не мог – шли до перекрестка дорог – а Котлы горели, как костер, – почти что до рассвета плелись, потом на машинах – сюда, в Рамбов, – а вчера сказали, что наша бригада расформирована – вот так и живем, Плещеев.

От угрожающей обстановки, а может, просто от природы молодого организма, Вадим быстро пошел на поправку. Начальник отделения, женщина-военврач, не хотела его выписывать, очень уж тяжелой была контузия, но Вадим упрямо стоял на своем: «Я здоров, спасибо, прошу немедленно выписать». – «Ты же за стенки держишься, матрос», – сказала начальница. «Нет, не держусь!» – Вадим в доказательство прошелся строевым шагом по ее кабинету. Она устало махнула рукой, спросила, знает ли он, где его часть.

В канцелярии Вадим получил справку о выписке, свое удостоверение и бумажник, в котором были в целости мамина фотокарточка и сто тридцать три рубля денег. Получил, конечно, и одежду. Чьей-то доброй рукой были вычищены бушлат и брюки (хотя земляные пятна от окопной жизни не исчезли). Вот вещмешка не было – остался, наверное, вещмешок в траншее, где его засыпало… винтовку Шапкин прихватил, когда вытаскивал Вадима, а мешок… да черт с ним… только вот бритву жалко… и осколок от первого снаряда кто-то выбросил из кармана бушлата… а кому он мешал?..

Нянечка, добрая душа, принесла ему чью-то бритву-безопаску. Лезвие было тупое-претупое, насилу отскреб Вадим щеки и подбородок, а усы оставил. Ну рыжие они – ну и что? Уродовать тупым скребком верхнюю губу? Дудки! Сойдет и так.

Выйдя из госпитальных дверей, Вадим постоял немного, прислушиваясь к канонаде. Тяжелые орудия били, как ему показалось, отовсюду. Может, и корабли с рейда вели огонь. Близкие удары артиллерии неприятно отдавались толчками в висках – все же голова у него, Вадима, была еще нехорошая. Он медленно побрел к казарме, адрес которой дал ему Шапкин. Но прежде разыскал почту и там написал открытку матери: «Мама, не волнуйся, я жив-здоров» – ну и все такое. Про контузию умолчал.

В казарме, где разместились, по выражению Шапкина, «живые остатки бригады», провел Вадим несколько неопределенных дней. Никто ничего не знал, но обстановка была нервная, и слухи были такие, что немецкий генерал фон Лееб со своей армией и финский Маннергейм со своей хотят полностью окружить Ленинград, и только Кронштадт со своей артиллерией не дает им это сделать.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17