Владимир Рунов.

Вход со двора. Роман-воспоминание



скачать книгу бесплатно

На наших исполкомовских «галерах» у Трофимыча тоже была какая-то немалая должность, связанная даже с некими секретными делами. Чаще всего он маячил с засургученной папкой возле приемной председателя крайисполкома, стараясь лишний раз засвидетельствовать свое наличие, а через это и усердие. И когда появлялся председатель, Трофимыч вытягивался во «фрунт» и, округлив глаза, переходил на строевой шаг, чем всегда вызывал поощрительную ухмылку большого «шефа». Поскольку мы, помощники руководителей, пребывали в территориальной близости от литерных кабинетов, то Трофимыч нередко появлялся и у нас, всегда с одним и тем же восклицанием.

Ну, и что вы здесь высиживаете? – он растягивал подтяжки на объемистом животе и делал при этом бодливое движение головой в сторону окна. – Посмотрите, сколько девок на улице. Да какие! К нашей кубанской девахе, скажу я вам, если душевно подобраться, то таких увлекательных дел можно насооружать… Помню, был у меня случай… – Трофимыч мечтательно замирал на несколько секунд, давая нам возможность принять удобные позы для лучшего восприятия очередного рассказа. – …Стоит наш минометный дивизион в Калниболотской… Весна, запахи, ночью такой сон приснится, мама родная! Я, можно сказать, пацан, двадцать лет, но уже старший офицер батареи и не какой-то там занюханой пехоты, а из гвардейского корпуса резерва главнокомандования… Красавец! – Трофимыч подтягивает под бабью грудь мятые всесезонные штаны и проводит рукой по лысой голове… – Медаль «За боевые заслуги» (это тогда, у-у-у, как ценилось!), погоны, портупея, кобура новенькая, все сияет и скрипит… Не хухры-мухры!..

И вот знакомлюсь я с одной местной казачкой… Постарше меня, конечно, будет, но красоты неописуемой!

Где, спрашиваешь, знакомлюсь? У колодца, конечно! Все как в кино Ивана Александровича Пырьева. Пью из ведра, а сам глазом на груди ее кошусь. Обустройство фигуры, ну просто невероятное. Жар огненный со всего исходит, как с радиатора орудийного тягача. В общем, вечером, за околицей встречаемся возле одной свежескошенной копешки…

Трофимыч от воспоминаний пламенеет на глазах: очки плотоядно сверкают, ноги переступают, как копыта племенного жеребца, а лысина приобретает алое свечение.

– Я вам скажу, дорогие мои, это был такой… артналет, что раскидали мы копешку, как при прямом попадании бризантного снаряда… Боже, шо она со мной делала!..

Вообще в текущем моменте представить Трофимыча в роли героя-любовника было весьма затруднительно. Его «фигура тела», с преувеличенными нижними частями, была словно склепана на сельской кузне усердным, но малоумелым кузнецом. К тому же застарелый ишиас придавал ей (фигуре) заметную раскоряченность. Трофимыч передвигался в пространстве, широко расставив ноги, оттянув зад в сторону от основной оси, сильно надломившись в том месте, где когда-то была талия. Единственное, что у него действовало без серьезного скрипа – это руки. С их помощью Трофимыч форсировал словесное воздействие на собеседника, размахивая ими, как мельница крылами.

Мы к Трофимычу относились хорошо, поскольку был он из тех шумливых, но добродушных «ноздревских» типов, готовых всегда пить за вечную дружбу с первым встречным-поперечным и идти на помощь даже тогда, когда она и не сильно требовалась.

Судя по всему, его угнетала размеренная рутина исполкомовской жизни, зато в чрезвычайных ситуациях он преображался. А похороны были, в его понимании, именно такой ситуацией…

После рассказа о сердечных победах (далее шло, помню, была у меня одна мадьярка в Мишкольце… Красоты невероятной! Ой-ой-ой! Что она со мной вытворяла и т. д.) обязательно следовали воспоминания о знаменитом параде Победы, где Трофимыч шагал в составе сводного полка второго Украинского фронта. В этом повествовании было несколько вариантов, и в зависимости от степени «поддатости» (а Трофимыч всегда был в состоянии некоего хмельного воодушевления, но пил только марочный коньяк, в чем, кстати, понимал толк) наш «герой» перемещался из одной шеренги в другую. В преддверии праздничных дней (тогда «поддатость» была как-бы обоснованной и по этому случаю особенно обильной) Трофимыч всегда «шагал» в первой шеренге и обязательно на правом фланге:

– Шаг печатаю так, что сам Верховный с мавзолейной трибуны обратил внимание… Родион Яковлевич потом лично пожал руку: – Молодец, грит, Миша!

– Родион Яковлевич – это кто? – спрашивает юный референт начальника канализационного управления, забегавший к нам на «огонек».

– Згинь немедленно сквозь землю, несчастный недоросль! – возмущенный гремит Трофимыч. – Маршал Советского Союза Малиновский, вот кто!

Войдя в «образ», Трофимыч застывает посреди нашей просторной комнаты в знаменитой раскоряченной позе и, выпучив глаза, петушиной фистулой начинает иступленно кричать:

– Па-рррр-ад! См-и-ррр-но! Побатальонно… дистанция на одного линейного, первый батальон пряму-у… остальные… напрр-а-ву! На пл-е-чу! Шаг-оу-м… арш!

После этих команд Трофимыч не только с грохотом марширует, выбрасывая руки-ноги в разные стороны, но и сопровождает свое «парадное» движение неким воем, который означает духовую музыку.

Рая, буфетчица руководства, разнося по начальству подносы с чаем, шарахалась от наших дверей, потому что оттуда неслись воющие звуки и грохочущее рычание.

Это Трофимыч произносил речь за командующего парадом маршала Жукова:

– Товарищи солдаты и матросы, сержанты и старшины! Товарищи офицеры, генералы и адмиралы! Трудящиеся Советского Союза! – трубно звучало из-за дверей нашего кабинета…

Но если случалось, что наш несовершенный мир покидал какой-нибудь значимый номенклатурный работник, тут же призванный под траурные знамена Трофимыч моментально преображался.

На своих крабьих ногах он стремительно ковылял по коридору и если ты попадался ему навстречу, начинал уже издали махать руками и быстро говорить:

– Некогда, некогда, некогда! Потом, потом, потом! – и вдруг круто развернувшись, приближался к тебе почти вплотную:

– А ну, дыхни! Ты что, вчера пил? Что значит нет! Я же вижу, что пил! Ну, ладно! – миролюбиво заключал он. – Слушай меня внимательно. Задание исключительно правительственное. Только что скончался… – Трофимыч, переходя на заговорщицкий шепот, сообщал фамилию усопшего.

– А кто это? – спрашиваю.

– Ну, ты даешь! – Трофимыч аж подкидывался. – В шестьдесят втором был секретарем исполкома. Мировой мужик, отечественник. Всех вот так в кулаке держал… Помню, мы однажды с ним в Родниковской, в лесополосе… ха-ха-ха, страшно вспомнить! Ну, да ладно, потом расскажу, напомнишь! Хоронить будем завтра. Я вас с Бунчуком привлекаю. Будете выносить гроб с телом. Учти, я за вас поручился, сказал, что ребята мировые, а главное ответственные. Чтоб у меня ни в одном глазу, быть, как стеклышко… А ну дыхни еще раз! Что-то сомневаюсь я…

– Да, Михал Трофимыч, я вообще почти не пью!

– Что значит – не пью! Как это так – не пью! Пить надо, но с умом, как, например, я… – и Трофимыч устремлялся дальше по коридору, до следующего встречного.

Но подлинный его расцвет, этакий парадный выход короля, наступал во время церемонии прощания. Весь в черном, с креповой повязкой на рукаве, с непривычно строгим и скорбным лицом, он медленно перемещался, сверкая в траурном полумраке лысиной, как Данко горящим сердцем.

– Товарищи, вы из какой организации? – бархатно рокотал он, встречая у дверей очередную депутацию, увешанную венками.

– Пожалуйста, пожалуйста, веночки поставьте вот сюда, – и церемонным жестом указывал, где лучше пристроить венки так, чтобы покойный как можно глубже был погружен в клумбу из еловых лап.

– Спасибо, душевное спасибо! – и снова церемонно склонял голову, обязательно добавляя:

– Покойный очень тепло о вас перед кончиной вспоминал! Очень…

В эти моменты нас, мелких служащих при большом начальстве, приданных в качестве тягловой силы, Трофимыч жучил, как тертый старшина робких и малорасторопных новобранцев.

Перед выносом тела он уводил нашу молодецкую группу в мужской туалет для последнего инструктажа:

– Значит так, обобщим ситуацию! – Трофимыч из-под насупленных бровей осматривал приданный состав, сплошь состоящий из «мировых» и ответственных «хлопцев».

– Значит так! – повторял он, насупясь еще более от результатов осмотра. Радоваться, конечно, было нечему: наши румяные физиономии и вольное расположение фигур, красочно вписанных в редкий тогда для советской действительности кафельный интерьер крайисполкомовского сортира, мало соответствовали предстоящему ритуалу.

Тяжело вздохнув, Трофимыч продолжал:

– Первыми выходят те, кто с венками… Потом награды… Затем крышку, а уже потом, шагов десять-пятнадцать позади – тело… Ясно? Предупреждаю всех: лица должны быть опечалены… Прошлый раз я просматривал у родственников фотографии, и мне было стыдно смотреть им в глаза. С такими рожами, как у вас, переносят только кукурузные чувалы на Сенном рынке. Да, да! Я именно о тебе говорю! – он указывал пальцем в кого-нибудь из нас:

– Улыбаться будешь потом, когда тебя на партбюро вызовут…

И выждав длинную паузу, добавлял:

– Учтите, ожидается сам Сергей Федорович!

…На поминки, под которые снимали обычно какую-нибудь просторную столовую, мы попадали в третью или четвертую очередь, когда начальство уже расходилось, а простой народ начинал по-простецки гулеванить, благо я не помню поминок, чтобы водка не лилась рекой.

Где-то в углу, в компании закадычных друзей, Трофимыч был уже «заряжен» по полной программе.

– Ребятки! – шел он навстречу, хмельно улыбаясь и широко распахнув объятия. – К нам, только к нам… И сразу штрафную! Кузьму Егорыча надо помянуть только полным стакано?м…

Друзья Трофимыча, крепкие еще старички, уже самозабвенно тянули фальцетом:

– … а я люблю жена-а-того…

Галдеж стоял, как на ярмарке. Кто-то еще пытался сказать что-то в честь покойного, но его уже никто не слышал, да и слышать не хотел.

Есть у нас, у русских, с моей точки зрения, замечательное свойство: грустное и плохое быстро забывать.

Армяне, грузины, прочие кавказцы всеми внешними признаками (не бреются, месяцами носят только черное, цепляют фотографии усопших на грудь) долго подчеркивают неизбывную траурную печаль. У нас же грань между горем и радостью очень тонкая: где плачем – там и поем, а где поем – там и радуемся.

Опрокинув с нами по стакану, Трофимыч, дирижируя надкушенным чебуреком, старательно выводит:

– …Жила бы страна родная и нету других забот!

Старички подхватывают:

– И снег, и ветер, и звезд ночной полет, тебя мое сердце в тревожную даль зовет!

Песня была, как сон в руку. Сколько в их жизни было этих тревожных далей, не перечесть… На следующий день «стаканы» в память о Кузьме Егорыче отдают похмельным кошмаром – башка гудит, как телефонные провода во вьюжную ночь, язык во рту, как крышка от старой консервной банки. Трофимыч же, напротив, бодр и весел. Утром заявляется к нам.

– Нормально проводили Егорыча? – говорит он, с расчетом на одобрение. Мы невесело подтверждаем, что Егорыча, действительно, проводили нормально, но еще одни такие проводы, и нас самих придется собирать в последний пугь. Трофимыч возбуждается:

– Это потому, что вы не умеете пить! – радостно восклицает он. – Пить надо как? Прежде всего, под настроение…

– Да какое ж настроение на поминках… – возражаем мы.

– Как какое? Скорбное, печальное, горестное… А чем грусть утолить? Водочкой! Она, родная, всю твою печаль на себя возьмет, горечь твою развеет, к добрым людям приблизит…

– Так уже и приблизит… – говорю я, с трудом ворочая языком, и с содроганием вспоминаю жаркое с кем-то прощание, с поцелуями и объятиями. Ужас один! Стыдно вспомнить!

– Я заметил, Володя, – нравоучительно говорит Трофимыч, – ты стаканчик с ходу махнул, капусткой похрустел, а потом сидел, как пень… А надо было покушать основательно. От лапшички поминальной ты отказался, а зря. Она на курятине домашней, наваристая, душистая, свеженькая, первый хмель на себя забирает, ну а дальше надо было холодцом говяжим закусить, рыбка на столе была славная… Эх, учить и учить вас еще надо! А Егорыча проводили достойно, по-людски, без этого интеллигентского жлобства! – Трофимыч сделал неопределенный жест в сторону. – Отдали, как говорится, последний долг по всей партитуре заслуг.

После этого Михаил Трофимович сделал почтительную паузу и, снизив голос на один регистр, уважительно сказал:

– Сергей Федорович утром позвонил! Без тебя, грит, Миша, мы как без рук. Молодец, грит, Михаил! Ну, и вам передавал благодарность!.. Да-а, вот так! Живешь и не знаешь, где упадешь…

В комнате повисла тягостная пауза, правда, ненадолго. Деятельная натура Трофимыча не терпела долгой грусти. Взор его снова стал приобретать полуденное свечение, и, остановив его на наших поникших после вчерашнего фигурах, он заговорил в ритме утренней радиофиззарядки:

– Кстати, хлопцы, чего вы здесь высиживаете! Молодые, красивые, здоровые! Мне бы ваши годы…

Трофимыч подтянул штаны под подбородок, провел рукой по сверкающей лысине и, игриво качнувшись в сторону окна, снова заговорил о былом:

– Помню, как сейчас! Дело было после пражской операции. Заходим мы в одну пивницу под Прагой, боевые офицеры, в орденах… Заказываем для начала по кружке темного староместкого…

И выносит его нам красавица такой силы, что потерял я сразу дар речи… Правда, ненадолго…

Трофимыч занял свою знаменитую раскоряченную позу, и полилась очередная история, на этот раз о красавице чешке, по имени Снежана…

Жизнь, однако, продолжалась, друзья мои!

О памяти и памятниках!

Снится мне сон с чудовищным сюжетом: будто сижу я в президиуме партийного съезда. Рядом Сергей Федорович Медунов. И вдруг он склоняется к моему плечу и громко шепчет:

– Сейчас будете выступать!

Я тут же покрываюсь колючим инеем. Липучий страх охватывает меня с головы до ног. И не потому, что мне предстоит вещать на всю страну, а потому, что сижу я за парадным столом в пиджаке, при галстуке, но без брюк и в галошах на босу ногу.

– Как же я пойду к трибуне? – бьется в башке лихорадочная мысль. – Ведь все увидят!

И в это время под сводами кремлевского дворца звучит усиленная громкоговорителями моя фамилия. Горбачев, повернувшись ко мне, ласково подбадривает:

– Смелее, товарищ!

Я медленно встаю на ватных ногах, и тут Сергей Федорович видит все мое безобразие. Его шея багровеет, лицо наливается гневом.

– Как же ты, негодяй, осмелился опозорить нашу родную Кубань? Перед всем народом ответишь!

И в это время я просыпаюсь.

– Боже праведный! Это ж надо такой чертовщине присниться! – лупаю в темноте глазами.

Сон был настолько явственен, с рельефной выпуклостью деталей и даже запахами, что я еще долго и беспокойно ворочаюсь во влажной постели, охая и всхлипывая в мятую подушку.

– Это ж надо такой чертовщине присниться! – повторяю я, пока, наконец, не забываюсь в новом сне.

Утром, перебирая детали привидевшегося, я прихожу к выводу, что в реальной жизни Сергей Федорович Медунов, особенно когда ему это было нужно, вызывал ужас не меньший, чем у меня, слава Богу, только во сне.

Человек, обладающий громадой власти (в России, кстати, в любую эпоху), может всегда позволить себе быть таким, каким он желает быть: добрым, злым, веселым, лукавым, радушным, мстительным, щедрым, скупым, сердечным, мрачным, разговорчивым, хитрым, простодушным, колючим, обаятельным, жестоким, милосердным, строгим, добрым и так далее. Каким угодно! Но угодно ему лично! Объясняя, по крайней мере себе, что так нужно стране и народу.

Он может подбирать для себя любую комбинацию качеств и чувств, важно одно: властедержатель обязан всегда безоговорочно владеть положением, чтобы каждый, кто входит в систему его подчиненности, хорошо знал (и это, кстати, все хорошо знают), что всякое сопротивление воле и желаниям Большого Хозяина будет неотвратимо наказано. А если сопротивление оказывает человек значительный (а еще хуже творчески одаренный), то наказание будет жестче и масштабнее, вплоть до исключительной и, вместе с тем, поучительной для других, меры. Особенно убедительно это проявлялось в бытность диктатуры первых секретарей Компартии. Любое сопротивление тогда трактовалось, как потеря ответственности перед народом, или как действия, направленные во вред народу (словосочетание «враг народа» могло родится только у нас).

Последствия для «сопротивленца» в медуновскую эпоху воплощались, как правило, в лишении должности, нередко усугубленном наказанием по партийной линии (а исключение из партии означало бесславную гражданскую смерть)…

Молча, шаркая подошвами, мы двигались по сосновой аллее, куда-то в самую глубину кладбища, пока не вышли к месту, где среди тесного частокола металлических оград было выкопано последнее пристанище всесильному некогда Сергею Федоровичу.

Гроб к могиле протискивали, цепляясь рукавами и карманами за ржавое железо, скользя башмаками по жирной московской глине.

На дне могилы хлюпала вода…

В такие моменты, я думаю, многое вспоминается и видится с отчетливостью осознания человеческой бренности и нашей временности на этой земле.

– Глядь! И всесильные туда же уходят! – внутренне восклицаешь ты. Правда, грустные раздумья держат тебя до первого трамвая или вагона метро. Вышел из тишины кладбища, нырнул в уличную толпу, и снова пошла суетная круговерть: интрижки служебные и неслужебные, чесание языком по поводу всяких слухов, кого возвысят, а кого опустят. Я заметил, все мудрое в наших головах так недолго держится! Или с кладбища не надо уходить, или, по крайней мере, ходить туда почаще…

Сергея Федоровича похоронили, втиснув в узкое пространство между умершими ранее женой и младшим сыном.

Старший сын, последний осколочек от некогда большой семьи (я увидел), положил в карман пальто завернутые в носовой платок ордена Ленина и Золотую звезду Героя – высшие признания от СССР.

Наконец все выбрались на асфальтовый пятачок, соскребая глину с подошв. Выбрались и замерли в изумлении: неподалеку полированным гранитом и начищенной бронзой сияли надгробия, ну просто невероятной красоты и величия. Это был настоящий кладбищенский рай, пантеон, этакий парад мемориального искусства, с дорожками, усыпанными гравием из искрящегося лабрадорита, с тяжелыми цепями, натянутыми меж гранитных тумб, с огромными стелами, о грани которых разбиваются медные орлы и еще какие-то другие гордые птицы. Мраморные девушки, обхватив руками точеные кувшины, – сама вселенская скорбь, рыдающая над покойными.

Кто же они, эти счастливцы, удостоенные высших кладбищенских почестей, перед которыми памятники Новодевичьего национального погоста выглядят только как попытка изобразить некую значимость умершего? Таких могил было здесь, наверное, не меньше двух десятков. У каждой стояли корзины живых цветов, сбрызнутые свежей водой.

Подошел какой-то человек в аккуратной униформе, с угрюмым ротвейлером на поводке. Оказалось, охранник, но для секьюрити довольно разговорчивый. Рассказал, что хоронят здесь наиболее заслуженных братков из числа солнцевского криминального «генералитета». Всех побили соперники автоматным и пистолетным огнем в самом цветущем возрасте. Старше тридцати лет никому не было. Лица покойных, выбитые на граните, сильно контрастировали с изысканным великолепием монументов. По поводу таких лиц обычно восклицают: «Ну и рожа!» Особенно меня поразил один. Даже рука вдохновенного художника не сумела убрать признаки самодовольной и жестокой тупости на толстощеком лице с торчащими под прямым углом здоровенными ушами и короткой шерстью над узким лбом.

Надпись внизу была соответствующая: «Колян, мы тебя никогда не забудем!» Колян в ответ ухмылялся щербатым, толстогубым ртом.

– И что ж это за мастера, соорудившие такое чудо? – спросил я у охранника. – Наши ведь, насколько мне известно, не могут полировать гранит, во всяком случае так?

– Итальянцы работали и по граниту, и по бронзе. У себя дома все делали, а сюда приезжали только собирать. Вот там, у забора, – охранник махнул рукой в сторону леса, – остановились автопоездом фургонов десять, наверное. Все нужное привезли с собой и работали круглые сутки…

– Деньги, должно быть, большие взяли? – произнес я, прикидывая в уме, каких сумм это все стоит. – Миллион долларов, наверное, не меньше?

Охранник засмеялся:

– Для тебя, наверное, миллион долларов – выше крыши. Верно? Здесь, дорогой мой, очень большие миллионы, тебе даже не осознать… Да и не нужно!

Ему вероятно хотелось поговорить и он спросил:

– Медунова хоронили?

– Да! – ответил я. – А вы что, его знаете?

– Кто ж Медунова не знает! Я, браток, многих знал и знаю. Скажи мне десяток лет назад, что с кладбища буду кормиться, в страшном сне бы не поверил. Я в Софрине служил, в бригаде ГРУ. Ушел подполковником, пенсия по нынешним ценам – гроши. Вот и нанялся с Урсулом охранять покой хлопцев этих несчастливых.

Собака, услышав кличку, посмотрела на хозяина всепонимающим взглядом.

– Платят хорошо, а самое главное – вовремя! – секьюрити посмотрел поверх моей головы.

– Ну, ладно, будь здоров! Вон ваши уже уходят…

После часовых поминок в ресторане Центрального Дома литераторов мы заспешили в аэропорт, но я никак не мог отделаться от раздумий все на ту же тему – о памяти и памятниках.

Незадолго перед этим я был в Москве на Новодевичьем кладбище. Там меня поразили два факта – первое, что наконец установили памятник Твардовскому. Могила поэта много лет удивляла посетителей полузаросшим холмиком. Сдвинутая к забору, в самую тень кладбища, она навевала тоску и вызывала горечь.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8