banner banner banner
Когда нет прощения
Когда нет прощения
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Когда нет прощения

скачать книгу бесплатно

Когда нет прощения
Виктор Серж

Виктор Серж (Виктор Львович Кибальчич, 1890–1947) – русский и франкоязычный писатель и поэт, сын народовольцев, анархист, революционер, заключенный в французскую тюрьму по «делу банды Бонно», деятель Коммунистической партии и Коминтерна, участник Левой оппозиции, ссыльный, эмигрант, социалистический гуманист. «Когда нет прощения» – последний роман Виктора Сержа, возможно наиболее провидческий, так как конец долгого пути героев романа, как и у Сержа – это Мексика. Опытные, стойкие и преданные коммунисты сталкиваются с бесчеловечной машиной репрессий и уничтожения и стараются выкарабкаться из этой жуткой системы, созданной ими самими во имя прекрасных гуманистических ценностей. При этом, никто не собирается предавать ни свои идеалы, ни личную и коллективную Историю.

У романа завораживающая структура – четыре его части, происходящие в разные годы в четырех временах года, позволяют прозвучать важнейшим темам и образам каждый под своим особым знаком – холода и тьмы в блокадном Ленинграде, ветра в предвоенном Париже, жары в Мексике, огня в гибнущем Третьем Рейхе – благодаря этому роман превращается в симфонию, потрясает и завораживает.

Издательство выражает благодарность Жилю Зильберштейну (Швейцария), Международному фонду им. Виктора Сержа и НПЦ «Праксис» за помощь в издании этой книги.

Серж Виктор

Когда нет прощения

© ООО «Книгократия», 2017

* * *

I.

Тайный агент

Есть в мире место, где бы смог я умереть достойно?

– Тот, кто о том не ведал, понял суть вещей.

Около семи часов утра Д. сам погрузил свои два чемодана в такси. Улица еще дремала в тусклой белизне парижского рассвета. Ни одного человека, лишь проехал молочник. Камни и асфальт по-утреннему чисты. Мусор уже вывезли. Ничего подозрительного, решил Д. Он попросил таксиста отвезти его на Северный вокзал, возмутился у стойки буфета из-за того, что безвкусный кофе не подавали слишком долго, а затем быстро погрузил чемоданы в другую машину, которая доставила его на площадь Йены. Убедившись, что за ним никто не следует, он задержался на пустынной площади, похожей на декорацию без актеров, которую заливал такой приятный глазу рассеянный свет, и задумался. До восьми утра зажиточные кварталы Парижа кажутся предоставленными сами себе; в тишине они – лишь творения архитектурной мысли. Д. зашел в бистро, где обыкновенно завтракали шоферы, и заказал чашку настоящего черного кофе и два горячих рогалика, невольно вспомнив при этом о приговоренном к смерти молодом человеке, который попросил рогаликов на свой последний завтрак; просьба его осталась без ответа, было слишком рано. «Не повезет, так до конца!» – сказал бледный юноша, действительно, в конце жизненного пути его ждал эшафот… Прежде чем сесть в третью машину, которую должен был вызвать по телефону, Д. подумал о том, что все эти многочисленные предосторожности, сколь бы разумными они ни казались, на самом деле – полубезумная игра. Промежуточные станции, а возможно, вехи на опасном пути. Считаешь себя в полной безопасности, а кто-то может случайно заметить тебя на Северном вокзале или возле площади Йены. Записать номер машины. Сам факт смены такси способен привлечь чье-то внимание. Если думать обо всем этом, можно стать маньяком. На этот раз он попросил отвезти себя прямо в отель, на улицу Рошешуар. В этом буржуазном доме селились, вероятно, коммивояжеры, небогатые туристы, скромные парочки, одинокие музыканты, играющие в ночных барах. Портье поднял голову: «А, месье Ламберти». Д. твердым голосом, вживаясь в новую роль, поправил: «Бруно Баттисти, месье». – «№ 17, не так ли?», – спросил портье, который, впрочем, прекрасно знал ответ. В номере Д. проверил замки чемоданов, хотя не сомневался, что хорошо закрыл их. В девять утра он возвратился «к себе». Консьержка приветствовала его: «Добрый день, месье Малинеско. А я думала, вы в отъезде…» (Видела, как я выносил чемоданы, ведьма?) «Ну да, мадам, я уезжаю на полтора месяца…» (Навсегда, мадам!) «Желаю удачной поездки, месье Малинеско», – сказала консьержка: в таких случаях принято говорить что-нибудь любезное.

В десять часов пришла мадемуазель Арманда, отвратительно пунктуальная: она могла замедлить шаг на улице, взглянув на наручные часы, или подождать полминуты на лестничной площадке, прежде чем войти… Увидев, что дверь в кабинет приоткрыта, она вошла и скорее выдохнула, чем произнесла: «Месье Малинеско…», – при этом почтительно кивнув головой. Увядшая, далеко не красивая, неброско одевавшаяся, с большими очками на розовом лице состарившейся прилежной девочки. Д. пристально глядел на нее. Что ей о нем известно? То, что он богат (он, никогда ничего не имевший); богатство она уважала. Филателист, библиофил, любитель старины, способный в разгар зимы отправиться на поезде или машине в Бретань за каким-нибудь старым сервантом… Дружен с людьми искусства. Она отвечала на телефонные звонки, писала письма, порой ходила в банк, принимала месье Сога, дипломатического атташе, маленького, нервного, чересчур надушенного господина, месье Сикста Мужена, антиквара, месье Келя из Филателистического общества, иногда месье Алена, который совсем не походил на художника… Она начинала разбираться в марках и даже потихоньку их коллекционировать – только французские колонии, они недороги. Достойное занятие, кажется, у короля Англии замечательная коллекция. Время от времени Д. нанимал детектива для слежки за мадемуазель Армандой. По вечерам она встречалась с неким Дюпуа, чиновником в сфере образования; они ходили в кино; консьерж дома, где жил Дюпуа, называл Арманду «невестой этого славного господина, у которого была такая несчастная жизнь…». Д., еще меньше веривший в несчастья других, чем в свои собственные, распорядился понаблюдать за Дюпуа Эваристом, сорока семи лет, домовладельцем из Иври, разведенным… Этот господин играл на скачках, впрочем, осторожно, покупал билеты Национальной лотереи, посещал по пятницам бордель на улице Сен-Совер. Безобидный человек.

– Вы собираетесь замуж? – спросил Д. у Арманды.

Она не вздрогнула, несомненно, не способная на подобный живой рефлекс, но пальцы ее непроизвольно задрожали.

– Месье Малинеско… Откуда вы знаете?

Он заметил, что от смущения секретарша немного похорошела.

– Да вот… Случайно, мадемуазель. Я видел вас в субботу под руку с вашим женихом…

– Это еще не решено окончательно, – сдержанно сказала она.

Безобидна, безобидна! (Но это не было разумной убежденностью.)

– Я уезжаю, мадемуазель, на полтора месяца. Почту передавайте месье Мужену…

Если через три дня кто-нибудь будет похож на крысу, попавшую в ведро с водой, так это месье Сикст Мужен! Д. пожалел, что обладает весьма ограниченным чувством юмора; хотел бы он посмотреть, как задергается эта дрожащая раболепная тварь, месье Сикст Мужен.

– Когда позвонит месье Сога, скажите ему, что я в Страсбурге…

«Страсбург» означал «непредвиденные затруднения».

Мадемуазель Арманда не шевельнулась. Никто ни о чем не догадывался. Невероятно, что Они несколько месяцев назад не попытались установить за мной внутреннее наблюдение! Но если бы невероятное иногда не оказывалось правдой, бороться было бы невозможно. Своим мелким беглым почерком секретарша отметила в календаре: «Месье Сога. Сказать: Страсбург…» Д., не любивший ничего записывать, улыбнулся:

– Вижу, вы не доверяете своей памяти.

– Нет, но странная вещь, я иногда путаю названия городов, таких, как Эдинбург, Гамбург, Страсбург, Мюлуз…

Д. не ожидал этого. В горле у него вдруг пересохло. Мюлуз на том же условном языке, который знали лишь пять человек, означал: «Не доверяйте».

– …Почему?

– Но я не знаю, месье… Видите, я едва не написала «Мюлуз», совершенно непроизвольно.

– Может, я и в Мюлуз отправлюсь, – выразительно произнес Д.

Он смерил ее каменным, холодным и твердым взглядом, который секретарша редко видела у него; это не был взгляд любителя искусства. Арманда попыталась улыбнуться, но улыбка вышла жалкой. Д. быстро взвесил все за и против.

– Мадемуазель, вот ключ от нижнего ящика маленького шкафчика, который стоит в коридоре. Принесите мне досье месье Февра из Цюриха, вы знаете, из гельветической коллекции… Досье лежат в беспорядке, поищите.

– Хорошо, месье.

Разумеется, она оставила свою сумочку возле пишущей машинки. Д. открыл ее с невозмутимой ловкостью, приобретенной в то время, когда занимался перлюстрацией. Пробежал глазами пневмокарточку, подписанную «нежно привязанный к вам Эварист». Пролистал записную книжку. Заметил – и ужаснулся – номер телефона: Х. 11–47. Ненавистный номер – 11–74. Перестановка цифр! Подозрение переросло в уверенность, отдаваясь в каждой нервной клетке. Возвратившись, Арманда взглянула на свою сумочку – ах, мы друг друга понимаем! Д. взял письмо месье Февра и положил в карман. «Рассортируйте досье…» Но он забрал ключ от шкафа, и секретарша не возразила… И правда, мы прекрасно друг друга понимаем! – подумал Д. Это все меняло. Он вспомнил, что поймал первое такси всего в нескольких шагах от дома, и шофер как-то особенно внимательно наклонился к нему… Едва он выйдет, она наберет 11–74 – это, наверно, метрах в ста отсюда, а может, даже в самом доме… Арманда, очень смущенная, не скрывала озабоченности.

– В чем дело? – бесцеремонно спросил Д.

Она объяснила, что в отсутствие месье Малинеско ей хотелось бы взять трехдневный отпуск, если возможно, чтобы… Речь идет о тете, домике в деревне, Дюпуа. Из сумочки появилось письмо нотариуса.

– Ну, разумеется, – отрезал Д.

Самое худшее – не доверять самому себе, не доверять недоверию. Д. увидел на конверте из нотариальной конторы телефон 11–47. Успокоенный, он позабыл о Мюлузе. «Да, позвольте мне выписать вам за истекший квартал премию – пятьсот франков…» По тому, как люди принимают деньги, можно догадаться об их продажности. Сверкнувшая очками молодая женщина была сама невинность.

Д. верил, как фокусник верит в свои трюки, в тайны, коды, уловки, молчание, маски, безупречную игру; но ему было также известно, что тайны продаются, коды расшифровываются, уловки не срабатывают, молчание нарушается, маски разоблачаются легче, чем лица, копировальная бумага, на которой печатали депеши, накапливается в мусорных ящиках министерств, игра никогда не бывает безукоризненной. Он верил в непобедимость вездесущей, разветвленной, богатой, мощной Организации – сильной не только преданностью своих членов, но и сообщничеством противников, подпитывающих ее порой невольно, порой из расчета. Но начиная с того, дня, когда он начал отдаляться от Организации, он почувствовал, что отвергнут ею; эта сила, которая стояла за ним, была в нем, становилась удушающей.

Он внутренне порвал с Организацией, когда раскрыл преступление. Преступление зрело долго и незаметно, но проявилось внезапно, подобно ночной эскадре на море, неожиданно высвеченной прожекторами. Однажды ночью, в тишине, перед газетами, разбросанными на ковре, что-то в Д. прорвалось: «Я больше не могу! Это конец всему!» И отныне он потерял интерес к этой дурацкой комфортабельной квартире, где в часы отдыха он мог приостановить игру, устроившись в кресле и положив перед собой шахматную доску – решая проблемы и неизбежно находя ответ, ибо они были заданы заранее, надо лишь тщательно обдумывать их. Или ночью, уютно устроившись в постели, при уютном свете ночника, со стаканом лимонада под рукой, читать труд по физике, ибо строение атома – единственная проблема во Вселенной, да и та будет разрешена, и тогда настанет эра безнадежности. Эти упражнения ума успокаивали его, но не позволяли расслабиться. Тем, кто знает динамику мира, идущего навстречу катаклизмам, от катаклизма к катаклизму, подлинного спокойствия не дано.

Он рассеянно согласился предоставить секретарше отпуск. «Счастливого пути, месье Малинеско… Можете рассчитывать на меня… Страсбург, говорят, очень красивый город…» Призрак улыбки проявился на морщинистом лице человека, когда он пошутил (веселье не избавило от настороженности) «Какой такой красивый город? Мюлуз?» Арманда казалась слегка обиженной: «Ну вот, вы считаете меня ребенком…» «Да что вы! – сказал он искренне. – Надеюсь, когда я вернусь, вы сообщите мне о готовящемся бракосочетании…» «Может быть, месье», – ответила секретарша, и глаза ее так живо блеснули, что это огорчило Д. («Когда я вернусь – никогда…»)

«Сколько раз уже я уходил и не возвращался! Но сейчас…» На лестничной площадке он глубоко вздохнул. Морской воздух не так бодрил, как этот первый вдох на пути в неизвестность – облегчение без радости и даже смешанное с тоской… Невыносимый груз сброшен, плечи распрямляются… Д. был доволен, что завершил все дела, у него было двое суток преимущества перед будущими преследователями. Лифт двигался. Д. спустился на несколько ступенек и внезапно остановился, прислушавшись. Кто-то поднимался, шаги были тяжелые и мягкие, и Д., кажется, узнал их.

Этот некто слишком торопился и не стал дожидаться лифта. Д. украдкой заглянул в лестничный проем и увидел на перилах двумя этажами ниже жирную серую руку Сикста Мужена. Реакция была мгновенной. Д. быстро поднялся на цыпочках на шестой этаж. Мысли в его голове напоминали прицельные выстрелы. В те несколько секунд, когда речь шла о жизни, мозг его работал с предельной ясностью, а сердце, привыкшее к неожиданностям, билось ровно. Двое суток преимущества? Ни одного часа, дружище. Возможно, ты опоздал на 12 или 14 часов. Мужен пришел, потому что его послали. Мое письмо, отправленное вчера, должно прийти в Амстердам лишь послезавтра утром. Я не предвидел, что меня тоже дезинформируют, что мне не следует доверять руководителям, что чрезвычайный посланник мог солгать, назначив мне встречу в Голландии – или поручить кому-нибудь вскрывать его корреспонденцию в его отсутствие: корреспонденцию, недоступную другим под страхом смерти. Мужен остановился этажом ниже и позвонил. Несмотря на работу лифта, тишина была такая, что Д. почувствовал прерывистое дыхание этой полезной сволочи, Сикста Мужена. Дверь отворилась и закрылась за Муженом. Быть может, внизу, на улице, расставлена невидимая сеть. Д. переложил браунинг из кармана брюк в пальто – смешная предосторожность. Сел в лифт. В отделанной красным деревом кабине он отвернулся от зеркала, отгоняя от себя образ одного шпиона-двойника, которого однажды сопровождал в лифте тайной тюрьмы, растерянного красавчика с усами сердцееда, которого вскоре расстреляли. Это заурядное лицо, много лет назад обращенное в пепел, уступило место саркастичной, но беспокойной мысли. А если бредовое подозрение пало на чрезвычайного посланника Кранца? Кто-то, посланник более чрезвычайный, вскрывал его корреспонденцию… Мы живем в бредовое время, я хочу прорвать этот бред! Рассуждая таким образом, Д. выскочил на улицу, оглядываясь по сторонам.

Возле дома № 15 стоял пустой серый «ситроен». Медленно ехал молодой велосипедист с желтым пакетом на багажнике, это мог быть условный знак. Если он посмотрит на меня, это будет означать… Не смотрит, но, быть может, он меня уже заметил и не подает виду… Напротив замедлила шаг молодая женщина, ища что-то в своей сумочке: возможно, она наблюдает за улицей через карманное зеркальце. С улицы Севр резко провернул зеленый грузовичок, как будто шофер куда-то опаздывал… Ничего особенного и одновременно подозрительно. Д. предусмотрительно направился к пустому «ситроену».

Никто не спустился за ним по лестнице метро. Никто не заинтересовался им в вагоне первого класса. В подземных переходах станции «Сен-Лазар» можно было резко повернуть, сделать вид, что ошибся направлением… Д. проделал это несколько раз. Какая-то наглая блондинка обернулась в его сторону и широко улыбнулась, обнажив розовые десны. «Ах! – сердито сказал Д. – Извините!» Только через какое-то время он понял, что его пальто с поднятым воротником, застегнутым на верхнюю пуговицу, выглядело смешно и нелепо. Он закурил сигарету и вышел на вокзал. Неразумно, вокзалы благоприятствуют неожиданным встречам. Действительно, из толпы неожиданно возник Ален, будто выскочив из-под газетного прилавка.

– Вы! – радостно и удивленно воскликнул он.

Открытое лицо, взгляд скорее смышленый, нежели умный; уверенные движения. Д. любил его по-своему, насколько он еще был способен на дружеские чувства. Образцовый, инициативный, осторожный, бескорыстный агент, Ален был обязан Д. поступлением на службу, и преданность ей стала смыслом его жизни. Д. поручал ему лишь не слишком рискованные дела, главным образом, связи с мелкими чиновниками или партийными активистами, занятыми в арсеналах и доках. Раньше, до того, как кошмар принудил его к молчанию, Д. иногда приглашал Алена с женой пообедать в хорошем ресторане. Они говорили о живописи и теории: о событиях. Ален охотно задавал вопросы. Д. понравилось незаметно обучать его. Это, несомненно, приносило больше пользы ему самому, чем образованному, но слишком прямолинейному молодому человеку.

* * *

– А вы? – спросил Д.

– Все в порядке. Через десять дней у меня ожидается интересное приобретение. Вы будете довольны.

«Я тоже, – подумал Д., – слишком прямолинеен… Чтобы сформировать меня, потребовалась целая историческая эпоха.

В двадцать пять лет я был как он, только не такой красивый и меньше нравился девушкам…»

– Пройдемся немного, Ален. Я рад тебя видеть.

Они поднялись по Римской улице. На площади Европы Д. сказал: «Остановимся здесь…» На перекрестке, устроенном над железнодорожными путями, соединялись, чтобы разойтись в разные стороны, улицы, и он вполне заслуживал свое название. Начал накрапывать дождь. Над вокзалом медленно поднимались клубы дыма. Город заливал неяркий рассеянный свет. Они остановились.

– Мы больше не увидимся, Ален. Вас найдут. Вы получите инструкции.

Д. заметил, как в молодых карих глазах возникает тревога.

– Да. Это так. Я с вами прощаюсь.

– Я не понимаю, – произнес Ален. – Послушайте… Вы можете мне доверять… Скажите только одно слово, только одно. Что-то случилось? Опасность? Вы…

Страх охватил Алена, тот особый страх, который Д. прекрасно знал (страхи бывают такими разными!): боязнь догадаться, понять то, что непостижимо…

– Под подозрением? Нет. Я все тот же. Я ухожу. Для меня все кончено. Вот так.

– Но это невозможно! – очень тихо произнес молодой человек.

Его губы, казалось, шептали другие слова, которые нельзя произнести вслух.

– Я устраняюсь, – сухо сказал Д. – Вы будете работать с другим.

Он проводил опыт над этим мальчиком, словно делал себе прививку. Испытание привязанности, скрытое бесполезной бравадой. Д. заметил – странно, он считал, что подобные чувства в нем угасли, – что хочет быть понятым. Этот мальчик, душу которого он сформировал, не может не понимать, что если он, Д., уходит, что если он больше не может, значит, произошло нечто очень серьезное, и нужно сделать вывод… Сознание человека – вещь совершенно второстепенная в борьбе за такое великое дело: и вот оно выходит на первый план. Человек отказывается от прежней жизни, оставляет Секретную службу… Он говорит: нет. Я, один, безоружный, верный, после двадцати лет работы сегодня говорю: нет. Все должно стать очень мрачным, чтобы я до этого дошел.

Д. открывает свой кожаный портсигар. По площади едут велосипедисты, они похожи на насекомых, человеческих насекомых. Им неведомы эти проблемы. Внизу, под площадью пыхтит локомотив. Осень вместе с мелким дождем пробирает до костей. Ален стоит с непокрытой головой.

– Вы простудитесь, Ален, – дружески говорит Д. – Вот мы и расстаемся. Прощайте.

Он наблюдает. Молодой человек побледнел, он кажется больным или озлобленным. Если бы женщина крикнула ему: «Я люблю другого, уходи!» – он бы также напряженно молчал. Ален видит Д. точно через матовое стекло. Перед ним старое, некрасивое, усталое лицо, кажется, что через плоть просвечивает череп. Череп, который цепляется за жизнь. Устраниться невозможно! Можно бежать, спасаться от преследователей, и тогда все кончено, потому что бегство – это измена.

– Не ожидал этого от вас, – шепчет Ален.

Тон меняется. В нем проявляется разочарование, граничащее с презрением, с губ готово сорваться оскорбление. Щеки молодого человека слегка розовеют. Он бормочет:

– …Вам должно быть известно лучше, чем мне, что…

(…Старый свиток разматывается… Все, что кажется чудовищным, необходимо и потому совершается – партия превыше всего и руки ее чисты – если мы начнем сомневаться, мы погибли – те, кого убивают, предатели, поэтому их убивают – вы САМИ этому меня учили!.. Д. догадывался об этих мыслях, они не могли быть иными – так станок вытачивает заданные детали. По совести он может противопоставить им лишь свое твердое НЕТ, в нем освобождение, освобождение, которое трудно оправдать. Он едва различимо качает головой, на губах возникает улыбка уверенного превосходства, похожая на оскал. Неужели этот мальчик не вспомнит, кем я был для него, кем я был, и кто я есть?)

Ален не знал, куда девать руки. Правая теребила пуговицу непромокаемого плаща. Он был оглушен. Взять его за руку, прямо посмотреть в глаза и сказать: «Успокойся, малыш. Я ничуть не изменился. Я понял, принял решение, лишь потому, что не способен измениться, я не могу больше выносить происходящее. Столько смертей, столько лжи, столько яда, неожиданно залившего наши души, самые наши души, слышишь! Прости, что впадаю в мистику…» Это было лишь мимолетным порывом. Д. понял, что это невозможно. Человек всегда неблагоразумен…

– Вы оторвете пуговицу, Ален.

От растерянности на лице молодого человека появилась безумная улыбка.

– Вы…, – сказал он.

Он не докончил. Повернулся и ушел прерывистым шагом, будто готовый пуститься бежать. Он все-таки не смог произнести слово «предатель». Из сожаления? Сомнения? Понял ли он, что это было бы невероятно несправедливым?

«Что ж, плевать», – ответил Д. самому себе. «Славный парень. Может, и он тоже поймет, да будет поздно. Возможно, его сожрут раньше. Он из тех, кто слепо верит, служит, а потом получает и наматывает круги по двору централа. Настает время, и Служба не знает, что с ними делать, их надо награждать, обеспечивать их молчание или уничтожать… Их будущее – не Аргентина или Мексика, их будущее – небытие. Так вернее. Ален, за то, что был со мной знаком…»

«Ладно, отвлечемся. Я не хотел этого прощания. Ален теперь враг. Успокоившись, он пожалеет, что не изобразил сочувствие, кто знает? Или прежнее восхищение? Чтобы сохранить контакт. Я доверился его молодости, его тревоге: и он бы заманил меня в ловушку. Правило: никто здесь не заслуживает доверия. Потому что заслуживающие доверия мертвы. Опорочены и мертвы. И вообще-то это наших рук дело…»

Д. окинул отчаянным взглядом площадь Европы. Накрапывал дождь.

* * *

Не время было гулять по лесу, но нужно было как-то убить время перед мучительной встречей, назначенной на три часа. Есть не хотелось. Между физиологией и психологией должна существовать непосредственная связь. Возникла жажда увидеть деревья, воду, побыть в одиночестве; в идеале это был бы прекрасный вид зеленой лесной поросли, горами на горизонте, полетом птиц, ветром, согретый солнцем, один из сибирских пейзажей, в котором сочетаются печаль и свежая радость (если не томиться в неволе). И знать, что после нескольких часов пути можно выйти к Иртышу, спокойной реке, образу бесцельной судьбы… «В Лес, шофер, не спешите, пожалуйста…»

Старая машина слегка клонилась налево. Д. покачивался в обитом потертом сафьяном салоне. Он опустил оба стекла, чтобы вдыхать свежесть дождя… Лес был серо-рыжий, подернутый легкой пепельной дымкой в глубине, усыпанный опавшими листьями. Зрелище упадка, вот что мне сегодня нужно. Асфальтированные аллеи, ухоженные поляны между купами деревьев, гладкая поверхность прудов, отражаясь в которых, небо приобретало грязноватый оттенок, – все пребывало в забвении, ни живом, ни мертвом. «Помедленнее, шофер, прошу вас…»

Д. отдыхал. Будущее, подобное этим аллеям. Ничего не хотеть, ничего не ждать, ничего не бояться. Никому не принадлежать, даже самому себе. Ни за что не держаться. Перестать быть мыслящей молекулой в огромном, ожесточенном, здравом коллективе, живущим таким напряжением воли, что нет возможности задумываться о происходящем. Неужели я настолько впал в уныние? Я становлюсь персонажем романа для интеллектуальной публики. Всё уходит от меня, всё: идеи, которые превыше всего, Партия, Государство, новый строящийся мир, мужчины, женщины, терпящие лишения в окопах на линии огня (как похоже на этот продрогший лес), где находили пристанище бойцы, измотанные и ожесточенные войной, которую вели вопреки себе ради надежды, а надежда обманута! Оживленные улицы подлинной столицы мира, стойки в лесах и дома с широкими квадратными окнами, где в каждой бетонированной клетке ютятся полуголодные существа, пленники великой судьбы (и 40 процентов паразитических бумажек). Столица пыток! Лаборатории микрофильмирования, классы специальной школы, подземные камеры секретной тюрьмы, сотрясающиеся, когда рядом проходят поезда метро, шифровальные кабинеты, центральная Власть. Место казней, несомненно, подвал, забетонированный, тщательно вымытый, рационализированный, куда столько людей спускались, осознавая, что настал конец всему: вере, делу, жизни, разуму… Красные знамена… Красные знамена, ростки социалистического гуманизма, которые все-таки не смогли полностью покрыть прах, грязь и кровь… Неподдающееся анализу очарование городов Востока, ощущение мира несознательного, но не ведающего о голоде, терроре, переутомлении, аскетическом и холодном энтузиазме, который только и придает смысл течению жизни; приятное благополучие мира, продуманного в мелочах, пронизанного чувственностью, день за днем скатывающегося к апокалипсису… Горькое удовольствие слияния двух тел на фоне грозящих разразиться катастроф, которых возвещают заголовки газет, эта колоссальная интрига, опутывающая страны – раскрашенные акварельными цветами на детской карте – нитями информации, дезинформации, низости, подвига, статистики, нефтью, металлами, посланиями… Убежденность, что все-таки мы – как бы ничтожны ни были! – самые прозорливые, самые человечные в броне своей научной бесчеловечности, подвергающиеся за это всем возможным опасностям, более других верящие в светлое будущее мира – и обезумевшие от подозрений! – Ах, все это уходит от меня, что же мне остается, что останется от меня? Почти старый человек, так беспощадно рассуждающий, увозимый усталым такси в бесконечность пейзажа… не лучше ли возвратиться? «Товарищи, расстреляйте меня, как и остальных!» По меньшей мере, это соответствовало бы логике Истории… (с того момента, когда начинаешь принадлежать Истории… Довести дело до конца… Если нужно погасить солнце, погасим! «Необходимость», магическая формула…). Это было бы легче всего; но стать соучастником? А если нет такой необходимости? А если огромная машина работает вхолостую, если ее колесный механизм испорчен, если ее социальный механизм прогнил? Как говорил Старик? «Руководство уходит из наших рук, мы даже не можем контролировать сами себя…» Здесь мысль туманится, историю, быть может, гораздо труднее понять, чем думали мы со своими тремя десятками материалистических формул. – Вероятно, они вскоре меня убьют: 1. я полон развращающих идей (один японский полицейский сказал бы: «опасных идей»); 2. они продолжают работу; 3. со мной покончено… – Но какую работу продолжают они, в какие бездны идут?

Бессвязная череда его дней и ночей. Он вспомнил лица гонимых, тщательно изученные по фотографиям, ибо за ними следили, посылали к ним преданных агентов, незаметно посещали их убежища, просматривали их бумаги, переснимали получаемые ими письма – а люди эти ни о чем не подозревали, продолжали свою ничтожную деятельность, печатали бюллетени на ротаторах, собирали деньги на издание брошюр, время от времени излагали свои теории, по существу, достаточно верные, перед тремя десятками слушателей (в число которых неизменно входили тайные агенты) на антресолях кафе «Вольтер». Присоединиться к ним? А они поверят мне, они, не верящие самим себе? Теперь я верю только в силу. Правда, лишенная своей метафизической поэтичности, существует лишь в головах людей. А эти головы так легко уничтожить! И правды не станет. Сила сейчас против них, против меня, мы ничего не сможем сделать. Поток уносит нас. Д. ожидал если не радости освобождения, то хотя бы избавления от головной боли. Забыв об осторожности, он громко и сердито произнес: «Все-таки я прав!» Шофер обернулся к нему:

– Что вы сказали, месье?

– Ничего. Сделаем еще круг. У меня пока есть время.

Время – на что? Остается лишь отрицать. Нет, нет, нет, нет. Нет силе. Я, ничто, не согласен. Я сохраняю рассудок, когда вы его теряете. Я утверждаю, что уничтожение лучших – ужаснейшее преступление, ужаснейшее безумие. Если сила оборачивается против самой себя и начинает ожесточенно заниматься саморазрушением, прав я, а не она. Она выживет, я погибну, значит, права она, а не я… Может ли она выжить, если пожирает себя, если страдает от неведомого доселе отчуждения? А если выживет, откажется ли от самой себя, изменит ли облик и цели? Тогда я сохраняю ей верность, отказываясь от нее, но это чистый идеализм, не имеющий практического смысла.

Он так ясно помнил имена, черты, мелочность, мании, способности, пути, должности, книги, величие стольких казненных, что запрещал себе думать о них из опасения лишиться сил. Изгнанные из его мыслей, они оставались в нем безымянной «когортой», черной массой… Мы верили в «железную когорту», когорту избранных! Наша гордыня наказана по заслугам… Черная масса возникла в результате внимательной проверки сведений и зависела от степени его горечи, возмущения или жалости: пятизначное число, во всяком случае. Столько казненных.

Что такое «совесть»? Остатки вбитых в голову верований, начиная с примитивных табу и заканчивая массовой печатью? Психологи придумали для этих глубоко запечатленных понятий специальный термин – сверх-Я… Мне остается взывать лишь к совести, а я не знаю, что это. Я чувствую, как во мне, из глубин неведомого поднимается бессильный протест против разрушительной силы, против всей материальной действительности – во имя чего? Внутренний свет? Я рассуждаю почти как верующий. Но иначе не могу. Слова Лютера. Немецкий провидец бросил свою чернильницу в голову черта, говоря: «Да поможет мне Бог!» А кто поможет мне?

Массовые газеты не знают совести (это известно точно, ибо они слишком часто оплачены через дальновидных посредников), а иных не существует. Великие писатели не поверили бы мне. А те, кто поверил, не смогли бы понять, потому что понять надо не меня, а кошмар больной силы, кошмар исчезновения категории мыслящих людей. Писатели, впрочем, предпочитают иные темы, менее компрометирующие, лучше продающиеся… Я не скажу ничего, ничего. Если через полгода меня оставят в покое где-нибудь в Парагвае или Аргентине, я возвращусь к трудам по психологии, попытаюсь понять, что такое совесть, сверх-Я, эго и подозрительность, мания подозрительности – и внезапная жажда убивать лучших, чтобы стать вровень с ними: на их место… Может, в этом мои идеи устарели. И социальной психологии вообще не существует. Еще не настало время для того, чтобы люди не смогли обойтись без этих знаний, более нужных, чем знания об устройстве машин. Катастрофы же в них не нуждаются. Умения воспитать человека в повиновении пока достаточно для Высшего управления Образования, Психиатрической службы Здравоохранения, Политического руководства Армии, Политбюро, Института Долголетия, призванного обеспечить сохранение кадров государства (государства, уничтожающего свои кадры…). А все эти учреждения занимаются подготовкой катастроф. Круг замкнулся.

Д. остановил машину у дверей маленького кафе в Нейи. Устроившись за беломраморной столешницей, он заказал ветчины и вина. Депрессия отпускала. В нас происходит таинственный танец мрачный идей, озарений и инстинктов, поставленный неведомым режиссером: психологией и духовным неизвестным. Шофер, заказав выпивку, обсуждал у стойки с хозяином искусство приготовления кролика в белом вине. Д. неожиданно проникся симпатией к ним обоим. Довольно распускаться. Узел разрублен. Теперь нужно преодолеть последствия нервного переутомления. Выше голову, старина, ты из породы сильных. (Неплохо время от времени повторять такое себе, пусть этого всего лишь один из способов самовнушения…) Он вспомнил послание, которое отправил накануне Чрезвычайному Посланнику, два десятка умышленно плоских строк, содержащее, однако, искренние слова:

«…Я до такой степени не одобряю происходящее, что не считаю для себя более возможным выполнять обязанности, не допускающие сомнения и критики. Вам известна моя абсолютная преданность, не раз подтвержденная делами. Могу лишь заверить вас, что полностью ухожу в частную жизнь и обязуюсь не говорить и не делать ничего, что могло бы навредить нашему делу…» Память хранила номера банковских счетов, текущие дела, связи с агентами. Д. заметил, что слова «неодобрение», «сомнение» и «критика» (достаточно было бы употребить лишь одно из них…) сводят на нет «абсолютную преданность» и взятое на себя обязательство. Они создавали множество проблем. Это означало осуждение Партии, системы, Организации; человек, осуждающий коллектив, самим фактом своей дерзости ставит себя вне закона. «После всего я перестал бояться смерти». Но сейчас величина риска превращалась в уверенность, а характер риска унижал. Риск ради коллектива не требовал оправданий. Но рисковать ради себя? Он резко сказал себе: «Жизнь ради себя так же бесплодна, как онанизм».

«…Хорошо промариновать в белом вине», – говорил шофер. «Слегка поджаренный лук… долька чеснока… мускатный орех…» Другой, низкий и добродушный голос продолжил комментарии, прерванные прищелкиванием языком: «Это великолепно, месье, уверяю вас!» «Рагу из зайца?» – с улыбкой вмешался Д. «Я вам объясню», – сказал хозяин, у него было открытое и славное лицо. Д. слушал объяснения, не вникая. Как хорошо было бы сердечно пожать руки этим людям, пригласить их в воскресенье в Сюрен вместе отведать божоле! Уплатив по счету, Д. вновь помрачнел. Приближался час встречи с Надин.

* * *

– Сегодня никаких адюльтеров, – улыбнулся Д., когда они оказались одни в чайном салоне, обставленном с неброской роскошью.

Очаровательный изгиб век, сердитая гримаска, четко очерченные яркой красной помадой губы, взгляд украдкой, одновременно агрессивный и робкий, прямодушие юной казачки, только что вышедшей от дорогого парикмахера с улицы Сент-Оноре. Надин подставила ему щеку, но не губы: знак недовольства.

– У тебя все в порядке, Надин? Никто не знает, что ты вернулась в Париж? Ты строго-строго следовала моим указаниям?

– Ну да, да. А что ты подумал?