Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники



скачать книгу бесплатно

Глава 19

В воскресенье у Ермилова выдался наконец свободный день, и он, испытывая незнакомое волнение, отправился в библиотеку. Ему казалось, что он придет туда, а читальный зал пуст, и он уже больше никогда не увидит туго стянутые в пучок гладкие каштановые волосы, розовую мочку уха с серебристой капелькой, будто вытекшей из этой мочки, тонкую кисть руки. Конечно, он может пойти к Галине Никаноровне домой, но что он скажет ей, когда она откроет дверь? Сказать ему совершенно нечего, потому что он понятия не имеет, какая такая сила тянет его к этой женщине.

"Просто у тебя давно не было бабы", – сказал он сам себе, но слова эти, хотя и были произнесены категорически, не убедили. Тогда Ермилов стал думать о том, что чем бы ни был вызван его интерес к Галине Никаноровне, интерес этот необходимо отбросить в сторону, потому что… Но веские когда-то доводы не действовали. Оставался лишь один довод: черт знает, чем все это может для него кончиться, если об их… о его возможной связи с чуждым классовым элементом узнают на Лубянке.

Рассуждая таким образом, Александр Егорович продолжал шагать в сторону библиотеки. В конце концов, делать ему так и так нечего, а в библиотеке он почитает, глядишь – и время пролетит незаметно. Можно, конечно, пойти в кино, но уж если в кино, то почему бы и не с той же Галиной Никаноровной? Нет, правда. Это ничем его не обяжет и ничему не помешает.

Да и… так хочется просто поговорить с кем-нибудь по-русски: две недели с утра до ночи он говорил только на немецком или французском с немцами или французами, околачивающимися при Коминтерне, исподволь вслушивался в итальянскую, испанскую и английскую речь, и ему это ужасно надоело. Он даже не знал, откуда в нем вдруг появилась неприязнь к чужой речи. Раньше такого за ним не водилось. Наоборот, каждое новое слово притягивало, заставляло повторять его на разные лады, а нынче… В душе у него что-то, видать, надломилось, если он вдруг стал таким ненавистником чужой речи, если она вызывает в нем глухое раздражение, желание заткнуть уши и закрыть глаза, чтобы не видеть эти странно складывающиеся в разговоре губы, каркающие, квакающие, сюсюкующие звуки, эти почти что одни семитские рожи, представляющие немцев, итальянцев, греков, испанцев, венгров, австрийцев и черт знает еще кого, будто во всех странах живут одни евреи, зачем-то называющие себя по-разному.

Нет, там были, разумеется, и настоящие немцы, итальянцы, греки, испанцы и тэ-дэ, их было даже больше, чем евреев, но они лишь составляли фон для деятельных, говорливых, пронырливых семитов, поэтому настоящих-то и не было видно.

И еще. Пользуясь своим как бы неприсутствием на этом разноязыком сборище, выполняя роль человека "подай-принеси", Александр Егорович поначалу вслушивался лишь в звуки самой речи, мысленно повторяя иные слова и выражения, но вскоре стал невольно вникать и в смысл этих речей, и поразился, как далеки интересы этих людей от интересов того же Ермилова, русских рабочих и крестьян.

Да и не только русских. Может, отсюда у него и неприязнь к чужой речи, может, потому он с таким подозрением и недоверием вглядывался в лица деятелей Коминтерна, напоминавших ему преуспевающих клерков.

Но, слава богу, те две недели миновали, языковая практика оказалась полезной во всех отношениях, после нее Ермилов еще раз встретился с Аннелией Осиповной, полдня проговорил с ней о всяких пустяках и понял, что экзамен по языкам сдал на отлично. Теперь, видать, оставалось ждать.

Александр Егорович бодро топал по утоптанному снегу тротуаров, всей грудью дышал морозным воздухом и, задирая голову, улыбался воронам и галкам, чего-то не поделившим на крыше шестиэтажного дома. Он улыбался заиндевевшим деревьям, встречным женщинам, дворникам, шаркающим березовыми вениками, и знал, почему с ним происходит такое: вот еще несколько минут, и он увидит Галину Никаноровну.

Выйдя на Тверскую, Александр Егорович непроизвольно замедлил шаги: у него вдруг возникло ощущение тревоги, какой-то непонятной опасности. Нет, эти тревога и опасность не были связаны с Галиной Никаноровной. Они возникли будто в самом воздухе, отделившись от стен домов и смешавшись с хрустом снега под ногами прохожих.

Хруста снега… Ну да! Однообразный хруст под чьими-то ногами, обутыми в новые кирзовые сапоги, то есть в сапоги с неизношенными подметками, с острыми гранями каблуков. Этот хруст сопровождает его слишком долго. Впрочем, ощущение чего-то ненормального возникло у него значительно раньше – можно сказать, едва он вышел из общежития. Но лишь сейчас он догадался, с чем это ощущение связано. Александр Егорович еще не видел своего преследователя, не знал, как он выглядит, но уже был уверен, что за ним тянется хвост.

Хотя на улицах полно народу, и народ этот снует взад и вперед, радуясь выходному дню, солнечной погоде и сверкающему снегу, хотя наверняка не один человек идет за ним от самого общежития только потому, что пути их совпали, ощущение опасности, однажды возникнув, не покидало Ермилова, а он привык доверять своим ощущениям.

Чтобы проверить себя, Александр Егорович зашел в первую попавшуюся булочную, купил связку баранок, искоса поглядывая на окна. Так и есть: возле окна остановился невысокий невзрачный человечек в меховой шапке с опущенными ушами. Он принялся возиться с бумажным свертком и будто невзначай поглядывать в окно, понизу разрисованное морозными узорами.

Ермилов вышел из булочной, грызя баранку, свернул в переулок, где в одноэтажном здании располагалась библиотека. Открывая тяжелую дубовую дверь библиотеки, скосил глаза в сторону Тверской и снова увидел невзрачного человечка, читающего объявления, которыми была оклеена круглая тумба на другой стороне переулка. Значит, действительно, следят. Зачем? Проверить, не утратил ли Ермилов чувство опасности и бдительность? Узнать, с кем встречается, куда ходит? Что ж, видимо, без этого нельзя.

Слежка доказывает, что ему предстоит действительно сложное и, быть может, опасное задание, а в таком случае без всесторонней проверки не обойтись.

Тем более необходимо что-то решать с Галиной Никаноровной… Вернее сказать, решать с самим собой и своим отношением к ней. Ибо нельзя идти на ответственное задание, когда на душе странное чувство, что он чем-то обязан женщине с таким беззащитным профилем и такими тонкими руками.

Оставив пальто и шапку в раздевалке, Ермилов прошел в читальный зал и сразу же увидел ее. Галина Никаноровна что-то писала, потом подняла голову – взгляды их встретились, и Ермилов увидел в ее взгляде вспыхнувшую радость и ожидание. Галина Никаноровна даже улыбнулась ему, и в этой улыбке он прочитал что-то вроде торжества: "Ага, я знала, что ты придешь, и ты пришел". И только после этого она опустила голову, и руки ее беспокойно затеребили странички толстого блокнота, а в раковинах ушей медленно начал разгораться розовый огонек.

Ермилов взял с полки первую попавшуюся книгу, записал ее в свою карточку и пошел к ее столу. Он сел рядом, раскрыл книгу и, не глядя на Галину Никаноровну, произнес шепотом:

– Я пришел сегодня исключительно из-за вас, Галина Никаноровна.

– Да? – не особенно удивилась она, склонила голову чуть набок и посмотрела на Ермилова. – Позвольте, а откуда вам известно мое имя?

– Заглянул в вашу карточку.

– А-а, – протянула она разочарованно. – И что же вы от меня хотите?

– Видите ли, я скоро должен буду уехать… на какое-то время. У меня никого в Москве нет, а мне хотелось бы думать о вас и знать, что вы тоже обо мне думаете.

– Почему вы решили, что я должна о вас думать? И потом… я замужем, следовательно, мне есть о ком думать.

– Я не говорю, что вы обязаны думать обо мне. Я просто хочу этого, вот и все.

– И куда вы собираетесь ехать?

– Далеко.

– Не можете сказать или не хотите?

– Не могу.

– Понятно.

В это время в читальню зашел человек в потертом пиджаке кофейного цвета и черных брюках, заправленных в сапоги. Он потирал с мороза руки и оглядывался, как оглядывается всякий, попавший в незнакомую обстановку. Его окликнула пожилая библиотекарша, человек виновато улыбнулся, подошел к ее столу и встал несколько боком, чтобы не терять из виду Ермилова.

Ермилов усмехнулся и произнес, глядя в книгу и почти не разжимая губ:

– Галина Никаноровна, я не хочу мешать вам заниматься, поэтому больше не скажу ни слова. Если у вас есть ко мне вопросы, то оставьте их на потом. Договорились?

– Хорошо, хотя я вас не совсем понимаю, – тоже шепотом, тоже не поворачивая головы, произнесла Галина Никаноровна, и рука ее надолго застыла над блокнотом.

Невзрачный человечек взял какую-то книгу, поискал глазами свободное место, пошел по проходу между столами и устроился где-то сзади. Ермилов слышал, как он вздыхает и ерзает на стуле, шелестит страницами книги, которая его явно нисколько не интересовала.

Прошло, быть может, около часа. Галина Никаноровна, судя по всему, вполне освоилась с присутствием рядом человека, который так многообещающе начал, а теперь не проявляет к ней никакого интереса. Лишь иногда она то пожимала плечами, то негромко хмыкала, но это вполне могло относиться и к тому, что она вычитывала в своих умных книжках, а вовсе не к соседу.

Ермилову же чтение никак не шло на ум. Он, правда, исправно перелистывал страницы, но ни одной не прочитал до конца. Его занимало два вопроса: зачем все-таки за ним следят, да еще так нахально, и чем объяснить почти конспираторские повадки Галины Никаноровны? Уж не является ли она агентом ГПУ? Может, ее тоже подсадили к нему?..

Да нет, что за чепуха! Уже хотя бы потому, что Галина Никаноровна посещает библиотеку задолго до того, как сам Ермилов узнал о ее существовании. Если он начнет подозревать всех подряд, то добром это не кончится. А что она отвечала ему тоже не глядя на него и почти не разжимая губ, будто зная, что за ним следят и нельзя показывать, что между ними существует какая-то связь, так это исключительно следуя его примеру. Да и сама обстановка библиотечной тишины и сосредоточенности тоже что-то значит… Что же касается хвоста, то черт с ним – пусть таскается. Пока он, Ермилов, знает о нем, хвост ему не опасен. А там будет видно.

Решив для себя эти вопросы, Ермилов покосился на руки Галины Никаноровны, на ее тонкие бледные пальцы с аккуратно обрезанными ногтями. Ему вдруг захотелось взять эти руки в свои, держать их и согревать дыханием.

– Я сейчас должен уйти, – тихо произнес Ермилов. – А вечером я зайду к вам домой. – С этими словами он поднялся и пошел сдавать книгу.

Когда Александр Егорович покинул библиотеку и шел, не оглядываясь, домой, он знал, что следом за ним идет и невзрачный человечек. И почти забытые ощущения постепенно возвращались к Ермилову – ощущения опасности и азарта, заставляя по-новому воспринимать знакомые московские улицы, людей и все то, что происходило в огромной стране. Теперь он снова жил с этой страной одной жизнью, он был нужен, он отвечал за все, что в ней происходило, – и сердце стучало сильнее, в душе звучала торжественная мелодия.


В тот же день вечером, часов в семь, Ермилов вышел с алюминиевой кружкой в руке из своей комнаты в коридор на первом этаже, часть крыла которого занимали работники-мужчины, отгороженные от женской части общежития дощатой перегородкой. Он дошел по коридору до вахтера, напротив которого стоял титан с горячей водой. Рядом с вахтером сидел незнакомый парень в расстегнутом полушубке и читал газету. По равнодушному взгляду, каким он окинул Ермилова, тот понял, что этот парень сменил невзрачного человечка.

Ермилов набрал кипятку и вернулся в свою комнату. Затем, одевшись, погасил верхний свет, включил настольную лампу, раскрыл окно и выглянул наружу.

Возле подъезда стояло несколько парней, они громко и возбужденно разговаривали, пересыпая свою речь равнодушным матом и гогоча. Все они были явно навеселе по случаю выходного дня.

Время от времени дверь подъезда открывалась, из нее вместе с клубами пара выскакивали две-три девушки, которых парни встречали громкими криками. Ухажёры подхватывали своих подружек и уходили, но толпа перед подъездом через минуту пополнялась другими парнями, и это будет продолжаться до тех пор, пока в ближайшем кинотеатре не начнется очередной сеанс.

Наконец переулок опустел. Ермилов открыл окно пошире, скользнул через подоконник, нащупал ногой цокольный уступ, прикрыл раму и соскочил на снег. Не мешкая, свернул за угол дома, подождал немного и пошел своей дорогой.

Домой, в общежитие, Александр Егорович вернулся под утро тем же путем – через окно. Забравшись под тонкое одеяло, долго лежал в темноте, прислушиваясь к своему телу, наполненному звонкой пустотой, а когда заснул, ему приснилась Галина Никаноровна: она то приближалась к нему, осторожно касалась пальцами его лица, то удалялась, постепенно растворяясь в сумерках ночи, и тело Ермилова окутывала теплая истома. Он улыбался во сне и крепко прижимал к себе комковатую подушку в цветастой наволочке.

Глава 20

В огромном, но низком помещении бывших конюшен, кое-как приспособленных под рабочий клуб, набилось несколько сот человек. Пар от дыхания оседал инеем на потолочных балках, сизый табачный дым плавал над головами, гул от сдержанных голосов колыхался вместе с массой черных фигур, едва различимых в свете тусклых электрических лампочек; вспыхивали и гасли огоньки от папирос и цигарок. Лишь в нескольких саженях от помоста, сбитого из неструганых досок, можно было рассмотреть бледные пятна лиц, ничего не выражающих, кроме разве что нетерпения.

Иногда до слуха долетало:

– Во бугай так бугай!

– Его бы к нам в кузню…

– Лучше в грузчики…

– Перышком по бумаге – оно полегче будет…

– Что верно, то верно…

Владимир Маяковский, человек высоченного роста, с мощным раскатистым голосом, бугристым лбом, иссеченным продольными и поперечными складками, длинным носом, массивным подбородком и утопленными в подбровья пасмурными глазами, стоял на помосте, широко расставив ноги, засунув руки в карманы распахнутого зимнего пальто с каракулевым воротником. Набычившись, слушал обидные реплики, смотрел прямо перед собой, ждал, когда прекратится колыхание тел и гул голосов, перестанет хлопать входная дверь и перекликаться беспечная рабочая молодежь. Но, судя по тому, что гул усиливался с каждой минутой, ждать придется долго. И тогда Маяковский сделал шаг к краю помоста и хриплым басом стал бросать в шевелящуюся темную толпу тяжелые кирпичи слов:

 
Время —
вещь
необычайно длинная, —
были времена —
прошли былинные…
 

Выдержал паузу, рубанул с ожесточением воздух крепко сжатым кулаком:

 
Ни былин,
ни эпосов,
ни эпопей.
Телеграммой
лети,
строфа!
Воспаленной губой
припади
и попей
из реки
по имени – «Факт».
 

Невнятный гул голосов стал стихать и уплывать туда, где в черной дыре над входом сиротливо светилась одна единственная лампочка, там пометался над головами, свернулся и улегся под грубые башмаки и сапоги рабочего люда.

"То-то же", – удовлетворенно хмыкнул Маяковский и забряцал железными подковами слов по чугунным ступеням строф, то возносясь в недосягаемую высь, то с грохотом низвергаясь в черную бездну:

 
Это время гудит
телеграфной струной,
это
сердце
с правдой вдвоем.
Это было
с бойцами,
или страной,
или
в сердце
было
моем.
 

Бледные пятна лиц надвинулись на помост, вытянулись, приобрели определенные, но одинаковые очертания, даже некую общую осмысленность. Похоже, люди мучительно ждали от него чего-то невероятного, как от бродячего фокусника. Наверняка большинство из них впервые в своей жизни слышат стихи живьем и видят живого поэта. Но именно этим людям более всего доступна чеканная простота лозунгов. Следовательно, именно они лучше всех других могут и должны понять и принять его стихи…

 
Я
земной шар
чуть не весь
обошел, —
и жизнь
хороша,
и жить
хорошо.
А в нашей буче,
боевой, кипучей, —
и того лучше…
 

Когда-нибудь кто-то из них станет рассказывать детям и внукам, как в промозглом помещении бывших конюшен слушал самого Маяковского… Что скажут они о нем своим потомкам? Ясно лишь одно, что их еще не произнесенные слова целиком и полностью зависят от него самого, зависят от того, что сам он сейчас с этого помоста скажет им, полуголодным, уставшим после тяжелого рабочего дня, но не потерявшим надежды на Прекрасное Будущее. Надежду на Прекрасное Будущее – вот что должен поддерживать он в их душах, в их сознании.

И Маяковский, ликуя, возглашал Прекрасное Будущее с такой уверенностью и знанием его деталей, будто бы оно уже сошло в полутемную конюшню с не выветрившимся едким запахом конского навоза, к замерзшим и усталым людям. Пусть они вернутся домой из этого мрачного клуба в такие же мрачные и холодные бараки, пусть кусок ситного, выданного по карточкам, да вареная картошка с квашеной капустой станут им наградой за труды сегодняшнего дня. Но без веры в Прекрасное Будущее нет Прекрасного Настоящего, а есть жалкое прозябание в серости и покорное утверждение жалкой Серости на века. Их вера сродни его вере в собственное предназначение, в созидающую силу своей поэзии, которая станет понятна и нужна, когда этот народ наполнится знаниями, забота о хлебе насущном отступит на второй план, а на первый выйдет нужда в прекрасном… – да, в прекрасном! – и осмысленном слове.

 
Другим
странам
по сто.
История —
пастью гроба.
А моя
страна —
подросток, —
твори,
выдумывай,
пробуй!
 

– с придыханьем, будто с маху отрубал тяжелым колуном от корявой колоды языка звенящие в тишине поленья слов. А в самом конце, когда устал и выдохся, прозвенело надтреснутыми литаврами:

 
Славьте, молот
и стих, землю молодости!
 

– и замерло в пугающе неподвижном полумраке.

Маяковский и сам замер, вытянувшись в струну, трепетно ожидая, как когда-то в детстве в горах Кавказа ожидал возвращения своих слов, усиленных горным эхом. Но слова его вернулись к нему трескучими и шершавыми хлопками корявых ладоней.

– Все, – произнес он, помолчал немного, добавил устало: – Спасибо за внимание, товарищи рабочие, – и еще с минуту стоял на помосте, вглядываясь в медленно раскачивающийся продымленный полумрак, в красные огоньки цигарок, уползающие в распахнутые двери.

"Неужели не докричался, не достучался?"

Глава 21

Две женщины, одна лет сорока, с несвежим, истасканным лицом, другая вдвое моложе, возможно, мать и дочь, повернули с улицы Большие Каменщики в Гендриков переулок и, толкнув калитку в глухом заборе между домами за номерами пятнадцать и тринадцать, очутились в тесном дворике, ограниченном стенами этих домов и дровяными сараями. Они пересекли дворик, взошли на крыльцо под жестяным козырьком двухэтажного дома № 15 и, открыв ключом дверь парадного, стали подниматься по скрипучей лестнице на второй этаж. Старшая шла впереди, младшая за ней. Во все время пути ни одна из них не проронила ни слова. Лишь очутившись в прихожей, старшая произнесла голосом, который исключал любые возражения:

– Раздевайся! Шубку – сюда, боты – сюда!

Она, похоже, за что-то сердилась на младшую, будто та, покинув дом, где-то пропадала долгое время, нарушив родительские установления, и вот ее нашли и вернули назад, однако нет ни малейшей уверенности, что она не сбежит снова.

В свете тусклой электрической лампочки вспыхнули зеленые глаза девушки. Торопливо сняв с себя беличью шубку, потертую под мышками и вокруг пуговиц, она повесила ее на вешалку, в рукава засунула муфту и шляпку, наклонилась, расстегнула и сбросила боты. Короткие черные волосы обрамляли милое личико, зеленая шелковая блузка и черная длинная юбка плотно обтягивали тоненькое, еще не вполне сформировавшееся тело, большие зеленые глаза смотрели испуганно и жертвенно.

Рядом женщина постарше спокойно и деловито высвобождалась из одежд, открыв крашеные волосы и слегка оплывшую фигуру. Она искоса поглядывала на младшую наглыми черными глазами, как бы оценивая ее достоинства.

Все-таки это были не мать и дочь, а совсем чужие люди, хотя между ними и существовало что-то общее.

– Вот здесь, милая, мы и живем, – произнесла старшая, открывая дверь в комнаты. – Не бог весть что. До революции у нас были не такие апартаменты. Но что было, то было. – И пригласила: – Заходи, будь как дома. Ося… Осип Максимович… придет через час, не раньше, так что у тебя еще есть время обвыкнуться.

Девушка судорожно втянула в себя затхлый воздух чужого жилья и огляделась: действительно, не бог весть что. Ей представлялось, что дом, в котором живут ее кумиры, должен и выглядеть как-то не так, и пахнуть по-другому. А тут все заурядно, как и везде: буфет с посудой, книжный шкаф, тахта, стол, стулья, на окнах кружевные занавески – все по весьма невысоким обывательским меркам. Разве что заграничные безделушки, крикливо выпирающие там и сям. А между тем здесь собираются люди, которые определяют будущее искусства огромной страны. И даже всего мира. И не только искусства, но и…

Девушку обожгло жгучим стыдом за эти свои непочтительные мысли, и она заговорила тоненьким извиняющимся голоском:

– Я, конечно, понимаю, что наше историческое время требует от нас соответствующего революционного восприятия… И Осип Максимович очень убедительно говорил у нас на лекциях про отношения полов… Все это я понимаю, а только никак не могу представить себе, как все это… ну, как оно произойдет… Вы извините меня, Лиля Юрьевна, я, наверное, еще не совсем преодолела в себе пережитки обывательского прошлого отношений между полами… то есть в теории я… а вот на практике…

– Ерунда! – решительно остановила жалкий лепет девушки Лиля Юрьевна. – Все это происходит в мире каждую минуту и даже секунду. Ты только представь себе: именно сейчас любовью занимаются миллионы и миллионы людей по всей планете. Миллионы! – воскликнула хозяйка, раскинув руки, точно хотела обнять всю планету или сбросить с нее скрывающие самое главное темные покровы. – Мужчина и женщина для того и созданы, – продолжила она восторженно, – чтобы доставлять друг другу удовольствия. Потому что в жизни удовольствий не так уж много. А революция для того и совершалась, чтобы полностью раскрепостить отношения между полами, исключить всякие условности и предрассудки, похоронить под обломками прошлого старое представление о семье. Наконец, ты уже вполне взрослый человек, тебе, насколько я понимаю, нравится Осип Максимович, ты тоже ему не безразлична, следовательно, между вами не должно существовать никаких преград, – заученными фразами продолжила Лиля Юрьевна строгим голосом, поправляя перед зеркалом прическу. Но вдруг всплеснула руками, воскликнула, точно пораженная пришедшей ей в голову необычной мыслью: – Да ты представить себе не можешь, милая, что за человек Осип Максимович! Все, что есть в нашей литературе необычного, передового, революционного, – все это идет от него! Да-да! ЛЕФ держится исключительно на его теоретических построениях. Более того! Все думают, что Маяковский – это что-то самобытное и выросшее из самого себя! Че-пу-ха! Маяковского создали мы с Бриком. Да, именно мы! И если бы Володя не порол отсебятину, его творения были бы на голову… на десять голов выше и по форме и по содержанию.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13