Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга вторая. Москва – Берлин – Березники



скачать книгу бесплатно


Красноармейцы у красной кирпичной стены строили в колонну по три выкликнутых мужиков. «Неужели не здесь?» Бабель почувствовал себя глубоко обиженным и даже обобранным. Ради чего ехал в такую даль? Зачем мерз, стоял, униженный, под волчьим взглядом Косиора? Или тот передумал? Или пришла запрещающая директива? Ерунда какая-то…

Арестованные мужики стояли от него всего в двадцати шагах. Часто крестились, пялились в толпу, вытягивая жилистые шеи. Внимание привлек пожилой хохол с седыми усами. Вот он нашел то, что искал, сорвал с головы баранью шапку, выдохнул хрипло вместе с теплым облаком пара:

– Ганночку! Бережи дитэй! Дитятки мои!..

Крик этот отозвался в толпе звериным ревом, и она, сминая оцепление, вдруг бросилась в разные стороны – одни к лабазам, другие к сельской раде, где стояло приезжее начальство, но большинство в переулки и улицы, выходящие на площадь. Толпа несла в своих распадающихся потоках лошадей и всадников, шишаки буденовок.

Все перемешалось.

Мелькали расширенные от ужаса глаза, разверстые в крике рты. Люди падали, давили друг друга, матери волокли за руки орущих детей. Там и сям зацокали выстрелы, сорвался нестройный залп, зашелся длинной трескотней пулемет на церковной паперти, пули с визгом летели где-то сбоку от Бабеля, но ему не было страшно, он знал, что они предназначены не ему. Ему казалось, что он слышит, как смачно шлепаются пули в овчинные полушубки и свитки, протыкая их и входя в теплое, звенящее каждым нервом человеческое тело. Его же тело ликовало и дергалось, просясь в эту смертельную кутерьму.

"Сюда бы Мопоссана, уж он бы написал, этот сифилитик… Какое пиршество смерти и обновления жизни! Какой животный ужас – с одной стороны, и презрение к жизни – с другой! Впрочем, нет: это не презрение к жизни вообще, а к жизни врагов исторического прогресса. Да-да, только так, ибо революция – это всегда утверждение новой жизни через смерть старой, одряхлевшей… Точно так вызревший к новой жизни в благодатной долине Нила, избранный богом народ Израиля шел затем через трупы и реки крови к земле обетованной, к земле, обещанной ему его богом… Так нынче идем и мы, большевики…"

Слова, слагающиеся в мысли, точно пули проносились в мозгу. Бабель вздрагивал от каждого выстрела, каждого особенно громкого и жуткого крика. Но не отворачивался, не бежал, его властно тянуло туда, где вершилась смерть. Он скользнул вдоль ограды к углу лабаза, выглянул из-за него и стал жадно взирать на корчащиеся в предсмертных муках человеческие тела.

А узкоглазые красноармейцы, оправившись и сбившись в плотные ряды, наступали на толпу, выставив штыки и время от времени отбрасывая толпу слитными залпами.

Метались над площадью вороны и галки, уносились куда-то и возвращались назад.

На крыльце дома под красным флагом уже никого не было.

Минута, другая – все было кончено.

По улицам и проулкам скакали конники, метались темные кучки людей.

"Раскулачивание", – подумал Бабель и торжествующе оглядел площадь, на которой лежало с десяток-другой трупов и раненых, а возле лабазов – кучи человеческих тел.

"Все свершилось само собой, как и должно тому быть".

И тут Исаак увидел девочку, дочку Ганны.

И саму Ганну в десяти шагах от нее. Девочка лежала на спине с широко раскрытыми глазами-вишенками, которые уже запорашивались сеющейся из ничего серебристой пылью. А Ганна… Ганна еще была жива. Она все пыталась встать на колени, но руки у нее подламывались, женщина падала, проходило несколько мгновений, она снова начинала шевелиться, вытягивала вперед руки и начинала медленно приподнимать тело…

Бабель смотрел на Ганну, и его все больше и больше охватывала знакомая дрожь нервного возбуждения. Он вспомнил ночь, горячее, но равнодушное тело хохлушки, утреннюю встречу с ее детьми. Он оказался прав: сгинула девчонка, а могла бы… хотя бы своим телом могла послужить… – ну да, революции! чему же еще? – а не так – сгинуть не за понюх табаку. Неосуществленное вожделение исторгло глухой стон из груди писателя.

К Ганне, уже почти вставшей на колени, подошел красноармеец, приставил к голове карабин, выстрелил. Женщина дернулась и уткнулась лицом в истоптанный снег.

Дернулся и задержал дыхание товарищ Лютов.

На другой стороне площади зачихал мотор автомобиля, с крыльца спустилось несколько человек, среди них Косиор. Он сел позади шофера, хлопнули дверцы, автомобиль взревел мотором и покатил. За ним с десяток конников в черных бурках, – будто черные вороны вцепились в гривы лошадей. Замелькали копыта, вытянутые конские хвосты. Через минуту все исчезло в серебристом снежном сиянии.

Кто-то тронул за плечо Бабеля. Он медленно повернул голову, глянул на человека в буденовке странно расширенными блестящими глазами, не узнавая его.

– Товарищ Лютый, – произнес милиционер Приходько, заикаясь. – Йихать пора. Пойихалы, товарищ Лютый, бо я туточки не можу бильш ни одней хвылыночки. Така хмара… Така хмара…

"Что говорит этот кретин? Куда ехать? Зачем? Или все уже кончилось? Так быстро? Нет, надо еще посмотреть… Вон еще одного дострелили… И еще… Странно, но я не чувствую того, что чувствовал раньше, на что рассчитывал… Нет чего-то такого… Нет того гибельного восторга, который охватывает душу и тело, охватывает и поднимает… Привык? Но разве к этому можно привыкнуть? Или сказывается возраст?.. А какое у Ганны было тело! Ах, какое тело! И дочка ее – совсем зазря… А такая свежесть, такая натронутость, незалапанность…"


Только когда копыта лошади знобко застучали по мосту через овраг, Бабель очнулся и огляделся по сторонам. Ярко светило полуденное солнце, нестерпимо блестел снег, в ивняке возились синицы, попискивали, сбивая с веток серебристую пыль. Вокруг лежало белое безмолвие, лишь откуда-то издалека доносился неумолчный, тоскливый собачий вой.

Бабель вдруг почувствовал сосущую пустоту в желудке, проглотил слюну, спросил у возницы:

– У тебя, Приходько, ничего нет насчет пожрать?

– Ни, товарищ Лютый. Ничого нэмае, – ответил Приходько и с изумлением посмотрел на седока.

– Скверно.

Товарищ Лютов сплюнул голодную слюну на убегающий снег, с головой завернулся в волчью доху, притих, свернувшись в комок. И не поймешь, что это лежит в розвальнях на сене – куль с мукой или человек.

Глава 18

Александр Егорович Ермилов после ранения во время стычки с неизвестными недалеко от реки Случ более полугода провалялся в госпиталях: сперва в Минске, потом в Москве. Предплечье, в которое попала пуля, раздробив часть кости, заживало трудно, гноилось, и Ермилову начинало думаться, что этому конца краю не будет, что песенка его будет спета, если врачи решат, что руку необходимо отнять. Но именно тогда, когда он вполне смирился со своей судьбой, его показали старичку-профессору, специально приглашенному в госпиталь, принадлежащий ОГПУ, из института имени Склифосовского.

Профессор, с лицом и руками, усеянными старческими веснушками, с подслеповатыми глазами и мокрыми, беспрерывно шевелящимися губами, долго осматривал и ощупывал жесткими пальцами предплечье Ермилова, потом, отерев губы скомканной марлевой салфеткой, пробормотал, что необходима, мол, операция, иначе больной может остаться не только без руки, но и… – и многозначительно пошевелил пальцами. Пробормотал он свое заключение как-бы между прочим, без уверенности, будто речь шла о чем-то незначительном, пустяковом, а не о человеческой судьбе, так что словам его поверить было не просто трудно, а почти невозможно. Вызывало сомнение, что этот мокрогубый старикашка способен сделать больше, чем другие, уже лечившие Ермилова, доктора.

Ермилов про себя покрыл профессора многоэтажным матом, но возражать не стал: терять было нечего, да и лучше, когда дело доведено до конца. Не важно, до какого, лишь бы полная определенность. Все доктора, с которыми он сталкивался до сих пор, начинали очень решительно, а кончали тем, что впадали в пространные рассуждения о необычности ранения, что кто-то – только не они! – упустил время, воспалительный процесс зашел слишком далеко – и все в этом роде, но никто из них не сознался, что попросту не умеет лечить подобные раны. Вот и этот божий одуванчик вряд ли чем-то от своих коллег отличается. Разве только тем, что профессор. Впрочем, это-то как раз и не вселяло в Ермилова радужных надежд: не верил он ученым мужам, бабка деревенская, казалось ему, знает и умеет больше, чем эти книжники. Ну да черт с ним, пусть режет!

Профессор сам сделал Ермилову операцию, изрядно почистив, как он сказал потом, пораженную кость, и уже через пару недель спала температура, прекратились боли, а еще через неделю Ермилов выписался из госпиталя, вполне здоровый, но не испытывающий ни малейшей благодарности за свое излечение. Да и за что, собственно, испытывать? Каждый делает свое дело по мере своих способностей, и того же Ермилова еще никто ни разу не поблагодарил за его работу.

С месяц после госпиталя Ермилов жил в общежитии при трикотажной фабрике, жил в отдельной комнатушке, томясь от безделья. Если бы не ежедневные посещения процедурного кабинета, где ему делали грязевые ванны, да просиживания в ближайшей библиотеке за книгами и журналами, то жизнь вообще потеряла бы всякий смысл.

От нечего же делать, как поначалу казалось Ермилову, он стал присматриваться к одной женщине, уже не первой молодости, тоже, как и он, проводившей большую часть дня в библиотеке. Она садилась обычно впереди и чуть наискосок от него, так что он видел часть ее лица, собранные в пучок каштановые волосы, розовую мочку уха с серебряной сережкой и тонкую кисть руки. Женщина одевалась просто, но со вкусом, была такая чистенькая и аккуратная, такая воздушная и, вместе с тем, вполне земная, что у Александра Егоровича при виде ее пересыхало во рту и сердце начинало стучать где-то в висках.

Женщина приходила в одно и то же время – в одиннадцать часов утра, обкладывалась книгами по геологии и археологии, листала их, что-то выписывала и на Ермилова не обращала ни малейшего внимания.

Впрочем, он привык, что люди вообще редко обращают на него внимание, считал это положение не только нормальным, но и полезным для себя и своего дела. Однако сейчас у него не было никакого дела, и равнодушие женщины его задевало.

Вскоре Ермилов выяснил, что женщину зовут Галиной Никаноровной Подлиповой, что ей тридцать четыре года. Проследив за ней, он узнал, где она живет, – оказалось, на Пушкинской, в двухэтажном домишке, в коммуналке, в комнате с двумя окнами во двор. Поговорив с соседями, прикинувшись человеком, который хочет обменять свою квартиру в доме на окраине на любую жилплощадь, лишь бы поближе к центру, выяснил, что Галина Никаноровна живет одна, что была замужем, но муж ее то ли погиб, то ли сбежал с белыми.

Раньше бы этот факт остановил его: связываться с женщиной, у которой темное прошлое, не с руки большевику и чекисту, но теперь, спустя двенадцать лет после революции, такое прошлое окружало женщину ореолом загадочности и еще большей привлекательности.

Признаться, Ермилову никогда не приходилось иметь дела с дамами благородного сословия, иначе как в комнате для допросов, и он не знал, на какой козе ему подъезжать к Галине Никаноровне. Он пытался уверить себя, что его тянет к ней из любопытства, что если бы ему была нужна просто баба, то в общежитии их пруд пруди, и он давно бы выбрал себе какую-нибудь не слишком строптивую, тем более что многие заглядывались на него, и среди них попадались очень даже ничего.

Впрочем, заводить любовную интрижку в общежитии, которое тебя приютило, – надо думать, не навсегда, – было последним делом и не лезло ни в какие ворота. К тому же он читал в глазах местных красавиц неприкрытое желание завести не интрижку с непьющим и солидным человеком, а семью. На семью Ермилова, хотя ему вот-вот стукнет сорок один год, не тянуло.

Когда-то Александр Егорович пришел к убеждению, что семья для него, решившего всего себя отдать революции, будет помехой. Годы не поколебали этого убеждения, но время жертвенности, похоже, миновало, дело дошло до того, что отдавать себя попросту стало нечему. Однако ему до сих пор трудно представить рядом с собой еще кого-то. И не на день, не на два, а на всю оставшуюся жизнь. Не исключено, что он попросту не встречал еще такой женщины, которая бы сумела заслонить для него если не все, то хотя бы часть устоявшегося существования.

Неизвестно, как долго бы Ермилов изучал свою соседку по читальному залу библиотеки, если бы о нем не вспомнили на Лубянке. Впрочем, вызов, который он получил оттуда, свидетельствовал как раз об обратном, то есть о том, что о нем там никогда и не забывали.


В холодный январский вечер 1930 года Ермилов вошел в подъезд невзрачного дома на Сокольнической набережной, поднялся по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и постучал в дверь, обитую выцветшей и продранной во многих местах клеенкой.

Его впустил угрюмый мужчина лет тридцати пяти, молча кивнул на приветствие, помог раздеться и провел в другую комнату, ярко освещенную стосвечовой электрической лампой под розовым шелковым абажуром. В комнате за трехногим круглым столом, накрытом вышитой скатертью, сидел лицом к двери плешивый большеголовый человек и что-то писал или рисовал на листе бумаги. Он еще не поднял головы, а Ермилов уже знал, что это ни кто иной, как Ян Карлович Лайцен.

Александр Егорович напрягся и чуть замедлил шаг, но больше ничем не выдал своего замешательства. Подойдя к столу, он выдвинул стул с гнутой спинкой, развернул его и молча уселся на него верхом, не спуская глаз с бывшего заместителя председателя Смоленской губчека, который в двадцать первом поручил Ермилову прикончить крестьянского активиста Ведуновского, а потом, то ли для того, чтобы замести следы, то ли для того, чтобы Ермилов не встретился с Орловым-Смушкевичем, которого Лайцен ожидал в свои начальники, приказал избавиться и от самого Ермилова. Да не на того напал. Но именно с той поры жизнь Александра Егоровича резко переменилась и до сих пор никак не образуется надлежащим образом.

Ермилов понимал, что оказался в этой комнате не для того, чтобы с ним сводили старые счеты и что никакой опасности от Лайцена исходить не может, но нечто заключалась уже в том, что кто-то наверху решил устроить ему встречу именно с Лайценом и тем самым как бы заодно проверить Ермилова на… ну, хотя бы на выдержку и умение вести себя в неожиданных ситуациях. Впрочем, встречу эту мог устроить и сам Лайцен. Ясно лишь одно: Лайцен выбрался наверх, на Лубянке после смерти Дзержинского окопались новые люди, и им для чего-то понадобился Ермилов.

– Так я вас внимательно слушаю, товарищ Лайцен, – негромко произнес Ермилов, вложив в слово "товарищ" некоторый саркастический оттенок, будто не он пришел по вызову, а пришли к нему, Ермилову.

– А что, Александр Егорович, – заговорил Лайцен, как и раньше тщательно подбирая слова и все с тем же грубым прибалтийским акцентом, – здороваться со старыми товарищами уже не обязательно?

Ермилов усмехнулся, сложил руки на спинке стула, уткнулся в них подбородком и снизу заглянул в льдистые глаза Яна Карловича.

– Видите ли, товарищ Лайцен, я привык к тому, что старший по возрасту и званию первым подает руку более молодому и, к тому же, стоящему на более низкой ступени должностной лестницы. Поскольку вы даже не шевельнулись при виде, как вы изволили выразиться, старого товарища, то и у меня на сей счет не возникло никаких желаний. Наконец, между нами, как вам хорошо известно, стоит бедняга Валериан Колесник… царство ему небесное, а через него как-то неловко протягивать руку. Так что лучше сразу о деле.

– При чем тут рука? Этот жест совершенно не обязателен… Впрочем, о деле, так о деле, – согласился Лайцен, покивав крупной головой. – Но прежде чем говорить о деле, я хотел бы выяснить кое-какие детали. Во-первых, как у вас со здоровьем?

– Нормально, – ответил Ермилов, продолжая в упор разглядывать Лайцена.

– Я хотел бы подчеркнуть, – ткнул Лайцен толстым пальцем в бумагу, – что вопрос этот задан не из вежливости. Ваше здоровье – это то главное, от которого зависит все остальное.

– Отвечаю вам со всей ответственностью: рука моя вполне зажила, на лесоповал посылать меня еще, правда, рановато, но через месячишко, думаю, и на эту работу вполне сгожусь.

– Прекрасно, – оценил сообщение Ермилова Лайцен, пропустив мимо ушей намек на лесоповал. – Вопрос второй: как у вас с языками? Не подзабыли за эти годы без, так сказать, практики?

Голос Лайцена звучал размеренно и спокойно, и ермиловские шпильки на его тональность никак не повлияли. Александр Егорович внутренне собрался и настроился на деловой лад.

– Подзабыл, конечно, но насколько, определенно сказать не могу: нужна проверка, – отчеканил он.

– Это мы устроим. Более того, для начала вам придется какое-то время посещать курсы немецкого и французского языков. Об английском и итальянском речь пока не идет. Вы, кажется, владеете испанским?

– Очень слабо. Начал было изучать, да обстоятельства не позволили изучение закончить, – ответил Ермилов, не вдаваясь в подробности обстоятельств, которыми были мировая война и революция в России.

– Хорошо. Завтра в десять часов явитесь вот по этому адресу, – сказал Лайцен и протянул Ермилову бумажку.

Александр Егорович прочитал, закрыл глаза, повторил про себя пару раз и вернул бумажку.

Лайцен чиркнул спичкой, зажег бумажку и долго вертел ее в пальцах, пока она не выгорела дотла.


Четыре дня Ермилов не посещал библиотеку. Четыре дня он ходил по указанному адресу в старинный особнячок на Арбате, занимаемый какой-то конторой. Здесь, в одной из комнат на втором этаже, он встречался с чопорной дамой лет шестидесяти пяти, не вынимавшей изо рта папиросу, и весь день, с перерывом на обед, говорил и говорил с ней о всяких пустяках, перескакивая с немецкого на французский, и наоборот. Они вспоминали Париж и Берлин, Марсель и Дрезден, их улицы и площади, магазины и рестораны, и дама эта, которую звали Аннелия Осиповна, поражала Ермилова знанием этих и других городов, и не только центров, но и окраин, улиц и переулков, проходных дворов и подворотен.

Они медленно расхаживали по просторной комнате, в которой стояли лишь круглый стол, кожаный диван с зеркалом, шкаф и два венских стула, расхаживали плечом к плечу вокруг стола, останавливаясь то перед диваном, то перед большим венецианским окном, и со стороны могло бы показаться, что вот встретились двое после долгой разлуки и вспоминают, вспоминают прошлое и никак почему-то не могут вспомнить самого главного.

Походя же Аннелия Осиповна поправляла произношение Ермилова, уточняла детали. Оказалось, что он хорошо помнит не только языки, но и города, в которых приходилось живать и прятаться от полиции, что у них много общих знакомых как среди немцев и французов, в основном бывших социал-демократов, так и среди русских эмигрантов, уехавших или высланных на Запад в двадцатые годы. Будто между прочим промелькнула фамилия и Орлова-Смушкевича, но Ермилов сделал вид, что слышит ее впервые, во всяком случае, никак на нее не среагировал. Оставалось удивляться, почему он до революции ни разу не встретился с Аннелией Осиповной ни за границей, ни здесь, в России.

Но если Ермилов даже не пытался выяснить, чем его наставница занималась до и после октября семнадцатого года, почти сразу же решив, что перед ним бывшая эсерка-террористка, то в вопросах Аннелии Осиповны частенько проявлялся косвенный интерес к прошлому Ермилова, объяснить который любопытством старой дамы было бы верхом наивности. Однако он был настороже и ни разу не попался на ее уловки.

Для Александра Егоровича оставалось загадкой, почему Лайцен во время встречи на явочной квартире не упомянул Орлова-Смушкевича: ведь не только Валериан Колесник стоит между ними, но и Орлов тоже. Не знает Лайцен, кто убил? Или для них смерть Орлова оказалась тоже во благо? А если что-то другое? Не зря же Аннелия Осиповна упомянула в разговоре кличку бывшего провокатора. Такие люди, как эта прожженная дама, зря чужими фамилиями не бросаются. Да и своей тоже.

Между тем, четыре этих дня были только началом. Аннелия Осиповна однажды оборвала разговор, долго молчала, о чем-то размышляя, потом заключила:

– Все-таки вам надо повращаться немного среди настоящих французов и немцев. Я скажу, чтобы вам это устроили.

На этом они простились. Не трудно было догадаться, что Ермилова готовят к какой-то работе за границей. Может, это будет и не работа, а разовая операция, акция или что-то в этом роде. В любом случае – безделье его кончилось, он снова нужен партии, и она, судя по всему, решила использовать его в таком качестве, в каком он особенно был удачлив и сведущ.

Все эти четыре дня настроение у Ермилова было лучше некуда. Он не помнит, чтобы за последние годы ему было так покойно и хорошо. Единственное, что его волновало, так это справится ли он с заданием, которое ему будет поручено. Его даже не смущало, что он снова попал под начало Лайцена. В конце концов, Лайцен останется в Москве, а Ермилов на месте будет решать, что и как ему делать, помятуя, что Лайцен способен на любую подлость.

И еще где-то глубоко держалась мысль о том, что надо бы как-то решить с Галиной Никаноровной. Ну, хотя бы для того, чтобы даже в подсознании не оставалось никаких мыслей, мешающих делу.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13