Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб



скачать книгу бесплатно

Казалось бы, вот-вот должна рухнуть большевистская власть и в Москве. Но она все еще держится, сумев подавить восстание левых эсеров, усилив репрессии против собственного народа.

Так и не написав ни строчки, искурив – одну за другой – еще три папиросы, Горький зашелся долгим лающим кашлем, отхаркиваясь в кувшин с высоким горлышком, отирая вафельным полотенцем холодный пот с осунувшегося лица.

На его кашель в кабинет заглянула Варвара Тихонова, женщина лет тридцати пяти, с приятным лицом, на котором особенно выделялись широко распахнутые карие глаза, в которых отражалась мука сострадания к великому человеку. Варвара добровольно взвалила на себя широкий круг обязанностей при чахоточном писателе после разрыва его с Андреевой и развода самой Варвары со своим мужем, соратником Горького по издательским и прочим делам. Варвара готова была терпеть любые муки, лишь бы быть полезной обожаемому Алеше, всеми покинутому, лишенному женского тепла и ухода.

Правда, здесь иногда появляется Мария Закревская, выдающая себя за баронессу, к которой Горький питает давнишнюю слабость, часто забывая обо всем и обо всех. Поговаривают, что она появлялась и на Капри, внося разногласия между Горьким и Андреевой, ускорив их разрыв. Дама эта, вызывающе красивая, умная, владеющая языками, наглая – по мнению Варвары – до невозможности, без зазрения совести пользуется слабостью Алексея Максимовича к женскому полу. При этом она путается со многими известными людьми, сходясь то с одним, то с другим, то с третьим, ничуть не скрывая своей развратной сущности. В нее, говорят, без ума влюблены французский писатель Ромен Роллан и бывший английский посол в России Локарт. И будто бы Алексею Максимовичу об этом хорошо известно. Между тем у нее на Кронверкском своя комната, где она останавливается на короткое время. Питерские чекисты дважды проводили в ней обыск в поисках оружия и запрещенной литературы, но так ничего и не нашли, зато всякий раз заставляли оскорбленного Алексея Максимовича обращаться к Ленину в надежде на защиту от произвола Зиновьева и его клики.

Увидев входящую в кабинет Варвару, Горький замахал руками, тяжело дыша, не в силах произнести ни слова, страдальчески глядя на свою опекуншу.

Не обращая внимания на протесты своего подопечного, Варвара усадила его на диван, высыпала в стакан из бумажного пакетика порошок, развела его кипяченой водой, заставила выпить, приговаривая:

– Ты, Алешенька, в этом сыром Питере доведешь себя до кровохаркания. Уезжать тебе отсюда надо. И как можно скорее. Зиновьев-то со своей бандой тебя в гроб загонит. Тем более что всех писателей и ученых от этих убийц не спасешь, за всех не заступишься, всех не накормишь. И денег-то на всех не напасешься. Продукты все дорожают и дорожают, зиновьевцы продукты распределяют между своими, положение рабочих их не волнует…

– Ну, полно тебе, Варюшка, полно, – хрипел Горький, продолжая задыхаться. – Не все так уж плохо, дорогая моя. Тем более что других-то, кто может заступиться за наши русские умы и таланты, кроме нас нету.

А люди науки, искусства – люди беззащитные, беспомощные. Помочь им, вырвать иных из лап озверелой питерской Чека – наша святая обязанность. Уж коли так вышло, что большевики со мной пока еще считаются, этим надо пользоваться. Вся надежда, что они долго не продержатся. Сама знаешь, как мне тошно и унизительно кланяться то Ленину, то Зиновьеву, то Дзержинскому, то Луначарскому, то еще кому-то из этой банды. Так-то вот, дорогая моя нянюшка.

Горький, женатый трижды, но лишь однажды законным образом, никак не мог обходиться без женщины, понимающей его предназначение в этом мире, способствующей это предназначение исполнять наиболее полно. Варвара вполне отвечала этим качествам. Но главное – ее не пришлось разыскивать в толпе его поклонниц, она будто стояла за дверью в ожидании, когда придет ее черед занять освободившееся возле него место.

– Отдохнуть, Алешенька, тебе надобно, – ворковала Варвара. – Лучше всего в Италии: там климат хороший, подлечишься. И никто мешать тебе не станет. Здесь – я-то вижу – не пишется тебе. А ты ведь писатель от бога. Таких нынче днем с огнем не сыщешь по всей России. Да и в Европе тоже. Зато там тебя ценят. А писать письма хоть бы тому же Ленину – пусть этим занимаются Андреева и Крючков. ПеПеКрю – мужик хваткий, с подходцем. Он и к Урицкому вхож, и к Дзержинскому. Правда, Зиновьев его терпеть не может, так он и тебя ненавидит, завидует твоей популярности. Не дай бог, упечет тебя в Кресты – с него станется. А там – с твоим-то здоровьем…

– Полно тебе, полно, ангел мой, – вяло отбивался Алексей Максимович. – Руки у него коротки…

Он откинулся на спинку дивана, устало смежил веки. После долгой паузы спросил:

– Как там у нас?

Варвара лишь пожала плечами: мол, не ее это дело – следить за жильцами большой квартиры.

– Да как всегда: кто встал, а кто не поймешь чем занят, – ответила она.

– Да, что-то я хотел спросить у тебя, – начал Горький, потирая лоб длинными пальцами. – Впрочем, это неважно. У тебя, наверное, и без меня забот полон рот… – продолжил он, но в дверь постучали, она чуть приоткрылась, заглянула горничная, молодая женщина с бесхитростным лицом, в цветастом переднике и белой косынке.

– Ах, прощения просим! – произнесла она нараспев. – Обед-то куда подавать? Сюда аль в общую столовую?

Варвара, опередив Горького, ответила неожиданно твердым, почти мужским голосом:

– В общую. И, будь добра, позови к столу всех.

Глава 12

На Кронверкском проспекте, 23, в доходном доме Елизаветы Барской, Горький снимал весь второй этаж из одиннадцати комнат. Четыре комнаты занимал он сам: спальня, библиотека, кабинет и комната-хранилище художественных произведений, скупаемых им за бесценок у обнищавших владельцев. В самой большой из комнат была устроена столовая. За длинным обеденным столом каждый день собирались обитатели квартиры и кое-кто из ближайших друзей-приятелей, частенько столовавшихся в это голодное время у хлебосольного хозяина. Впрочем, принимали и совершенно незнакомых.

Когда Горький вошел в столовую, там суетились, собирая на стол, две женщины. Неожиданно для себя он застал в столовой и своего двадцатилетнего сына Максима, приехавшего ночным поездом из Москвы, где жил со своей матерью, Екатериной Павловной Пешковой.

Макс ходил вдоль стола и что-то жевал. Увидев отца, поперхнулся, пошел ему навстречу, оправдываясь:

– А я вот даже позавтракать не успел. Пока ехал на лихаче с Московского вокзала, не встретил ни одной открытой харчевни. И город будто вымер – одни патрули.

Отец и сын сошлись, обнялись, расцеловались.

Горький прослезился, тиская сына в своих объятиях, то и дело отстраняясь, разглядывая его и восклицая:

– А ты повзрослел, повзрослел, мой мальчик! Возмужал, возмужал! – Спросил: – Чем теперь занимаешься?

– Феликс Эдмундович назначил меня дипкурьером. Вот… приехал. Привез бумаги для Зиновьева, Урицкого, еще для кого-то… – Пояснил: – Сам знаешь: почта работает из рук вон плохо. Вот и приходится… Как сказал мне Владимир Ильич, через год-два все наладится, крестьяне будут пахать и сеять, рабочие производить промышленные товары, интеллигенция…

Макс хотел было продолжить, чтобы показать, как он близок к нынешней власти, но отец, не слушая его, заспешил с новыми вопросами, не давая сыну ответить ни на один из них, вытирая скомканным платком глаза:

– Что новенького в Москве? Часто ли видишься с Лениным? Как там мать? Пишет мне редко, о восстании эсеров – ни слова. Она еще не порвала с ними? Как к ней относится Дзержинский? Не прижимает? Нет?

Горький боялся ответов сына, тем более прилюдно, зная о его не самых лучших пристрастиях и поступках, боялся ссоры, новых переживаний за его судьбу и неизбежных пересудов по этому поводу «в определенных кругах».

Тисканье отца с сыном продолжалось бы и дальше, если бы в столовую, стараясь быть незаметными, не вошли друг за другом великий князь Гавриил Константинович Романов и его жена Анастасия Нестеровская, бывшая балерина. Князя – по случаю его болезни – Горькому совсем недавно удалось вызволить из пересыльной тюрьмы, но там еще оставались великие князья Павел Александрович, Дмитрий Константинович и Николай Михайлович, освобождения которых Горький продолжал добиваться, бомбардируя Ленина и Зиновьева письмами, доказывая, что князья занимаются научной и просветительской деятельностью, а посему не представляют опасности для Советской власти.

Горький еще не знал, что по приказу Зиновьева, согласованного с Лениным, великие князья уже были расстреляны.

Отпустив сына, Алексей Максимович шагнул навстречу супругам, протягивая обе руки, точно собираясь обнять обоих сразу.

– Все хотел с вами поговорить, Гавриил Константинович, да все как-то… то одно, то другое, – оправдывался он, конфузясь и пожимаясь, до сих пор чувствуя себя незначительным человеком в присутствии «их сиятельств». – Пока ни Зиновьев, ни Ленин не отвечают на наши запросы. Черт знает что! Для них личность – явление ничтожное, – все более возбуждался Алексей Максимович, вцепившись в рукав домашней куртки великого князя. – В России, как всем известно, мозга мало. Мало талантливых людей. Потому что ничтожен процент грамотности. И слишком – слишком! – много жуликов, мерзавцев, авантюристов. При этом большевики ведут искоренение – именно так! – полуголодных стариков-ученых, которые продолжают заниматься своей работой на благо России! Они выселяют их из квартир, всячески оскорбляют, засовывают в тюрьмы под кулаки идиотов, обалдевших от сознания власти своей над беззащитными людьми. И самое невероятное с точки зрения самосознания еврейского народа, что в этой гнусности принимают участие евреи-большевики. Я вовсе не ставлю знак равенства меду евреями и большевиками. Упаси бог! Но массы на практике сталкиваются чаще всего с евреями, которые руководят этим искоренением, возглавляют процессы текущей жизни. Так нельзя! Подобное явление не может не вызывать глухое сопротивление обывателя. В то же время оно внушает евреям, что им позволено все. Буквально все для достижения поставленной цели! Я об этом писал Ленину. Меня беспокоит, что притихший было в России антисемитизм вновь поднимает свою змеиную голову. И об этом писал ему тоже, но тогда не все было ясно…

Горький поперхнулся и умолк, увидев входящую в столовую Марию Федоровну Андрееву, считавшуюся его то ли второй, то ли третьей женой целых восемь лет. В ее присутствии он опасался критиковать советскую власть, особенно – ее кумира Ленина: она бы ему не спустила.

Андреева переступила порог столовой, гордо неся свою царственную голову, обрамленную золотисто-рыжими волосами. Несмотря на возраст, она все еще была хороша собой. За нею, точно цыплята, следовали двое ее повзрослевших детей. Процессию замыкал секретарь Андреевой и, одновременно, ее сожитель Петр Петрович Крючков – ПеПеКрю, как его называли заглазно. Невысокого роста, несколько полноват, но весьма импозантен, он был на целых 17 лет моложе своей сожительницы. Лишь недавно став членом партии большевиков, он одновременно поступил на службу в ВЧК. В его обязанности входило – помимо всего прочего – докладывать лично Дзержинскому обо всем, что делалось и говорилось на Кронверкском, 23.

Горький смотрел на Марию Федоровну со странным чувством изумления, смущения и робости: так она изменилась с тех пор, когда играла в его пьесе «На дне» Наташу. Ведь ради неожиданно вспыхнувшей между ними любви он оставил в 1904 году – подумать только, как давно это было! – свою законную жену и двоих детей. То было время бурных страстей не только вспыхнувших между ними, но и по всей России. Андреева втянула своего любовника в политику на стороне большевиков, вместе они помогали тем, кто сражался на баррикадах Красной Пресни в Москве в декабре пятого года, вместе бежали за границу после поражения революции, несколько лет провели на итальянском острове Капри, вместе посетили Америку с целью раздобывания денег для партии Ленина.

Их союз распался в 1912 году: накапливались противоречия, Горькому становилось все труднее терпеть бескомпромиссный и решительный характер Андреевой, пламя бурной любви постепенно угасло, едва тлеющие угли уже не грели. К тому же появилась Мария Закревская, свежая, молодая. Она взяла в свои руки переводы писем Горького на языки писателей разных стран, их письма – на русский язык, заменив Макса, оказавшегося бестолковым переводчиком, а в постели – Андрееву.

Оставив великого князя с супругой на полуслове, Горький шагнул навстречу Андреевой. Поцеловав ей руку, он покровительственно похлопал по плечу детей, пожал руку Крючкову.

– Как ты себя чувствуешь? – задала Мария Федоровна дежурный вопрос.

– Спасибо, нечего, – пробормотал Алексей Максимович дежурный же ответ, чувствуя на себе ревнивый взгляд Варвары.

Постепенно подтягивались другие обитатели квартиры и дома. В их числе бывший супруг Варвары Тихоновой, проживавший в другом подъезде. И двое тихих, незаметных художников, когда-то прославившихся карикатурами на Ленина, Троцкого, как, впрочем, и на политиков из других партий. Их карикатуры печатались в демократической прессе, в том числе и в Горьковской газете «Новая жизнь». Питерская Чека художников, как и великого князя с женой, пока не трогала, и все они томились в ожидании возможности выезда из России – неважно, куда, – прислушиваясь к каждому подозрительному звуку, доносившемуся извне.

Сегодня гостей со стороны почему-то не было. Подобное случалось редко, и пустые стулья, сиротливо торчащие над столом своими резными спинками, создавали впечатление какой-то зловещей недосказанности.

Здесь, между прочим, не только кормили, но и одаривали иных продовольственными пайками. Горькому это ничего не стоило, кроме нервотрепки из-за постоянных стычек с комиссарами Петросовета, ведающими распределением материальных благ: Алексей Максимович неофициально возглавлял «Комиссию по оказанию материальной, продовольственной и бытовой помощи деятелям науки и культуры». Но не сам-перст, а совместно с некоторыми академиками и профессорами с мировыми именами. ведь в Питере находилась и сама Академия наук, и большинство ее институтов, здесь жило и работало большинство ученых, писателей, художников, музыкантов – весь цвет российской интеллигенции.

Напольные часы показывали пятнадцать минут третьего. Однако колокольчик у подъезда молчал. Молчал и телефон. И хотя никто не проронил ни слова, но время ожидания вышло, и каждый занял свое место за обеденным столом.


На столе в огромной фарфоровой супнице томился рыбный суп. Конечно, это не настоящая русская уха, однако в нем было почти все, что положено: и крупный судак, порезанный на куски, подаваемые отдельно; и молодая картошка, и морковь, и корешки и зелень петрушки. Для сытности в суп была добавлена перловая крупа, а по случаю отсутствия черного перца – горький луговой лук. Рыбу привозили с Ладоги рыбаки, стоила она не слишком дорого.

В плетеной из хвороста ажурной хлебнице блестящей корочкой манил ситный хлеб из хорошей ржаной муки. Посредине стола пел заунывную песню двухведерный тульский самовар.

На второе была подана жареная картошка с зайчатиной – почти невозможная роскошь по тем временам.

Ели не спеша, особенно гости, стараясь показать, что они не настолько голодны, чтобы спешить, и вообще попали за этот стол случайно, да и неловко как-то отказываться, когда тебя приняли с таким радушием.

Алексей Максимович – на правах хозяина – восседал во главе стола. Он, напротив, ел быстро, посылая в широко разеваемый рот ложку за ложкой, стараясь не замочить усы, прикрывающие не только верхнюю губу, но и – частично – нижнюю, на его худом костистом лице челюсти двигались как два жернова. При этом он с хитроватой усмешкой поглядывал на сотрапезников, посверкивая влажными глазами, так что кому-то могло показаться, что Горький то ли вот-вот заплачет, то ли засмеется. А он не собирался делать ни то, ни другое. Он всего-навсего боялся, что его трапезу вот-вот прервет чахоточный кашель, который возникал чаще всего именно тогда, когда его не ждешь. Ну и, наконец, он просто не мог есть молча, тем более что в голове его постоянно возникали мысли, которыми он должен был поделиться с присутствующими. А то ведь как бывает: соберутся интересные люди, наедятся и надолго пропадут неизвестно где, так и не узнав, что думает писатель Горький о тех безобразиях, что творятся в Питере, – и не только! – и что он делает или собирается делать, чтобы эти безобразия прекратить. Уж кому-кому, а Горькому известно, что о нем думают некоторые интеллигенты, уверенные, что именно он своим творчеством и конкретными делами способствовал возникновению этих безобразий, неважно, по глупости или по злой своей воле.

Но новых интересных людей сегодня почему-то не было, постоянные жильцы и без того знали, что думает Горький по тому или иному поводу.

Глава 13

В то время, когда в столовой в непривычном молчании доедали рыбный суп, двое повернули с Каменноостровского проспекта на Кронверкский. Впереди шагал человек в сером макинтоше и серой же шляпе, неся в руке докторский саквояж. Это был широко известный в Питере врач Манухин. За ним едва поспевал худосочный человек в поношенном драповом полупальто неопределенного цвета, в приплюснутой кепке с пуговкой, из-под помятого козырька которой торчал хищный нос, нависающий над черной кляксой усов, отчего и голова его тоже казалась приплюснутой. Этот второй был довольно известным писателем Чуковским, и не просто писателем, а писателем детским, чьи сказки читались малышам перед сном не только в семьях интеллигентов, но и мещан.

Кронверкский проспект был пуст, если не считать какой-то бабы, пересекающей впереди проезжую часть с коромыслом на плечах. Судя по ее семенящим, шаркающим шагам, ведра были полными. И оба путника подумали, что если и не к счастью, то, по крайней мере, и не к беде.

В прохладном воздухе невидимым огромным камнем весела настороженная тишина. Правда, с Невы иногда доносились рявкающие гудки буксира, да где-то в глубине дворов вдруг остервенело залает собака и так же неожиданно, точно придушенная, смолкнет, но эти звуки даже усиливали тишину, делая ее почти осязаемой. Такую тишину нарушать боязно не только голосом, но даже шарканьем шагов, и доктор с писателем шагали молча, а если случалось шаркнуть на неровности, то тут же испуганно оглядывались по сторонам.

В эту-то болезненную тишину и врезалось вдруг отдаленное тарахтение и чихание приближающегося автомобиля.

Идущие, услыхав эти чужие для тишины звуки, остановились и оглянулись одновременно: действительно, вдали черным жуком катил автомобиль и катил в их сторону. Он был еще далековато, детали рассмотреть невозможно, но любой из этих двоих мог дать сто к одному, что он принадлежит питерской Чрезвычайке.

Манухин, которого Горький спас от неминуемого расстрела за будто бы контрреволюционную деятельность, хорошо знающий город, поскольку частенько ходил по вызову на дом прихворнувших пациентов, не раздумывая свернул – от греха подальше – в ближайшую подворотню. Писатель проворно последовал за ним.

Они втиснулись в нишу под аркой одного из многочисленных доходных домов, прижавшихся друг к другу, настороженно прислушиваясь к нарастающему тарахтению и чиханию.

– Вот ведь штука какая, – полушепотом заговорил Чуковский, нервно похихикивая, стараясь как бы отодвинуть надвигающуюся опасность. – Прячемся мы тут с вами, хотя ничем не провинились перед нынешней властью, а в это время катит в авто какая-нибудь, извините за выражение, баба в коже и высматривает, кого бы ей сцапать и притащить на Гороховую. Неважно, кого…

– Что, страшно? – усмехнулся Манухин, поправляя очки.

– Если честно – даже очень. Черт их знает, этих баб, что им взбредет в голову.

– И этот страх, заметьте, у человека, там не побывавшего. Что же тогда остается мне?

– Вот уж не знаю…

– А вы представьте себе, – вы же писатель! – представьте: машина останавливается, кто-то спрашивает у бабы с ведрами: «Тетка, ты не видела, куда свернули двое?» А тетка им: «Как же, как же! Очень даже видела: вон в ту подворотню». И не успеем мы с вами и шага сделать, как они тут как тут.

– Чур меня! Чур! – закрестился Чуковский с неестественным старанием. – Еще накличете…

– В такое время не знаешь, по какому поводу взывать к Господу богу, а по какому к товарищу Зиновьеву, – глубокомысленно изрек Манухин. Затем спросил: – А что вы думаете об убийстве Урицкого?

– С одной стороны – он этого вполне заслужил, а с другой – это повод для Чрезвычайки, чтобы хватать всех подряд.

– Так какая, извините, нелегкая несет вас к Горькому в такое время? Хотите там отобедать или отсидеться?

– Что вы? Что вы? Я… как бы вам это объяснить? Мне интересно, что по этому поводу думает Алексей Максимыч. Что ни говорите, а Горький – это нечто вроде промежуточного звена, если так можно выразиться, между нынешней властью и властью прошлой. В нем как-то странно все перепуталось. Он мечется между полюсами: на одном полюсе слишком жарко, на другом – слишком холодно. Вы не находите, доктор?

– Я не вхож в круг его почитателей, – неожиданно отрезал Манухин. – И странного в нем ничего нет: человек, волею судеб и таланта вознесшийся над нами, грешными. Если графа Толстого заносило, так что вы хотите от мещанина? В России, кстати сказать, заносит всех литераторов! – с кривой усмешкой заключил Манухин. – И вас тоже занесет когда-нибудь. Если еще не занесло.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14