Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб



скачать книгу бесплатно

– Исак? Не может быть, – произнес Леонид равнодушно, узнав в толстогубом Исаака Бабеля, с которым познакомился в Одессе, дай бог памяти, году в пятнадцатом. Да-да, именно три года тому назад, когда еще ни о каких революциях не было и речи. В ту пору русская молодежь рвалась на фронт, поветрие сие захватило и многих молодых евреев из обеспеченных семей, но брали далеко не всех. Потом возникла острая необходимость в младших офицерах, убыль которых была страшная, немцы наступали, русской революции грозила опасность, и Леонид пошел в юнкера. А Бабель… он, кажется, тоже пописывал… вроде бы рассказы…

– Таки узнал? А я тебя узнал-таки сразу же. И глазам своим не поверил, – тараторил Бабель, тряся Леонида за рукав куртки. – И что такой уже скучный? А? Девок мало? Или тебя девки уже не интересуют? Мальчики? И почему таки сюда? Ты принял православие?

– Нет, я не принял православие, – ответил Леонид, мрачно разглядывая Бабеля из-под козырька юнкерской фуражки. – У меня только что… нет, не только что… я только что узнал: в Чека расстреляли моих друзей… Хочу поставить свечи…

– А-а, ну-у… вот как… – в растерянности заморгал Бабель выпуклыми глазами. Затем снова встрепенулся, предложил: – Тогда пойдем вместе. А я, видишь ли, пришел сюда посмотреть и послушать: сказали, что будет выступать сам святейший патриарх Тихон. Интересно, за что он уже будет говорить… Ты же знаешь, я работаю в «Красной газете»… вернее сказать, подрабатываю… – И Бабель хихикнул, прикрыв ладонью рот.

– Не знаю. Я не читаю ваших газет, – отрезал Леонид.

Однако отчужденный тон его не смутил Бабеля.

Они вошли внутрь собора. Народу было не так уж и много, и все больше старики да старухи, отставные полковники, пара генералов, чиновники, девочки в белых платьицах.

Пророкотал на низших регистрах бас соборного дьяка.

На хорах рыдающими голосами откликнулись певчие «Покаянной молитвой о Руси» композитора Петра Чайковского:

 
С сердцем покаянным,
с пламенной молитвою-ууу
припадем к Создателю-ууу.
Боже, храни родную Ру-усь.
 

Басы и баритоны мерным рокотом раскатывались между колоннами, тенора забирались под самый купол собора, сыпались оттуда серебряным дождем…

 
Божье промышленье
скорби посылает ей
за грехи сы-но-вни-еее.
Боже, спаси родную Ру-усь.
Боже, прости е-е-ооо,
Боже, храни е-е-ооо.
 

Бабель остался возле колонны, Каннегисер прошел вперед, где плавал лиловый дым кадильниц.

Певчие уже не молитву пели, а плач, затапливая слезами фигурки молящихся:

 
Много в удел ей дано испытани-ий,
Много дано ей еще пережи-ить.
Дай обновлени-е,
дай уповани-е,
доблесть и силу ее возроди-ить.
Боже, храни родную Ру-усь…
 

Леонид прошел к алтарю, поставил несколько свечей, зажег их, стоял, крестился, слушал молитву, по щекам катились слезы…

В училище на общей утренней молитве он всегда стоял в строю, пел вместе со всеми.

«Покаянная молитва о Руси» в последние месяцы была любимой в училище, ее пели с особым вдохновением…

Пели – всё в прошлом…

После ареста «заговорщиков» занятия в училище прекратились и, скорее всего, навсегда. Впрочем, это уже не имеет никакого значения. Потому что юнкер Каннегисер свой первый и единственный бой назначил себе сам и примет его. А бог должен помочь ему этот бой выиграть. И неважно, какой бог: православный или иудейский.

Патриарх Тихон, ветхий старец с белой бородой, полусидел в золоченом кресле, облитый шелком лиловой рясы, окруженный служками. Он тоже открывал рот и время от времени крестил прихожан золотым крестом с изумрудами. Прихожане кланялись, крестились, подходили к ручке святейшего, лобызали. На всех с хоров изливался могучий бас соборного дьяка:

 
Боже, храни родную Ру-усь…
Боже, храни ее-ооо…
Боже, спаси ее-ооо…
 

Ему, рыдая, вторил хор.


Забыв о Бабеле, Каннегисер дослушал молитву до конца, покинул собор и пошагал в сторону Адмиралтейской набережной.

Бабель догнал, пристроился рядом, затараторил:

– Им уже таки недолго осталось… всем этим графьям, архиереям и прочим. Они себе думают, что вымолят у своего бога возвращения к прошлому. Идиоты! Гнездо заговорщиков. Ничего, Чека скоро наведет порядок и здесь… Я недавно побывал в морге на Выборгской стороне – ужас! Расстрелянные свалены в штабеля… Кого там только нет…

– Чему ты радуешься?

– Я? Радуюсь? – смутился Бабель. – Нет! Наоборот – жуть берет. Вони-ища-ааа! Зимой еще ничего, а сейчас… Я к тому, что газетчик должен все видеть, ко всему привыкнуть, ко всем, так сказать, изнанкам жизни… И, знаешь, щекотит. Да! Я еще не видел, как расстреливают, но посмотрю обязательно…

– Не забудь попробовать…

– А-ааа… Н-нет… Пожалуй – нет. Не смогу. Хотя, впрочем… Куприн говорил, что писатель все должен попробовать. Если собрался писать о сапожнике, научись этому ремеслу. Если пекарем – потрудись пекарем. Даже роди, если получится… Хах-хи-хи! – поперхнулся он коротким смешком. Но заметив, что Канегисер хмурится, сменил пластинку: – Впрочем, все это ерунда… Я слыхал – твой брат застрелился? Нет? Болтают всякое… Он ведь был членом Петросовета? Так? В Одессе за это таки много говорили… Ну а ты? Что пишешь?.. У нас тут много одесситов. Собираемся иногда, разговариваем… Думаю податься в Москву: там сейчас решается все. А здесь… – пренебрежительный взмах рукой. – Хочу пойти к Горькому… Черт знает что! Не печатают! Нет, в газете кое-что, но так, мелочь уже, а хочется большого, настоящего, – тараторил без умолку Бабель.

Каннегисер шел молча, казалось, не слышал, что ему говорят. И все убыстрял и убыстрял шаги, так что коротконогий спутник его, чтобы не отстать, вынужден был трусить рядом, подпрыгивая, хватая Леонида за рукав.

– Извини, – молвил Каннегисер, неожиданно останавливаясь и отрывая руку Бабеля от своего рукава. – Я спешу. – Пошагал дальше и скоро исчез за поворотом.

Бабель некоторое время смотрел недоуменно вслед быстро удаляющейся фигуре, пожал плечами: эти Каннегисеры… они всегда были снобами. Кому-кому, а им революция поперек горла. Ну и черт с ними!

Глава 3

– Эй, ха?ждани-иин! – окликнул Бабеля мужской голос с тем неистребимым малороссийским, местечковым акцентом, по которому говорящего тотчас же можно выделить изо всех, изъясняющихся на русском языке.

Бабель обернулся.

На противоположной стороне улицы стояли два солдата в фуражках без кокард, в обмотках, в сильно поношенном обмундировании. На плечах винтовки. А чуть впереди них человек в кожаных куртке, фуражке и штанах, с желтой кобурой с торчащей из нее рукояткой револьвера. Большой красный бант на груди и красная же повязка на рукаве особенно бросались в глаза. Как и высокие ботинки на шнуровке. Такие носят в Англии, в Петрограде их не купишь ни за какие деньги. Зато можно купить в Одессе. Человек этот как будто специально вырядился таким образом, чтобы резко выделяться из толпы петроградцев, из кого бы она ни состояла.

– Вы до мене? – спросил Бабель, тыча себя в грудь.

– До вас, до вас! – подтвердил кожаный человек. – Подходьте уже до нас. П’ховехка документов.

Бабель пересек улицу, подошел, на ходу вытаскивая бумагу, удостоверяющую в том, что гражданин Бабель И. Э. является штатным сотрудником «Красной газеты».

Кожаный человек мельком глянул на бумагу и произнес, как отрезал:

– Это не имеет быть за настоящий документ. Такой документ я уже моху написать сам. Я не вижу здесь, чем хазличать в нем за ваше социальное лицо.

– При чем тут мое лицо? – возмутился Бабель. – Мое лицо не может о чем говорить. Как, между прочим, и за ваше таки уже тоже…

Черные на выкате глаза кожаного человека вспыхнули черным – почти потусторонним – светом.

– Вы имеете нахушать хеволюцьённый похядок! – выдавил он сквозь зубы. – Мы не имеем пхава возможности техпеть пхотив такой нахушений.

– Да что я такое нарушил? – воскликнул Бабель. – Я уже ничего таки не нарушал!

– Кокнуть его – и дело с концом, – посоветовал солдат с рыжеватой бородой. – И добавил: – Ишь, вырядился, чертова кукла буржуйская.

– Да какой же я уже буржуй! – возмутился Бабель. – Я всей душой за революцию, интернационал и свободу для пролетариата. Меня знает сам товарищ Урицкий! Моисей Соломоныч!

– Говорить можно все, что в голову взбредет, – упорствовал солдат. – А ученого человека за версту видать. Как ту ворону. Контра! – Заключил он и решительно потянул с плеча потертую до белизны винтовку.

Другой солдат, помоложе, без бороды, но неделю не бритый, тоже взялся за ремень своей винтовки.

– Вот! – воскликнул Бабель после секундного замешательства, вынимая из внутреннего кармана другую бумагу. – Вот вам, глядите уже, мой мандат! Глядите, глядите!

Кожаный человек развернул, побежал глазами по строчкам. Оба солдата заглядывали ему через плечо, шевелили губами. Тот, что помоложе, бормотал:

– Сек-рет-ный со-труд-ник чрезвы… чрезвы-чай-ной ко-мис-сии по бо-рьбе с… по борьбе с контр… контр-ре-во-лю-ци-ей…

– Ну, это ж совсем имеет дхухое дело! – восторженно воскликнул кожаный человек, возвращая Бабелю мандат. – Извини, товахищ Бабель, не ухадали. Хлядим – ты идешь, хядом с тобой какой-то тип. Очень подозхительно на охфицеха. – Спросил почти весело: – Откуда будешь?

– Из Одессы.

– А я из Хомеля. Давно?

– С марта прошлого года.

– А я с февхаля. – И, протягивая руку: – Шекльман, Хаим. Хад познакомиться.

– Взаимно.

– Ну вот, родственники встретимшись, – усмехнулся рыжебородый. – Свой свояка не признамши издаляка.

Солдаты, отойдя в сторонку, принялись скручивать цигарки.

Бабель выговаривал Шекльману:

– Мне разрешили предъявлять уже этот мандат на самый исключительный случай. А ты солдатам… Мало ли что…

– Извини, Исак. – И пояснил: – Пехвый хаз имею выходить на патхуль. Не хазобхался еще.

– Ладно, замнем для ясности, как говорят у нас в Одессе.

– В Хомеле у нас тако же ховохят.

– Э-эй! – закричал рыжебородый кому-то. – Гляди-тко! Гляди! Что делаитси-то-ооо…

Бабель и Шекльман оглянулись: на противоположной стороне улицы, чуть наискосок, лежал на тротуаре человек, а два других бежали по улице и тут же скрылись в подворотне.

Шекльман сорвался с места и, неуклюже перебирая непривычными к бегу ногами, поспешил к человеку. Солдаты трусили сзади, держа винтовки в опущенной руке.

Бабель хотел было кинуться за ними следом, но передумал: ну их, одна морока. Повернулся и пошагал в сторону Мойки, заглядывая на тумбы с объявлениями. А на тех тумбах всё списки да списки расстрелянных. Вчерашние, позавчерашние, поза-поза… и совсем свежие, сегодняшние. По десяти, двадцати и даже пятидесяти человек зараз.

Бабель покачал головой. Ни то чтобы его огорчало, что расстреливают каких-то там князей и прочих великосветских бездельников. Нет, за них у него душа не болела. А болела у него душа, когда он видел среди других еврейские фамилии: их-то за что? Но больше всего его смущал сам факт, что каждый день расстреливают и расстреливают, что списки эти, как и расстрелы, стали привычными, мимо них идут не читая, что во главе всего этого самосуда стоят евреи, что само по себе страшно и может перешагнуть некую черту, за которой не будет ничего. Или будет что-нибудь совсем противоположное. Потому что ничто не проходит даром, без последствий для тех, кто забывает о пределе, о черте, которую нельзя переступать. Так говорил на проповедях рабби, когда Бабель был еще маленьким, зубрил Тору и молился иудейскому богу. Рабби был стар и мудр, он многое повидал и многое познал на собственном опыте.

Но что делать? – Революция! Не рвать же на себе собственные волосы, читая расстрельные списки. Когда-нибудь это кончится. Все когда-нибудь кончается. А жить все равно надо сейчас. И лучше всего – жить хорошо и весело. Но чтобы так жить, сегодня предстоит еще что-то написать для газеты, которая платит хотя и не так много, но аккуратно. Правда, на Гороховой у него, у Бабеля, полно хороших товарищей, просто отличных товарищей, и многие из Одессы, он может там недурно столоваться, иметь все, что надо для жизни (свой костюм, например, он получил там). Но лучше, когда есть свои деньги, которые можно истратить по своему разумению. Сводить, например, в «Пегас», где собираются поэты, Люську с Литейного, едва за пятнадцать, кровь с молоком. И вечно голодную… А как она ест! Боже, как она ест! Будто наедается на целую неделю. Или, как волчица, чтобы, вернувшись домой, срыгнуть своим близким: нате, мол, жрите. Но Люська домой не спешит. Они после «Пегаса» пойдут в номера и займутся любовью. Так это теперь называется. Всю ночь до утра… Несмотря на молодость, Люська знает много способов любви. С ней не соскучишься…

Бабель вздохнул и пустился дальше подпрыгивающей походкой. До вечера еще далеко. Сперва надо отписаться для газеты. А уж потом он сам себе хозяин.

Глава 4

В трактире, расположенном в полуподвальном помещении под вывеской «Пегас», на которой намалеван крылатый конь, скачущий по облакам, шумно, дымно, воняет вчерашними щами, жареным луком и сивухой.

Бабель, придерживая под локоток Люську, одетую в крепдешиновое платье с блестками, раздобытое для нее на складе конфискованных вещей, поманил пальцем полового, и тот отвел их в отдельный кабинет, из которого, впрочем, виден почти весь зал и невысокая эстрада, с пианино и тремя музыкантами, торопливо доедающими что-то из тарелок, повернувшись к залу спинами.

– Музыку! – крикнул кто-то зычным голосом.

Ему вторили жиденькие хлопки.

Появился конферансье в черном цилиндре, с черной бабочкой, в черном трико, в черном же фраке и в… лаптях.

– Господа-товарищи-граждане! Один момент! Музыканты – тожеть люди! Они хочут есть и пить, какать и писять. А пока они загружают пищей свои желудки, а питьем – мочевые пузыри, перед вами выступит оригинальный поэт с оригинальными стихами. Благородные дамы могут заткнуть свои благородные ушки. Хотя, должен предупредить благородных дам: вы пропустите рождение освобожденного от оков буржуазных предрассудков живого русского слова, истинно русской, истинно народной поэзии. Итак! Вандрападал Первый! Он же Кузьма Ошейников! Прошу-ссс!

На сцену вышел небритый человек лет тридцати с хвостиком, с колючим лицом, резаным шрамом от уха к углу рта, с редкими всклокоченными волосами, в свитке, солдатских штанах и ботинках с обмотками. Он зыркнул маленькими злыми глазками по сидящим за столиками и стал выкрикивать резким, рыдающим голосом:

 
Я вашу мать….!
Не вам мне пудрить ж…!
Я есть Вандрападал!
Мне с…ть на всю Европу!
Вы жрете в три горла!
Е. те наших девок!
От вашего е….
В России нету целок!
 

И далее в том же духе.

– Люсиндра! Тебе нравится? – сжимал Бабель атласную коленку своей спутницы, заглядывая в ее широко распахнутые детские глаза.

Люсиндра томно повела обнаженным острым плечиком, произнесла нараспев:

– У нас, в Нахаловке, и не такое закручивают.

– В Нахаловке… Скажешь тоже! Это ж новая поэзия, созвучная революционной эпохе! А у вас там разве уже поэзия? Дерьмо!

– Я есть хочу, а вы мне голову морочите своими стихами, – пожаловалась Люсиндра.

– Эй! Человек! Долго тебя ждать? – крикнул Бабель, высунувшись из кабинета.

– Сей секунд! Сей секунд! – ответствовал человек, лавируя между столиками, держа поднос, уставленный посудой, на кончиках растопыренных пальцев.

– Браво! – заорала публика, хлопая в ладоши поэту.

Вандрападал Первый поддернул спадающие с тощего зада штаны и соскочил в зал.

Оркестр заиграл «Мурку».

Из соседнего кабинета вывалилось трое: две нарумяненные девицы в длинных юбках по самую щиколотку, но с разрезом до бедра с левой стороны, в котором мелькали стройные ножки в шелковых чулках и кружевные панталоны. Девицы поддерживали с двух сторон молодого человека в тройке в светлую полоску. Он был пьян, с трудом держался на ногах, кричал, размахивая руками:

– Все жрете, сволочи! Все пьете? А Россия? Россия пропадай? Вот наступит тридцатое – вздрогните!

– Вали отсюдова, пока сам не вздрогнул, – посоветовал молодому человеку полный господин. – Сам, вишь ты, нажрался-напился, а других укорят…

В молодом человеке Бабель узнал Леонида Каннегисера.

Глава 5

Пассажирский поезд из Финляндии, прибывший на пограничную станцию ранним утром, представлял из себя старенький маломощный паровоз и шесть вагонов, пять из которых обшарпаны до такой степени, точно вагоны пропустили сквозь каменные жернова, лишив их всех стекол. Правда, кое-где окна заделаны ржавым железом, кое-где досками, а кое-где не заделаны ничем. Зато шестой вагон резко отличался от других свежей краской и ухоженностью.

В столице независимой Финляндии Гельсинки (она же Гельсингфорс) на этот поезд село не так уж много пассажиров. И в основном – в шестой вагон.

Александру Егоровичу Ермилову, человеку лет около сорока, среднего роста, ничем не примечательному, разве что небольшим, едва заметным шрамом на левом виске да холодными серыми глазами, одетому в поношенное солдатское обмундирование, ехать в шестом вагоне не полагалось, вследствие чего ему достался один из пяти обшарпанных вагонов.

На пограничной станции – уже на российской стороне – поезд встретили вооруженные матросы и несколько человек в штатском.

Ермилова, как, впрочем, и других пассажиров, довольно вежливо попросили пройти в одно из помещений вокзала, похожего на сарай. Здесь его встретил товарищ Рикса, – то ли латыш, то ли эстонец, – в кожаной немилосердно скрипящей куртке и кожаной фуражке, матерчатых штанах с кожаными же нашлепками на заду и коленях. Он бегло глянул в бумаги Ермилова, вернул их ему и, пожимая руку, заговорил на ломаном русском языке:

– Мы есть поздрафлять, тафарыш, на родном земля. Софетска фласть есть спрафетлифы фласть, он есть фласть рабочи, бедны батрак, пролетарьят. Интернацьёнал! Поньятно?

– П-пон-нятно, тэ-тэ-тов-варищ, – ответил Ермилов, сильно заикаясь, чувствуя, как в груди у него что-то размягчилось, стало расти, распирать изнутри, и он, чтобы не показать вдруг охватившей его слабости, отвернулся и, прокашливаясь, торопливо стал сворачивать «козью ножку».

Товарищ Рикса, между тем, достал готовый бланк на серой бумаге, внес из солдатской книжки Ермилова туда все данные, подписал бланк, поставил дату: 29 августа 1918 г. И притиснул печатью, которая изображала собой пятиконечную звезду, в центре которой перекрещивались молот и плуг, а по кругу надпись: «Петроградская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Транспортный отдел». Бланк удостоверял пролетарскую благонадежность Ермилова, как пострадавшего от козней мирового империализма и царской власти, пославшего русских солдат во Францию проливать свою кровь за чуждые им интересы. Бланк разрешал Ермилову следовать до самой Москвы…

«Ага, вот она какая эта самая Чека», – думал Ермилов, читавший в западных газетах о ее зверствах в Питере и других городах, где установилась советская власть. Теперь он с уважением смотрел на товарища Риксу, матросов и штатских, решая, что ему, пожалуй, самый резон пристраиваться к этой организации: раньше он боролся с провокаторами, пробиравшимися в Российскую социал-демократическую рабочую партию, теперь пришло время бороться с контрреволюционерами и саботажниками. Все правильно и закономерно.

Ермилова и некоторых других пассажиров из обшарпанных вагонов отпустили довольно быстро. Возле вагонов уже толпились, галдя и размахивая руками, мужики и бабы из близлежащих деревень с узлами и мешками, солдаты-дезертиры, иные даже с винтовками. Невозмутимые матросы в вагоны пропускали по одному, иных обыскивали, у солдат отбирали винтовки, с которыми те расставались весьма неохотно.

Крестьяне и солдаты смотрели на проверяющих с опаской, с готовностью совали бумаги, путано объясняли, куда и зачем едут. В вагоны пропускали не всех.

Через полчаса на перроне, как раз напротив новенького вагона, в котором теперь устроился Ермилов, стояла под охраной матросов кучка более-менее прилично одетых людей, растерянных и понурых, с чемоданами и баулами. Иные что-то пытались объяснять матросам, но те лишь пожимали плечами и ссылались на товарища Риксу.

Особенно волновалась молодая женщина в узкой зеленой юбке и такой же зеленой шляпке с вуалью. Женщина все порывалась куда-то идти, плакала и дергала матросов за рукава форменок.

Трижды брякнул колокол, паровоз свистнул, поезд лязгнул буферами и покатил.

Ермилов видел, как снятых с поезда повели внутрь станции. За ними шел товарищ Рикса, помахивая прутиком.

Александр Егорович помнил женщину в зеленом на пароме, перевозившем их из Стокгольма в Гельсинки. Там она была не одна: рядом с ней постоянно находился человек лет пятидесяти, с аккуратной бородкой клинышком. Судя по всему, этот человек был когда-то важной фигурой. Он и на пароме держался надменно, никого, кроме женщины, не замечая. Ехал ли он в этом поезде, или остался в Гельсинки, Ермилов не знал, но из отрывочных разговоров между женщиной и этим человеком следовало, что тот был против того, чтобы женщина ехала в Россию.

– Ни отцу, ни матери ты своим приездом не поможешь, а беду на себя накликать можешь, – говорил он ей по-французски.

Женщину Ермилову почему-то было жалко.


Поезд вкатился под своды Финляндского вокзала, лязгнул буферами, замер. У каждой двери вагона уже стояли вооруженные люди с красными повязками на рукавах. Каждого выходящего из вагона препровождали в вокзальное помещение, где за длинным столом сидело несколько человек в кожаных, как у товарища Риксы, куртках. Среди них две женщины.

Ермилова подвели к одной из них. Она упорно, пока Ермилов шел от двери к столу, разглядывала его черными навыкате глазами, будто пытаясь по внешнему виду определить, кто сейчас предстанет перед нею, и по тому, что глаза становились все уже и уже, Ермилов догадался, что никаких выводов на его счет она сделать не может.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14