Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга четвертая. Клетка



скачать книгу бесплатно

Бывший профессор права брал икру щепотью, дул на нее, перебрасывая с одной ладони на другую, а, отправив икру в рот, пальцы вытирал о ватные штаны и жалобно поглядывал на других, будто умоляя есть помедленнее, хотя рыбы было столько, что ее не съесть не то что за один присест, но и за несколько.

Пакус ел вроде не спеша, но сноровисто, однако через несколько минут устал, взопрел, дышал тяжело, подолгу отдыхал, сосредоточенно глядя в развороченное рыбье брюхо своими маслиновыми глазами, о чем-то думал.

Ерофеев ел по-особенному, с выдумкой: он низко склонился к самой рыбине, подгребал икру щепкой из брюха к краю и брал ее губами, со всхлипом.

Гоглидзе, который по своей забитости всегда держался в стороне от других, сидел прямо на полу, у каменки, ел с ведерной крышки, ел торопливо, но вдруг замирал, будто вспомнив нечто важное, оглядывался, вздыхал, бормотал по-своему, начинал есть медленно и степенно, но вскоре, подгоняемый голодом, сбивался и спешил еще больше.

Один Плошкин ел спокойно, жевал, тяжело двигая челюстями, прикрыв глаза: ему было не в диковинку это пиршество, это изобилие, он знал, что оно никуда не денется, что рыба будет и завтра, и послезавтра, что через несколько дней она надоест до отвращения, что захочется хлеба, еще чего-нибудь к рыбе, но кроме прошлогодней клюквы, да брусники, да голубики ничего не будет, разве иногда, если повезет найти гнездо бурундука, можно полакомиться кедровыми орехами. Но и ягоды скоро пропадут, осыплются, их склюют тетерева, куропатки, другие птицы, а самих птиц без ружья не возьмешь. В прошлом году пробовали из рогатки, из лука, пробовали ставить силки, но выходило не очень: дичи в этих местах мало и держится она поближе к вершинам сопок, в пихтово-сосновом редколесье, на горных полянах и в подгольцовых кедровниках.

Совсем недавно им, вечно голодным, казалось, что дай гору еды, будут есть и есть и никогда не насытятся. Но вот рыбины еще почти целы, брюхо у каждого отяжелело, густо отрыгивается рыбным духом, челюсти двигаются медленно, с усилием, а насыщения все нет и нет, хотя в глотку уже не лезет.

Тем не менее есть продолжали. Но теперь ели с разбором: то икру, то отдирали от рыбины лоскутки розового мяса, черпали консервными банками из ведра юшку, пили ее мелкими глотками, от наслаждения прикрыв глаза, отдувались и уже не следили с ненасытной жадностью за другими.

От каменки пыхало жаром, клонило в сон, тепло разморило, телогрейки брошены в угол, за ними ватные штаны, подобия кофт, свитеров. Сидели в нижнем белье, босиком.

От тепла загоношились вши, поползли по рукавам грязных исподних рубах, густо высыпали на воротники. Их лениво стряхивали, давили на досках стола, чесались.

Первым не выдержал Пашка Дедыко, вскочил из-за стола, стал срывать с себя одежду, трясти ее над каменкой – вши падали на раскаленные камни, лопались с треском. Пашка подпрыгивал, мелькая в полумраке белым худым телом, во многих местах расчесанным до коросты, ноги тонки и кривы, руки в синяках.

– Постой, Пашка, – остановил его Плошкин. – Энтак ты от их не избавишься.

Мы их счас в кипяток, заразу их мать.

С этими словами он выбрался из-за стола, снял крышку с парящей керосиновой столитровой бочки.

– Суй давай! – велел он Пашке, и тот стал запихивать в бочку свои рубахи и подштанники, топить их в кипятке палкой, и сам Плошкин тоже начал раздеваться.

Через несколько минут все уже были голы, все такие же худющие, как и Пашка, с выпирающими костями таза, с резко очерченными ребрами, с безжизненно болтающимися мочалистыми половыми органами. Только у Димки Ерофеева самая важная часть этих органов была какой-то странный, будто перекрученной, вся в больших волдырях или нарывах, лилово-синяя.

– Что это у тебя за болесть такая? – спросил Плошкин, с подозрением разглядывая Димкино мужское достоинство.

Димка смутился, прикрыл срам руками.

– Это не болезнь. Это мне такую пытку придумали… у нас в Питере, на Гороховой… – произнес он, тяжело ворочая языком, вновь переживая недавнее прошлое, смущенный всеобщим вниманием. – Баба там такая есть, следователь. Сонькой Золотая Ножка прозывается. – И, посмотрев исподлобья на Пакуса, добавил с ненавистью: – Сонька Гертнер, из жидовок… – Тяжело выдохнул: – С-сука.

Пакус передернул плечами, отвернулся: Софью Оскаровну Гертнер он знал, встречался с ней в Ленинграде по какому-то делу, был наслышан о ее методах. Однако у самой Гертнер, женщины лет тридцати пяти, весьма неприятной даже на первый взгляд, спросить не решился, полагая, что будто бы ею придуманный изощренный метод допросов подследственных мужчин ни что иное, как наговор антисемитов, да и кличка выдумана ими же. И вот надо же… Что касается Ерофеева, то этот пролетарий… не ему судить, кто прав, кто виноват, и свое, по большому счету, он получил за дело, потому что… если каждый безграмотный тупица со своим свинячим рылом да в калашный ряд…

– Баба? – воскликнул с изумлением Пашка Дедыко, прервав возмущенные размышления Пакуса, да так и остался стоять с раскрытым ртом: видать, до него только сейчас дошло рассказанное Ерофеевым. – И ты пиддався ба-абе?

– Так руки-ноги связали, попробуй не поддайся!

– А зубы? Зубами падлу! З-зуб-бами! – Пашка аж задохнулся от ненависти!

Димка опустил голову. Рассказывать, что и зубами не вышло бы, что и в мыслях ничего подобного не возникало, он не хотел.

– Чай, больно было… Орал, поди… – с любопытством произнес профессор Каменский.

Ерофеев ничего не ответил, отвернулся и стал лить из банки теплую воду на живот, со свистом втягивая в себя воздух. А перед ним будто воочию мерцало из темного угла заимки неправильное лицо женщины с горящими сумасшедшими глазами. Димка видел черную прядь, выбившуюся из-под красной косынки и упавшую на лоб, оскал кривых зубов меж тонкими полосками фиолетовых губ; он слышал ее прерывистое, частое дыхание; чувствовал, как дрожь ее голого колена, прижатого к его волосатой ляжке, распространялась по всему его телу, крепко притянутому к пыточному стулу… – и эта дрожь, уже здесь, в этой затерянной в тайге избушке, прошла по его телу малярийным ознобом.

Даже сейчас, четыре месяца спустя, Димка все еще испытывал тот животный ужас, какой охватил его, когда эта женщина твердыми пальцами стала трогать его срам, натягивать кожу и отпускать ее, в то время как голова ее склонялась все ниже и ниже, и Димка, следя за этой головой, в паническом страхе выворачивал свои глазные яблоки, но уже не видел ни ее глаз, ни лица, а видел макушку, осыпанную перхотью, и черные волосы, точно грачиные крылья. Потом исчезла и макушка – так низко эта женщина склонилась перед ним, все чаще и резче дергая его естество, как дергают коровью сиську во время дойки. А еще он видел собственные щеки, нос, узкую спину женщины в солдатской гимнастерке, шевелящиеся лопатки и плоский зад, обтянутый черной юбкой… И мучительный стон женщины, а потом боль… боль… боль…

Димка всхлипнул и с силой сжал челюсти, чтобы не разреветься, но не столько от воспоминаний и все еще мучающей его боли, сколько от всеобщего жалостливого внимания.

– Ишь ты, – качнул головой Плошкин. – Значица, верно сказывали, что есть в Питере такая баба жидовского племени, а я сумлевался, думал, что брешут… – Похлопал Димку по плечу, утешил: – Ништо, парень, ты молодой ишшо, заживет чай. – И добавил: – К энтому делу хорошо бы конского навозцу приложить – для сугреву, да где его возьмешь… А еще можно пихтовым отваром. Завтрева сообразим. – И участливо спросил: – Болит, чай?

Димка лишь судорожно втянул в себя воздух.

Ошпаренное белье, рубахи, свитера, кофты развесили по кустам возле заимки, головы густо вымазали керосином из бутыли, извлеченной откуда-то Плошкиным, поплескали друг на друга горячей водой.

Тут будто из всех выпустили пар, все как-то враз сникли, но не ложились, ждали чего-то, может, каких-то разъяснений.

– Ладно, – произнес Плошкин, оглядев голую свою бригаду. – На сегодня будя. Спать. Утро вечера мудренее. – Кинул на лавку ватные штаны, под голову чурбак, кайло сунул под лавку, туда же топор, лег, хотя и худой, но кряжистый, еще не растративший все свои силы, укрылся, несмотря на жару, телогрейкой.

За ним начали устраиваться, кто где, остальные. Профессор Каменский нерешительно занял лавку у противоположной стены, его никто с нее не согнал, отдав должное его преклонному возрасту, чего не водилось в лагере.

Пашка Дедыко лег на пол возле лавки бригадира, как ложится собака возле своего хозяина; Пакус устроился рядом с Каменским, Ерофеев и Гоглидзе посредине, под столом.

Тут же все и уснули.

В каменке потрескивало и постреливало, от нее пыхало сухим угарным жаром. Густо воняло рыбой и керосином.

Глава 6

Все еще спали, когда Плошкин, набросив на плечи телогрейку, надев ватные штаны и сунув ноги в сапоги, выбрался из избушки. За порогом его ожег мороз, но он был послабее вчерашнего, хотя все равно прошлогодняя трава, мхи и ветви кустов заиндевели, ручеек, бежавший в десяти шагах от избушки, звенел своими струями о тонкий прозрачный ледок.

Солнце уже встало из-за сопок, оно растопило иней на вершинах берез и, поднимаясь все выше, зажигало своими лучами все новые и новые огни по ветвям и травам.

– Хорошо-то как, ос-споди! – произнес тихо Сидор Силыч, впервые за последние годы обратив внимание на окружающий его мир и не воспринимая его как нечто враждебное.

Он помочился на корень сосны, снял с веток свою заледенелую одежу, вывесил под солнце. Вздохнул, сделал то же и с тряпьем своих товарищей, подумав, что дня два назад ему бы и в голову это не пришло: в лагере каждый все делал сам, не рассчитывая на помощь других.

Покончив с тряпьем, Сидор Силыч поднялся из распадка на холм и долго смотрел в сторону невидимого отсюда лагеря и рудников, пытаясь представить себе, как развиваются там события.

Последний обвал, вызванный, скорее всего, дурацким криком профессора ботаники, добавил, само собой, работы по расчистке штрека. Неделю будут ковыряться, а то и больше. Опять же, нет никаких гарантий, что не случится новых обвалов. У начальства мозги, небось, в раскорячку. Может, вообще бросят этот рудник или к золотоносной жиле пойдут другим штреком, соседним. Тогда будет считаться, что бригада Плошкина погибла полностью, искать их не станут. Если, само собой, покидая рудник, они там впопыхах не наследили. Правда, он надзирал, но один за всеми не уследишь. Да еще ночью. Стало быть, если все ладно, у него неделя в запасе. Ну, если и не неделя, то дня три-четыре – это уж точно. А если неладно, то охранники уже сегодня будут на заимке. Но как ни крути, а только пускаться в путь, не отдохнув и не отъевшись, верная гибель. Но и засиживаться нельзя: начнется разброд, пойдут свары: без дела люди дичают и отбиваются от рук.

Когда Плошкин вернулся в заимку, он застал своих товарищей сидящими за столом и поедающими вчерашнюю рыбу. При появлении Плошкина один лишь Пашка Дедыко не перестал есть, остальные замерли с полными ртами и уставились на бригадира повинными глазами. Плошкин хотел по привычке рявкнуть на них, но пересилил себя, молча подошел к столу, заглянул в ведро, увидел там кусок лосося, выловил его и сел рядом с Пашкой, отметив про себя, что по одну сторону стола сидят они с Пашкой, по другую – антеллигенты; грузин Гоглидзе, как всегда, особняком: на полу, возле каменки, посверкивает оттуда своим бельмастым глазом.

Когда наконец насытились, – лишь один Каменский торопливо дожевывал кусок, катая его по редкозубым деснам, – Плошкин выложил на стол жилистые руки и, хмуро поглядывая через стол то на Пакуса, то на Каменского, то на Ерофеева, начал излагать свои соображения об их теперешнем положении.

– Искать нас не будут, – говорил он, криво усмехаясь, будто не веря самому себе. – Для них мы упокойники. Стал быть, нам тепереча самое время решать, как и что делать в дальнейшем времени. Можно, к примеру говоря, возвернуться. Я скажу крестному, что выбрались мы чудом, а как только выбрались, был мне голос свыше, чтоб шли на заимку для поправки здоровья. А ваше дело телячье: что бригадир приказал, то вы и делаете. Ну, добавят мне червонец да пять сверху – разницы никакой: все едино подыхать. Да и вам тожеть: если в забое не придавит, так с голодухи. Или загонют на Колыму – уж там точно, там, слыхать, самая смерть. А можно, как я уже сказывал, отъесться на рыбе малость и двинуть к Амуру. Или к Байкалу. Тут, сказывают, недалече: горы энти перевалить, а там все вверх по реке да по реке – аж до Ангары, по Ангаре – к Байкалу, а дальше куды хошь: хошь в Китай, хошь в самую Расею… по железке.

Плошкин замолчал, давая время на раздумья. Он вспомнил, как еще в прошлом году вот в этой же самой избушке заговаривали о побеге, но все как бы в шутку: все трое были из разных бригад, друг друга не знали, и даже шутки такие могли кончиться для кого-то плохо. Плошкин тогда не помышлял о побеге: не видел в этом смысла. И никто, как выяснилось, серьезно о побеге не думал: так, а-ля-ля и ничего больше. Даже казак-амурец, знавший здешние места, – воевал когда-то в этих краях против красных, – даже он о побеге слышать не хотел: семья оставалась в станице и была как бы заложницей у властей на этот самый случай.

А теперь вот… А что, собственно, изменилось? Ничего.

Но возвращаться в лагерь было для Плошкина хуже смерти: он уже вдохнул пьянящего воздуха свободы, дышать другим не хотел и не мог. Оставалось выяснить, как остальные, а там… А там, что бог даст.

Сидор Силыч исподлобья оглядел своих людей, и каждый, встретившись с его сумрачным взглядом, отводил глаза в сторону или опускал их на зачугунелые доски стола.

Пакус ковырял черным ногтем мозоль на скрюченной ладони, и казалось, что он для себя уже все решил, но не спешит поделиться своими мыслями с другими.

Ерофеев, такой же еще пацан, как и Дедыко, разве что года на три-четыре старше, мучительно морщил узкий лоб и поглядывал выжидательно на остальных.

Профессор Каменский волновался, теребя ватник на голой груди, с трудом удерживая на языке готовые сорваться слова, но не был уверен, что пришел его черед высказывать свое мнение, хорошо помня, чем это для него обычно заканчивалось.

На Гоглидзе, как и в лагере, никто не обращал внимания, будто его и не было. Да и он сам ни единым движением, ни единым звуком не выказывал своего присутствия: в лагере им, хлипким и безответным, помыкал всякий.

– Ну! Чего ерзаешь? – тяжелый взгляд глубоких пасмурных глаз бригадира остановился на Каменском, на его изможденном, но будто бы даже помолодевшем от волнения лице, заросшем трехдневной серой щетиной, и заставил того замереть. – Есть чего сказывать, так и сказывай. Чтоб сейчас, вот здеся, как на духу, чтоб потом никаких попятных. Как договоримся, так и будем делать в дальнейшем. Чтоб сообща. Тайга – она тайга и есть. Одним словом: шутить не любит. Тут или пан, или пропал.

– Ну, да! Теоретически – да! Я понимаю, что мы действительно как бы и не существуем, – заторопился Каменский, часто моргая выцветшими, некогда карими глазами. – Но практически… практически ничего не выйдет. Если даже мы и дойдем до Амура, – я уж не говорю о Байкале, – то дальше нам хода нет. За границу? А как?.. Да, кстати! – робко протянул он руку к Плошкину. – Я извиняюсь, Сидор Силыч, но… как это бы вам сказать… Во-первых, там, за Байкалом, Монголия, а Китай совсем в другом месте; во-вторых, извиняюсь, мы выйдем к Лене, а до Ангары – это о-е-ей еще сколько! Но дело даже не в этом. Положим, вышли к Амуру, за Амуром – Китай. Амур – это, батенька мой, похлеще Волги будет! Да-с! А еще там пограничники, собаки, колючая проволока. Да и японцы… – там ведь на границе японцы! – они же нас за шпионов примут! А как же! Теперь о том, что касается железной дороги! Как по железной дороге без денег и документов? До первого же милиционера! Но даже если предположить, что все устроилось благополучно, вот он ваш родной дом – и что? Как жить в этом доме? Да и возможно ли? На каких правах? На каких основаниях? Нет-нет, практически это совершенно неосуществимо! Да-с! Единственная возможность, – если, разумеется, не возвращаться в лагерь, – это забраться в какую-нибудь глухомань, построить там дом и жить, добывая пропитание охотой и огородничеством. Единственная практическая возможность! Мировой практике такие случаи известны: Робинзон Крузо, например. А в России – старообрядцы, раскольники: уходили в тайгу и жили себе ничуть не хуже других…

– Я совершенно серьезно! – воскликнул Каменский, заметив усмешку на лице Плошкина, и вновь протянул к нему руки. – Вы, Сидор Силыч, как я понимаю, поддались естественному порыву: свобода, кому ж не хочется! – но не учли многих факторов. Да все, разумеется, и невозможно учесть! Да-с! Я это не в укор вам говорю. Да-с… Так вот-с…

И замер, беспомощно моргая глазами и озираясь. Но тут же спохватился:

– Так о чем это я? Ах, вот! Теперь глянем с другой стороны. Положим, мы вернемся в лагерь. Во-первых, мы вернемся добровольно, что значительно снизит нашу вину в глазах закона. Во-вторых, мы живы, что для общества тоже не безразлично, то есть мы с вами можем принести ему определенную пользу. Скажем, наловим рыбы и насолим ее, как вы, Сидор Силыч, делали в прошлом году: начальству не придется отрывать других для этой работы. То есть я хочу сказать, что с юридической стороны здесь у нас значительно больше шансов, чем в первом случае. Поэтому я, извиняюсь, стою за добровольное возвращение в лагерь.

– Та-ак, – протянул Плошкин с издевкой, с трудом дождавшись окончания речи бывшего профессора и дивясь его способности говорить так долго и почти без запинки. – Значит, прох-хвессор хочут возвернуться. Ну а что скажут другие? Ты вот, к примеру, э-э… что скажешь? – уперся Плошкин взглядом в Пакуса, к которому раньше если и обращался, то не иначе как "жидовская рожа", "антеллигент" или "лягавый". – Тоже на нары возвернуться желаешь? Тоже по кайлу соскучился? Давай выкладай свою диспозицию!

Пакус… Лев Борисович Пакус, ровесник Плошкина, тонколицый еврей с неестественно высоким лбом, точно этот лоб соорудили в надежде на великие свершения, с островком редких волос на макушке, плотно прижатыми к голове ушами, поднял на бригадира свои печальные маслиновые глаза, тихо произнес шепелявым из-за выбитых на допросах зубов голосом:

– Я – как все, – облизал синюшные губы и снова уставился в свою ладонь.

– Та-ак! – крякнул Плошкин и сжал свои черные кулаки.

– Ну а вы, вьюноши? Вы-то в какую сторону собираетесь? Домой аль на нары?

– Я – до хаты! – выпалил Пашка Дедыко, сверкнув черными выпуклыми глазами.

Пашка видел лишь в одном бригадире стоящего мужика, к которому можно прилепиться, а куда поведет его этот мужик, для Пашки большого значения не имело. Но грезились ему Кубанские плавни, где можно отсидеться какое-то время, а там податься в горы, к разбойным чеченам или ингушам, а можно и в Турцию или в Болгарию, куда ушло много станичников как с Терека, с Дона, так и с Кубани.

– На нары я бильш не хочу! – решительно рубанул воздух кулаком Пашка. – А в Китае, балакали, тэж казаки водются: и амурськи, и забайкальськи. Можно поперва к им. Я за тэ, щоб тикать видселя як можно скорийш. Ось мое остатне слово. – И с вызовом уставился на Димку Ерофеева.

Димка вытер под носом тыльной стороной широкой ладони, произнес не слишком уверенно:

– Так я тоже… это… А только я на помилование подал… Придет бумага, а меня нету. Что тогда? – И повернулся к профессору, ища у него поддержки.

– Да-да, это очень даже существенно! – воскликнул обрадовано Каменский. – Я, между прочим, тоже подал на пересмотр моего дела. И, насколько мне известно, Лев Борисович тоже. За нами нет никаких преступлений, мы себя врагами народа не считаем. В нашем случае это либо юридический казус, либо произвол местных властей. Да-с! А побег – это уже статья, это чревато юридическими последствиями на, так сказать, законных основаниях… Вот видите, Сидор Силыч, нас трое, то есть большинство, – с некоторой даже торжественностью заключил Каменский.

Плошкин измерил его тяжелым взглядом, сунул руку под стол, что-то там громыхнуло – и на стол лег топор.

– Нас тожеть трое, – произнес он с мрачной усмешкой, наслаждаясь тем, как побледнели и отшатнулись от стола антеллигенты. – А вас покамест двое. Что до вашего третьего, так энтот… Лев-то ваш Борисыч, тапереча умный стал, тапереча он как все, а раньше хотел, чтоб было наоборот: чтоб все, как они пожелают… большевики то есть… Как все-е! – передразнил Плошкин Пакуса, скользнув по его лицу взглядом серых безжалостных глаз.

Пакус оставил в покое свою ладонь, поднял голову и, ни на кого не глядя, заговорил тихо, устало, словно ему надоело повторять одно и то же:

– Вы ошибаетесь, Сидор Силыч: большевики тут ни при чем. Все значительно проще: монархия в России себя изжила, страна нуждалась в обновлении, кроме большевиков сделать это было некому. Несколько десятков тысяч членов большевистской партии не смогли бы перевернуть такую огромную страну, как Россия, если бы сама Россия этого не захотела. А еще война… Вы, насколько мне известно, в империалистическую воевали. Очень вам воевать хотелось за всякие там босфоры и дарданелы? А большевики дали России мир.

– Ну, энто еще как глянуть, – усмехнулся Плошкин. – С германцем я два года воевал – это точно. Потом, почитай, год за белых, потом за красных год с гаком. Мира мы не видывали.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11