Виктор Мануйлов.

Жернова. 1918–1953. Книга двенадцатая. После урагана



скачать книгу бесплатно

Дом, в котором время от времени собираются всякие начальники, стоит за городом, в Нижней степи. Его построил Дущенко, построил вполне официально как административный корпус при пионерском лагере. Но это не корпус, а дача со всякими удобствами для отдыха и культурного времяпрепровождения. В доме отдельная от лагеря кухня, отдельные комнаты, столовая, а при доме еще и баня, и небольшой кинотеатр, и небольшой зал для танцев под патефон.

Одна из девиц лет тридцати, с огромными от излишней краски черными глазами и волосами воронова крыла, одетая в зеленого шелку платье, обтягивающее ее стройную высокогрудую фигуру, подошла к Василию Гавриловичу, обняла его сзади, прижалась щекой к его щеке.

– Васенька, я так давно тебя не видела, котик мой коханый, так по тебе соскучилась. Уж не забыл ли ты свою Галыночку?

– Нет, не забыл: тебя забудешь… – проворчал Василий Гаврилович с кривой ухмылкой. Спросил, слегка отстраняясь: – Где летала, Галка, что клевала?

– Зернышки, Васенька, зернышки. Птичка по зернышку клюет, а сыта бывает. Так и я.

– Ну и правильно, – согласился Василий Гаврилович. Предложил: – Садись, выпей.

– С удовольствием. А ты никак мне не рад, Васенька?

– Был я рад, когда нашел клад, еще больше рад, когда украли клад, – усмехнулся Василий Гаврилович, наливая в стакан красное густое вино.

Женщина выпила, потом обняла его за шею, поцеловала возле уха, прошептала:

– Пойдем, сказать надо что-то… – И уже громко: – Соскучилась я по тебе, котик мой, просто ужас, как соскучилась. – Встала, потянула его за руку.

За столом зашумели:

– Что так быстро? Аль невтерпеж стало?

– Не ваше дело, – повела высокой бровью девица, пробираясь между стульев.


В отдельной небольшой комнатушке, где помещалась широкая кровать, шкаф, небольшой стол да пара стульев, Галина повисла на шее у Василия Гавриловича и, обдавая его запахом вина и дорогих духов, зашептала:

– Ах, я так соскучилась по тебе, мой коханый, так соскучилась – просто сил нету.

– Вот заладила: соскучилась и соскучилась. Звала-то зачем? – спросил Василий Гаврилович, заглядывая в черные глаза женщины, так напоминавшие ему о чем-то далеком и полузабытом.

– Потом, потом, – прошептала она с придыханием, и Василий Гаврилович, забыв обо всем, поддался на ее ненасытную страсть, и сам задышал загнанной лошадью.

Через несколько минут они лежали, курили, прислушиваясь к невнятным голосам за стенами слева и справа.

– Так о чем ты хотела сказать? – снова спросил Василий Гаврилович.

Галина повернулась к нему всем телом, налегла на его грудь своей грудью, заговорила приглушенным голосом:

– Была тут недавно в одной компашке… неважно, в какой… слыхала, что на тебя кто-то накатал телегу самому прокурору Смородинову.

– От кого слыхала?

– Я ж говорю: неважно, от кого. От верного человека слыхала. Велел тебя предупредить. И шурин твой Петро Дущенко тоже на крючке. Но его предупреждать не велели.

Уж не знаю, почему. Может, кто другой. А может, и так сойдет. Жаден он, свояк твой, за копейку удавится. Не жалко. А тебя, Васенька, жалко. И не только мне. Много ты хороших дел для хороших людей сделал. А добро помнится.

– А что мне делать, не посоветовал тебе этот верный твой человек?

– Нет, Васенька, не посоветовал. Он сказал, что ты и сам лучше всех знаешь, что делать. Так-то вот.

– Что ж, и на том спасибо, – грустно улыбнулся Василий Гаврилович, а про себя подумал: «Как брать неучтенный кирпич и лесоматериалы почти задарма, так „мы тебя в обиду не дадим“, а как жареным запахло, так „сам знает“. А я знаю лишь одно: с самого начала не лежала у меня душа к этому делу, да вцепился в нее свояк негаданный, как тот клещ, и не вырвешься… – Но, подумав немного, отрезал: – Сам виноват, нечего на других валить: никто тебя за глотку не брал, мог послать к такой матери. Но не послал – в этом все дело».

И он, сжав лицо женщины руками, опрокинул ее на спину и, точно погружаясь в черную пропасть, стал неистово терзать ее податливое тело, а она лишь все громче стонала под его напором, отвечая такой же неистовостью.


На другой день в цехе, который за два года разросся до размеров небольшого завода, Василий перебрал всю документацию, уничтожив те бумаги, что могли навести на мысль об уходе части производимых стройматериалов на сторону. Правда, он не очень силен в дебетах-кредитах, и уверенности, что все концы ушли в воду, не было, но больше ничего сделать нельзя. К тому же думалось, что, поскольку его услугами пользовалось так много всякого начальствующего люда, им же в первую очередь не выгодно топить своего… свою дойную корову. Ну, утопят, и что? На свою же голову. Опять же, в городе чуть ли не каждый знает, откуда идут стройматериалы, кому они и как достаются. Тут если копнуть… Но свои копать не станут, не должны, разве что из области. Тогда – да, тогда – конечно.

* * *

Миновало несколько дней, но ничего не происходило, хотя Василий Гаврилович всем существом своим чувствовал, что где-то что-то все-таки происходит, и это что-то имеет к нему самое прямое отношение и однажды вылезет наружу – и тогда все, тогда крышка. Он заглядывал в лица знакомых, ища в них отзвуки скрываемых от него событий, вслушивался в слова, ища в них тайного смысла, ждал по ночам стука в дверь, и в каждом взгляде незнакомого ему человека видел соглядатая, отмечающего каждый его шаг и каждое его слово. За несколько дней Василий Гаврилович осунулся и похудел, потерял аппетит и сон. Он выдрал-таки своего сына за плохую учебу, выдрал шпандырем, сын долго крепился, а затем заорал, и жена кинулась отнимать, а Василий Гаврилович, хватая воздух побелевшими губами, еще какое-то время стоял посреди комнаты, похлестывая себя ремнем по ляжке, затем, забывшись, хлопнул сильнее, вздрогнул от резкой боли и отбросил ремень в угол.

Слышно было, как в детской сын захлебывается слезами, давится криком, как жена пытается его успокоить. Василий Гаврилович пошел на кухню, достал бутылку водки, открыл банку американских сосисок, выпил полстакана, съел одну сосиску, почувствовал тошноту и вышел из квартиры. Лестница, испуганное лицо сына инженера Ярунина, подъезд, бабки на лавочке, пыльная улица…

Василий, ссутулившись, шагал вверх по улице, по которой в ту же сторону лениво шаркала колонна интернированных немцев. Он обогнал колонну, миновал Шанхайку, поселок, выросший на пустыре за последние полгода. Спустившись в меловой овраг, напился из родничка и вышел в степь. Здесь уже ковырялись на огородах, копали, что-то сажали. Мария не раз просила его помочь ей в посадке, но ему все некогда, все некогда… Да и кой черт с этого огорода? Еды ей, что ли, мало? Впрочем, если с ним что-то случится, уже не будет американских подарков, гусей и свиней, и много еще чего не будет, а будет то же, что и у всех: полуголодное существование на тех продуктах, что дают по карточкам.

Домой Василий Гаврилович вернулся поздно. Мария встретила его на пороге, кутаясь в черную с большими цветами шаль, которую он подарил ей на тридцатитрехлетие. Она молча и с надеждой заглянула ему в глаза. Но у него не было желания говорить с ней о чем бы то ни было. Он прошел на кухню, выпил воды, затем тихонько открыл дверь в детскую. Дочка спала тихо, зато сын что-то бормотал во сне, всхлипывал. Василий Гаврилович вспомнил своего отца, ушедшего из жизни так рано, что уже и лицо его представить себе невозможно. Но что он хорошо помнил, так это то, что отец никогда его не бил. Как, впрочем, и других братьев. Может, послушными были, может отец был добрее. И Василию Гавриловичу стало жаль своего сына, а более – самого себя.

Глава 5

Однажды прямо на завод, в рабочий кабинет Мануйлова вошла высокая женщина в длинной, ниже колен, серой юбке и в серой же жакетке, и вручила запечатанный пакет из плотной синей бумаги, без всяких надписей на нем, потребовала расписаться в получении и ушла.

Василий Гаврилович вскрыл пакет, достал четвертушку бумаги, и это оказалась повестка из прокуратуры. На сегодня, на девятнадцать ноль-ноль.

В нем все так и опало внутри, точно потеряло всякую опору, и образовалась такая пустота, что даже до тошноты.

– Вот и все, вот оно… это самое… – прошептал Василий Гаврилович помертвелыми губами, не в силах ни понять, что произошло, ни противиться тому, что его ожидает. Он закурил папиросу и уставился в окно, из которого виднелся широкий двор, заставленный поддонами с готовыми силикатными кирпичами и шлакоцементными блоками. Жизнь, казалось ему, подошла к логическому завершению: он всю жизнь хотел подняться как можно выше, а получалось, что все время падал, и вот оно – дно.

Часы на стене показывали час дня, надо бы пойти в столовую пообедать, но не было ни сил, ни желания. Так он и сидел сиднем еще с час. В кабинет заходили мастера и рабочие его цеха, что-то спрашивали или докладывали, он отвечал и принимал доклады, отдавал какие-то распоряжения, подписывал бумаги, понимая, что все это пустое, ему уже ненужное и даже вредное, потому что мешает сосредоточиться и найти какой-то выход. Но выхода видно не было. Вот он придет в прокуратуру, его арестуют и упрячут в кутузку, и даже Мария не узнает, куда подевался ее муж. Может, пойти домой? Рассказать все, как есть, собрать бельишко и что там еще, а уж потом идти в прокуратуру? Или…

На миг в голову пришла шальная мысль: встать, пойти, не медля ни минуты, сесть на первый же поезд и уехать куда-нибудь подальше, где его не найдут. А уж потом, когда все утихнет, вызвать семью. Но вспомнил, как в Третьяковке он вместе с другими мужиками под руководством старшего лейтенанта из НКВД ходил в тайгу ловить дезертиров, которые тоже думали, что хорошо спрятались и просидят там до конца войны, дождутся амнистии, разойдутся по домам. А их выследили, схватили и, как потом стало известно, расстреляли.

И мысль о том, чтобы бежать, тут же растворилась в воздухе, как дым от папиросы, и теперь не только в животе, но и в голове стало пусто… до звона.


В прокуратуре, судя по темным окнам, уже никого не было. Знакомый милиционер, дежуривший у входа, посмотрел на повестку, пожал плечами, сказал:

– Вообще-то, рабочий день закончился, но если сам Степан Савельевич…

– А он еще здесь?

– Здесь еще. Проходи.

Степана Савельевича Смородинова, которого в городе заглаза звали эсэсовцем, Василий Гаврилович знал. Да и кто же не знал в городе главного прокурора! Однако водку с ним не пил, но знаком был: на одном из праздничных вечеров познакомили в городском Доме культуры. Потом были еще такие же встречи, здоровались – и не более того. И слава, как говорится, богу. Между прочим, Смородинов тоже получал у Василия Гавриловича стройматериалы на строительство дачи. Не сам, конечно, – зачем ему самому-то? – а через подрядчика. Однако бумаги были оформлены, как надо, так что Василию Гавриловичу оставалось поставить на них свою закорючку, а дальше уж не его дело.

И вот предстоит. Не зря на Руси говорят: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. Вот только одна странность: почему вызвал на после работы? Почему, можно сказать, такая секретность? И от этой неясности забрезжила в мозгу какая-то надежда, посветлело даже, хотя обдумать хорошенько пришедшую на ум странность не было времени.

Василий Гаврилович нашел кабинет с табличкой, постучал, но ему никто не ответил, тогда он осторожно приоткрыл дверь, просунул в щель голову, увидел стол, пишущую машинку на нем, телефон и догадался, что это так называемый «предбанник», где положено сидеть секретарше. Но секретарши нет. Скорее всего, ушла домой.

Он вошел, испытывая все большую робость, и тут сбоку открылась дверь, обитая дерматином, из нее вышел сам Степан Савельевич, худощавый человек лет пятидесяти с хвостиком, небольшого росточка, с глубоко посаженными глазами неопределенного цвета, с редкими рыжеватыми волосами. И если бы не мундир со звездами в петлицах, не орденская колодка, то и внимания на него не обратишь, встретив где-нибудь на улице.

Увидев Василия Гавриловича, Смородинов свел лохматые брови к переносице.

– А-а, пришли, – произнес он будто бы даже с удивлением. – Ну что ж, заходите.

Повернулся и пошел назад, в кабинет.

Василий Гаврилович вошел вслед за прокурором в довольно просторное помещение с длинным столом для заседаний, и другим столом, впритык к этому, над которым красовался большой портрет товарища Сталина в белом кителе, с маршальской звездой на шее, золотыми погонами и Золотой звездой Героя соцтруда над карманом кителя.

Василий Гаврилович несмело остановился, едва переступив порог.

– Проходите, проходите, – поманил его рукой Степан Савельевич. – Садитесь, – и показал рукой на стул возле большого стола.

А сам не сел, прошелся по кабинету, закурил и, разогнав рукой дым, заговорил:

– Ко мне поступили материалы, что у вас в цехе производится продукция, которая нигде не учитывается и, как утверждается в этих материалах, сбывается налево, то есть незаконным путем в целях наживы.

Произнеся эти слова ледяным тоном и не глядя на Василия Гавриловича, Смородинов сделал долгую паузу, а затем спросил, точно выстрелил:

– Это так?

– Так, – ответил Василий Гаврилович и опустил голову.

– Значит, вы знали и сознательно…

– Знал.

– Понятно… Что же мне с вами делать?

– Мне все равно, – произнес Василий Гаврилович и сам поверил тому, что сказал. Во всяком случае, он в эти минуты не испытывал того удушающего и опустошающего душу страха, который не отпускал его все последние дни – с той самой минуты, как Галина сообщила ему о доносе. Более того, он почувствовал облегчение, а почувствовав его, поднял голову, глянул на прокурора и заключил с ожесточением: – Мне все это дело вот где сидит. – И стукнул себя ребром по шее. – Какой никакой, а все конец.

Прокурор пожевал тонкими губами, сел напротив, сложил на столе сухонькие руки, заговорил доверительно:

– У вас хорошая характеристика. Мне известно, что именно вы наладили в широких масштабах производство силикатного кирпича и шлакобетонных блоков, что сами вы практически ничего с этого левого производства не имеете. Тем более странно: зачем же вы сунули голову в эту петлю?

Василий Гаврилович хотел сказать, что не смог отказать свояку, который пристал с ножом к горлу, потом всякие начальники стали донимать, потом пьянки, бабы, что он покатился по наклонной плоскости, стараясь не думать, куда катится. Но он ничего не сказал, а лишь покривился лицом и уткнул пасмурный взгляд в свои руки.

– Мм-да, – произнес прокурор раздумчиво. – В общем и целом мне вполне понятна картина, сложившаяся у вас на заводе и в вашем цехе. Но за вас просили… И я подумал: у вас же чахотка…

– Была, – перебил Василий Гаврилович. – От нее почти ничего не осталось. Рубцы только…

– Рубцы – это… И все-таки я вам советую написать заявление на имя директора завода с просьбой об увольнении по причине здоровья… Вам же советовали, насколько мне известно, поменять климат на более здоровый?

– Советовали.

– Ну вот и последуйте этому совету. Крым или, скажем, Кавказ… Я думаю, что месяца на все дела вам вполне хватит. В противном случае мне придется дать материалам ход. А там не только вы, там есть и вполне оформившиеся жулики, которые, как мне представляется, пользовались вашей слабостью и, я бы сказал, попустительством. Подумайте: это для вас наилучший выход из сложившегося положения.

Василий Гаврилович встал.

– Спасибо. Я подумаю.

– Только не долго.

– Я могу идти?

– Да, конечно. Желаю успехов.


Выйдя из прокуратуры, Василий Гаврилович остановился от внезапно пришедшей ему в голову мысли: прокурор спасает не его, Василия Мануйлова, а заместителя директора завода по снабжению Розенблюма, подпись которого стоит на многих требованиях о выдаче стройматериалов. В том числе и из так называемого фонда экономии. А может быть, спасает и самого директора завода генерала Охлопкова, и всю заводскую и даже городскую верхушку. А когда он, Василий Мануйлов, уедет из Константиновки, дело прикроют и все пойдет по-старому.

Может, не уезжать? Может, взять и посадить всех вместе с собой? Черт с ними со всеми. Ему-то не привыкать лес валить, а пускай другие попробуют, почем фунт лиха. Но он тут же отбросил эти мысли, поняв, что ничего он не докажет, никого не посадит и, если не уедет, всех собак повесят ему на шею и закатают его к черту на кулички. Разве что приплюсуют к нему Дущенко. Ведь и в Ленинграде было то же самое: взяли начальника сапожной мастерской и вроде бы расстреляли, а остальных… кого на фронт, кого куда, а его, Мануйлова, в эвакуацию. Но никого из тех, кто стоял выше, кому они шили сапоги и туфли, не тронули. Об этом он узнал после войны, съездив в Ленинград в командировку, узнал от Сережки Еремеева, потерявшего на фронте глаз и одну руку. Следовательно, и здесь будет то же самое: мелочь всякую посадят, а шишек не тронут.

Но так жалко было бросать налаженное с таким трудом производство, где каждая гайка знакома до мельчайших подробностей, где каждый рабочий им же и обучен, где столько сил положено на выработку технологии, и много еще чего сделано своими руками, своими мозгами и ночными бдениями. И теперь все это бросить и ехать куда-то, чтобы все начинать сначала? И это тогда, когда в стране неурожай, голод, разруха, когда… А детям надо учиться, нужна крыша над головой. Да и Мария… как он ей все это преподнесет?

Глава 6

Перрон блестел от дождя в свете редких фонарей. Время перевалило за полночь. Желающих уехать в такую поздноту и по такой непогоде было мало. Людмилка спала на тюке с вещами, укрытая маминым плащом. Меня тоже тянуло в сон. Сквозь полудрему чудился перрон ленинградского вокзала, такой же мокрый от дождя, крики женщин и детей, посадочная суета, жалостливое лицо папы. Я снова, после долгого перерыва, видел, как он бежит вслед за уплывающим вагоном, увозящим нас на неведомый Урал. Казалось, что это происходило не далее, как вчера – так хорошо я все видел и слышал сквозь монотонный шум дождя по железной крыше навеса, под которым мы дожидались поезда.

Но тогда мы уезжали от немцев, которые хотели захватить Ленинград и убить всех русских, а сейчас никто не собирался захватывать Константиновку, а папа вдруг решил, что нам надо из нее уезжать в какой-то Новороссийск. Зачем? Разве нам жилось так плохо? И все это так неожиданно, в самом конце учебного года. Пока мы доедем, пока то да се – учебный год кончится, и меня не переведут в четвертый класс.

Поезд на Новороссийск опаздывал. Папа то пропадал куда-то, то возвращался, хмурый и сердитый. Мама растерянно смотрела по сторонам, точно ждала кого-то, кто обещал придти, но не пришел. Правда, поначалу были дядя Петро Дущенко и тетя Мария, папина сестра, но они ушли, когда стало ясно, что поезд придет еще не скоро. И вот мы ждем под навесом, потому что вещей много, а поезд стоит всего три минуты. И неизвестно, где остановится наш вагон.

Вчера я простился с Игорем Яруниным, с другими мальчишками и девчонками. Мне было так жалко уезжать от них, что я даже заплакал от жалости. Игорю я подарил пугач вместе со своим секретом, он мне марки из серии «Ордена Великой отечественной войны».

Последний, с кем я простился, был Франц Карлович Дитерикс, наш сосед, который научил меня играть в шахматы. Правда, учение длилось не долго, но я все-таки чему-то научился, и мы часто играли с ним в его квартире допоздна. Я проигрывал все партии, несмотря на то, что он прощал мне зевки, объяснял, как надо было сыграть, чтобы выиграть. Он шумно радовался, когда я делал удачный ход, и говорил, что мой копф, то есть голова, варит «хороши каша», и угощал меня чаем с конфетами.

На прощанье мы сыграли с ним последнюю партию, при этом я умудрился свести ее к ничьей, но это, надо думать, оттого, что Франц Карлович решил сделать мне приятное перед отъездом. Я подарил ему настоящий немецкий кинжал, правда, без ножен, а он мне перочинный ножик и фонарик-жужжалку.

Теперь не будет ни шахмат, ни нашего дома, ни Меловой балки, ни степи с немецким танком, ни развалин, ни друзей, – ничего ровным счетом! А будет неизвестно что и неизвестно где.

Наконец подошел поезд. Оказалось, что наш вагон совсем в другой стороне, мы бегали и таскали к нему вещи, кто-то помогал, все это сваливали в тамбуре, проводница ругалась, папа «заткнул ей рот» коробкой сухого молока, потом мы долго перетаскивались на свои места, задевая чьи-то ноги и руки. А поезд уже катил дальше и страшно гудел в черную дождливую ночь: У-ууу! – чтобы все разбегались по сторонам и не попались под его колеса.


Новороссийск встретил нас дождем. Казалось, что во всем мире не осталось ни одного сухого места. А совсем рядом бились о стены сердитые серые волны, бились в затонувшие в бухте корабли, на разные голоса выла Бора в развалинах домов, в уродливых нагромождениях цементного завода, в искореженных вагонах и паровозах, сплошь покрытых рваными ранами.

В Новороссийске мы прожили совсем недолго: папе с мамой не понравился этот разрушенный до основания город, эти мрачные холмы, нависающие над ним, гора, исполосованная дорогами, которую грузовики растаскивали на цемент, и стремительно летящие над головой тучи. Здесь негде было жить и даже квартиру найти оказалось не так-то легко. Еду мама варила на костре во дворе приютившей нас хибары, дрова надо было собирать на окрестных холмах, поросших дубняком, где на каждом шагу можно подорваться на мине. А когда поднимаешься на вершину какого-нибудь холма, то видишь море и большую открытую бухту, по которой ползают маленькие кораблики. Время от времени позади этих корабликов вздымается огромный столб воды, и над холмами раскатывается тяжкий вздох взрыва морской мины. Иногда ухало и среди холмов: это матросы-саперы подрывали немецкие мины.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

Поделиться ссылкой на выделенное