banner banner banner
На пороге ада
На пороге ада
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

На пороге ада

скачать книгу бесплатно

На пороге ада
Константин Евгеньевич Игнатов

RED. Современная литература
В современной Москве живет главный герой – врач-онколог Константин. Судьба его складывается непросто: тяжелые взаимоотношения с отцом, смерть возлюбленной, проблемы на работе и в личной жизни приводят к тому, что он постепенно погружается в иллюзорный мир своих фантазий. Там он – волшебник, который помогает людям избавляться от страданий; там у него есть семья и любовь. Как человеку справиться с враждебным ему миром? Можно ли найти спасение в альтернативной реальности? Константину это удалось. Но…

Комментарий Редакции: Страшный – во всех смыслах – и правдивый – для каждого по-своему – роман о жизни и смерти, который ставит перед собой честные, но жуткие вопросы. Найдется ли смелость на них ответить?

Константин Игнатов

На пороге ада

Благодарности

Автор бесконечно признателен редактору книги Власовой Светлане Викторовне, чей профессионализм может соперничать разве что с её интуицией. Также я выражаю огромную благодарность людям, занимавшимся визуальным дополнением текста: Олянину Кириллу Игоревичу – автору эскиза обложки, мудрому советнику, чьи необычайные человеческие качества, среди которых непоколебимая принципиальность и тонкое чувство прекрасного, превратили наш совместный труд в часы радости и вдохновения; Добрицкой Валерии Александровне – создателю феноменально красивых иллюстраций, заслуживающих самостоятельной жизни. За помощь и поддержку благодарю Федора Шилова, Софью Пикало, а также моих близких.

Глава 1

«И в аде, будучи в муках, он поднял глаза свои, увидел вдали Авраама и Лазаря на лоне его и, возопив, сказал: „отче Аврааме! умилосердись надо мною и пошли Лазаря, чтобы омочил конец перста своего в воде и прохладил язык мой, ибо я мучаюсь в пламени сем.“»

    (Св. Евангелие от Луки 16:23,24)

Февраль, 2018 г., Москва.

– Константин Андреевич, там пациентка… в палате… как говорится, кусается! – трескучим, едва не переходящим в хрипение, голосом, выдала медсестра Римма.

Молодая, худощавая, с тревожно выпученными глазами и нависающим над ними лбом, она имела странную привычку неожиданно появляться и также неожиданно исчезать. Римма вытянула вперед руку, где чуть выше кисти на бледной, под цвет стен, коже виднелись следы человеческих зубов.

Будучи врачом опытным, Константин Андреевич сразу определил обладательницу изумительного прикуса, где в одном ряду отсутствовали сразу два премоляра и клык, а в другом – практически все резцы. Острозубова Габриэлла Игоревна поступила в онкологическое отделение вчера утром, но уже успела заставить добрую половину персонала себя остерегаться. Один врач был награжден ею пулеметной очередью плевков (целилась в правый глаз, три раза попала, два других – тоже, но в левый); второй под ласковое мурлыканье «ленивая лошадь нежно сено жевала» чуть не лишился пальца из-за пролетевшей прямо над его пухлой кистью и разбившейся о стену стеклянной кружки; ну а молодая и до безобразия добрая сиделка получила прямо в руки сверточек свежих фекалий домашней крысы Габриэллы Игоревны. И вот почетная обязанность взять на себя ответственность за участницу обороны Керчи, к тому же по слухам обладающую ярко выраженными экстрасенсорными способностями, дошла до заведующего отделением.

– Я ей катетер, а она мне… вот… – Римма указала глазами на место укуса и прибавила свое любимое: – Как говорится!

«Интересно, когда ей кто-нибудь уже скажет, что нигде и никем так не говорится?» – подумал про себя Константин Андреевич и еще больше нахмурил свой и без того морщинистый лоб.

Выглядел он сегодня, откровенно говоря, плохо, после ночного дежурства от него веяло почти стариковской запущенностью. Да и единственной причиной, почему его нельзя было назвать стариком, был тот факт, что он родился всего тридцать три года назад. В выражении его аскетичного лица виделась какая-то жертвенность: большие зеленые глаза постоянно скользили по полу и смотрели будто бы сквозь предметы, а редкая улыбка казалась нарочитой и вымученной, она возникала внезапно и быстро пропадала. Но именно такая улыбка мгновенно меняла лицо, обнажая едва уловимую детскую беззащитность.

Константин Андреевич еще раз кинул взгляд на покусанную руку медсестры, тайно надеясь все-таки отыскать хотя бы еще один отпечаток зуба, но, придя повторно к уже известному выводу, направился к 13 палате, где в гордом одиночестве держала осаду гражданка Острозубова.

Константин знал, что входить стоило на цыпочках, тихо и незаметно, чтобы пациентка вдруг не решила, что за ней следят: а то еще, не дай Бог, потребуют подписать доверенность (сто лет прошло с момента посещения Москвы Воландом, а квартирный вопрос по-прежнему портил москвичей, а особенно лучших из них). Поэтому стучаться и здороваться следовало громко, дабы преодолеть врожденную тугоухость пациентки, подкрепленную преклонным возрастом.

– Дорогая Габриэлла Игоревна, – прозвучал раскатистый голос врача. В нем словно воссияло утреннее солнце: весь он встрепенулся, в глазах будто бы зажглась пара лампочек и смыслом его жизни вновь стала сама ее суть.

После упредительного приветствия Константин Андреевич постучал и, помедлив несколько секунд, вошел. Габриэлла Игоревна предстала в почти комичном виде. Она, закутавшись в два одеяла (второе, естественно, было стянуто с постели соседки из 14 палаты), свернулась змеей, и, сжав руки в кулаки, злобно выглядывала из-под сбитой подушки. Еще чуть-чуть, и она, несомненно, зарычит, ну или залает, зашипит, – одним словом, точно издаст нечто нечеловеческое.

– Ещё одного недоумка ко мне послали! – взревела она. – Эксперименты свои ставить будете? А вот вам!

Габриэлла Игоревна достала из-под слоёв одеяла сухонькую жилистую кисть и показала фигу.

Константин Андреевич ухмыльнулся, он почему-то больше всего любил таких пациенток – строптивых и полусумасшедших, – он умел располагать их к себе. И то ли они чувствовали какое-то свое с ним сходство, то ли он и впрямь был грамотным врачом, но на его симпатию они всегда отвечали взаимностью. Врач хотел было уже подойти к ней поближе, он набрал в легкие воздух на несколько слов вперед, как вдруг почувствовал чью-то твердую тяжелую руку у себя на плече. Пришлось мгновенно согнуться, скрутиться, как запутавшемуся в силках зайцу, а вместо заготовленных слов испустить бессильное кряхтение и измученно посмотреть на своего отца.

– Здравствуйте, милая вы наша Габриэлла Игоревна, – прозвучал бархатный голос. Отец загородил собой дверной проем. Старый пижон был верен себе: свеженачищенные туфли, безупречно выглаженный белый халат, новые очки в серебристой оправе, в которых лицо, казалось, поблескивало солнечным светом. Даже свинцовое облако за окном тут же пугливо рассеялось и в палате стало светлее.

– Меня зовут Андрей Петрович Ресничка, – продолжил он. – Я главный врач больницы и, честно сказать, очень рад с вами познакомиться.

Его лицо расплылось в ленивой улыбке, а щеки слегка порозовели.

– Мне столько хорошего про вас рассказывали сестрички, просто не представляете! Я так рад, что вы оказались именно у нас! Это же какая честь, только подумать! Вот, первая свободная минутка за два дня – и я сразу пришел к вам.

Он облокотился на спинку кровати.

– Мне нужна ваша магическая консультация по одному деликатному вопросу, поможете позже? – он медленно и наигранно подмигнул. – А Константина Андреевича вы недоумком зря назвали, это наш лучший врач… – последние два слова Андрей Петрович произнес тише и сделал паузу.

Габриэлла Игоревна высунула голову из своего укрытия, легонько прищурилась и навострила уши. Было видно, что она заинтересовалась, но едва ли что-то внятно расслышала. Андрей Петрович продолжил ничуть не громче.

– Лучший врач! Да-да, совершенно точно, лучший! И я позаботился о том, чтобы сегодня он лично вас осмотрел.

Женщина недоуменно взглянула на Андрея Петровича, она хотела было что-то возразить, но получилось только лишь стыдливо пожевать губами.

– Да они приходили… совали… было больно, знаете? – она сжала зубы, чтобы не расплакаться, но слеза все равно потекла из правого глаза, и это была слеза беспомощности.

Главврач подошел ближе, сел на край кровати и взял руку Габриэллы Игоревны. Он принялся тихим голосом объяснять про катетер, процедуры, даже что-то про последние исследования из области сексологии, и это возымело эффект – пациентка совсем освободилась от плена одеял и с интересом слушала. При этом волна отчаяния, охватившая Константина Андреевича при появлении отца и вылепившая из его тела подобие цапли, стоящей на одной ноге, позволила ему только сцепить кулаки и молча наблюдать. «Что он делает в моем отделении», – раз за разом спрашивал он сам себя.

Ему вдруг захотелось сильно ударить в стену или заорать во всю мощь своего голоса; он подумал, что если сейчас обернется, то обязательно увидит, как кто-нибудь смотрит на него, на его бессилие, и ядовито улыбается. На самом же деле на него смотрела только Римма, и её взгляд был скорее вопросительным. В укушенной руке она держала папку с только что пришедшими из лаборатории результатами анализов. Константин взял ее и через одну пробежал взглядом по фамилиям.

– Острозубова, Чернышенко, Полякова… Ресничка, – еле слышно бормотал он, но на последней фамилии споткнулся и повторил громче, – Ресничка!

Константин вытащил последний листок, скользнул по нему глазами и тотчас же побледнел. Затем он вновь глянул в верхнюю часть, на фамилию; его губы прошептали что-то неразборчивое, зрачки расширились, на лбу выступили блестящие капельки пота, а жилка на виске дрогнула и вздулась.

Он скомкал лист и что-то шепнул отцу, затем быстро вышел из палаты. Андрей Петрович последовал за ним.

Шли они молча. Константин припадал то на одну ногу, то на другую, ускорялся, спотыкался и снова набирал скорость. Андрей Петрович же шел ровно, не торопясь, кидая короткие приветы врачам и пациентам. Он был не просто главврачом – он был здесь хозяином, и это сквозило в каждом его шаге, каждом кивке, будто всякий жест совершался только для того, чтобы дать понять всем остальным: посторонись, идет главный!

Они вместе прошли по коридору к самой дальней двери, Константин достал связку ключей и открыл кабинет. Это была скромная комнатка крошечного размера, где около стены стоял небольшой письменный столик со старым деревянным стулом, а у самого входа располагалась низенькая скамейка. Единственной декорацией этого кабинета был, пожалуй, только портрет Андрея Петровича, красующийся на стене. Этот портрет был подарен ему в прошлом году, на 60-летний юбилей, одним крупным чиновником, по совместительству и пациентом отца, во время торжественной церемонии в мэрии. А уж сам юбиляр велел повесить портрет в кабинете сына. Как известно, бывают картины, способные создать иллюзию расширения пространства комнаты, бывают и такие, что, наоборот, визуально его сужают. Этот же портрет брал на себя все. Не было ни единой точки кабинета, способной укрыться от назидательного взгляда человека, на нем изображенного.

– Папа, – приглушенным голосом начал Константин.

Андрей Петрович, вальяжно развалившийся в кресле, кинул на сына укоризненный взгляд.

– Константин Андреевич, – нарочито казенно ответил он, – разве вы не имеете понятия о субординации? И что в моем, – на последнем слове было сделано особое ударение, – учреждении сотрудники должны обращаться друг к другу только по имени-отчеству?

– Отец! – уже более настойчиво, и даже раздраженно, повторил Константин. – Я помню о твоей просьбе!

Он подошел к столу, дрожащей рукой выдвинул верхний ящик и вынул немецкое игристое вино и два бокала. Ему осталось только посмотреть на часы, запечатлеть в памяти этот момент, чтобы потом самому себе, в тишине опустевшей квартиры, произнести: «Ах, вот бы на секунду туда!». Константин наполнил бокалы и протянул один отцу. Андрей Петрович наблюдал за всеми приготовлениями с мягкой улыбкой на лице.

– Ну что ж, – произнес он и зацокал языком. – Столько лет укрывать от смерти других и так долго не замечать, как она охотиться за мной. Это, как минимум, непрофессионально. Всегда думал: «Как же страшно, наверное, умирать!», а вот теперь кажется, что жить-то было еще страшнее.

Он замолчал, продолжая улыбаться, но через несколько секунд заговорил вновь.

– Да, пожалуй, умирать все же не страшно, когда ты знаешь, что оставляешь жить лучшую часть себя! – Он посмотрел сыну в глаза и положил руки на его плечи. – И знаешь, какая ирония, – я же только сейчас понял, что главное удовольствие в жизни мы получаем от своих собственных побед, и ты – моя самая большая из всех.

Он крепко-крепко обнял его, так, как не обнимал, кажется, никогда. От него вдруг повеяло необъяснимым теплом, и еще почему-то лавандой. Константин шмыгнул носом, но больше не издал ни звука. К этому дню он был готов, он его ждал.

Андрей Петрович Ресничка умер 22 февраля 2018 года на 62-ом году жизни. Диагноз – острый миелоидный лейкоз.

Глава 2

26 февраля 2018 года, Москва, ул Академика Королева, д.5.

Раннее морозное утро. Зимнее солнце еще билось неровным электрическим светом в стеклянных клетках уличных фонарей. За окном шел снег, и дневная вечность утопала в исступленной белизне. Белые кусочки хлопкового неба равномерно падали на блестящее зеркало асфальта, белая от инея Останкинская телебашня протыкала шпилем молочную густоту небес, белые снежинки искрились серебром на заледеневшем пруду. Белым казалось все – даже скользящие по тротуарам тучные стаи людей, сгорбившихся от холода под неуклюжими шарфами, очень скоро исчезали в необозримой снежной пустоте.

Календарь на стене предательски пророчил ненавистную весну. Константин стоял босиком у подоконника и умиленно смотрел на пролетающие внизу машины. В руках медленно тлела сигарета. Закутавшись в табачный дым, словно в плед, неподвижный, он являл собой укоризненное противопоставление улице, где всё непрерывно двигалось, и единственное, что было постоянным – это сам бег. Прозвучал короткий звуковой сигнал, часы показали пять утра.

– Боже мой! – словно очнувшись, произнес Константин. – А спать-то совсем не хочется…

Он посмотрел в зеркало, чтобы найти хотя бы одну причину не ложиться вовсе, но быстро отпрянул. Перед ним возник незнакомец, как две капли воды похожий на него самого: тот же нос с горбинкой, те же сдвинутые угрюмые брови, те же оливкового цвета глаза; но это было не его отражение, что-то чуждое и до боли неприятное поселилось в нем.

Отражение освободило от халата руку и осторожно, точно боясь быть замеченным кем-то еще, коснулось губами плеча. Константин почувствовал кофейный запах своего одеколона и вновь посмотрел в зеркало. Отражение целовало уже кисть.

– Чувствуешь? – прошептал человек в зеркале. – Так пахнет кожа, когда ее целуешь!

Константин, испугавшись, отшатнулся, споткнулся о ковер и, поспешно отскочив подальше от зеркала, оказался у письменного стола. Стол же не отражал ничего, кроме собственной одичалости. Это было грубое деревянное четвероногое чудище, обросшее слоем серой мохнатой пыли и ощетинившееся карандашными клыками. Константин звал его Отелло (он его за муки полюбил), и чем страшнее становился вид стола, тем больше на нем приживалось дорогих сердцу вещей: альбом семейных фотографий, старинные елочные игрушки, доставшиеся еще от бабушки из Твери, виниловые пластинки Пугачевой, вечный друг антидепрессант «Флуоксетин» и книги. Много книг, самых разных! Рядом с последним научным изданием Американского онкологического общества лежали русско-немецкий словарь, старые пособия по патанатомии и их переиздания, и даже недавно купленная (чисто из любопытства к ароматным картинкам) кулинарная книга; а особое место занимало «Приглашение на казнь», уже бессчетное множество раз перечитанное.

Константин вдохнул сигаретный дым и живо представил себе ту же комнату десять лет назад. Стены закружились, обмякли, звездная пыль ворвалась в окно, а замочная скважина разрослась до размеров двери, перед которой стоял он сам. В воспоминаниях за окном будто бы всегда была зима, самая солнечная и морозная, какая только может быть. Весна никогда не наступала, а значит, время застыло, словно и не будет никогда таять снег, не потекут грязные реки, не проснется нечто неведомое, таящее в себе угрозу. И вот еще совсем юный Константин бежит, торопится… Он взволнован, подбегает к двери, где сладко звенит долгий звонок. В реальности мужчина закрыл глаза и взаправду побежал, ему показалось, что вот сейчас откроется дверь, и войдет Она, в сияющем красном платье. Неловко улыбнется, а он ее обнимет крепко-прекрепко, до хруста. Затем предложит пройти, схватит руку и будет целовать. И всю эту сцену так ярко представило его сознание, что вот он уже действительно был на несколько шагов впереди и будто ощущал чьи-то нежные руки вокруг своей шеи.

Но игры с прошлым тем и опасны, что попытки его изменить наказуемы. Во-первых, он запутался в собственных ногах и налетел на угол, а во-вторых, в дверь так никто и не позвонил, вдобавок по спине как предостережение пробежала холодная дрожь. Константин уставился на стол, пробежался глазами по его краю и засмотрелся на фотографию в скромной рамочке, с которой, слегка щурясь и неловко улыбаясь, на него смотрела та, которую он считал богиней.

Настоящим именем девушки с фотографии было Эмилия, но то всего лишь буквы в паспорте, а он всегда звал ее ласково Милей. Словно больше, чем из четырех букв, ее имя состоять и не могло, и больше, чем два слога, произнести язык не поворачивался. Какая-то жадная, удушающая волна накрывала при виде нее, так, что из сдавленной юношеским волнением груди вырывалось лишь только шелковое «Ми-Ля». В лице ее всегда таилось невинное простодушие, где чистая нежность застенчивого румянца соседствовала со строгим и прямым взглядом. Ей нечего было скрывать, потому бесхитростность ее внешности как будто даже обязывала к отсутствию ярких красок на губах и вокруг сверкающих карих глаз.

Миля была совершенно особенной. Она обладала удивительным даром видеть в людях то, чего другие, а может быть, и они сами в себе, не видели. Ей всегда удавалось разглядеть в самом гнилом, самом ядовитом человеке нечто хорошее. Мало разглядеть – она умела показать это всем остальным, поверить в самого безнадежного пропойцу и дать ему шанс. Сутки напролет в больнице, ночи у постели, там, где никого больше нет. Она никогда не принимала слепо сторону обывательского большинства, охотно защищала одиноких и обездоленных, непокорных и злых, гонимых и нелюдимых, даже тех, от кого отказывалась порой сама церковь. И сражаться за каждого из них она могла, будучи одной против всего мира, никого не слушая, вопреки всем обстоятельствам, зная только одно – она права. И в этом была самая большая ее сила!

А еще она всегда улыбалась. Ее по-младенчески живой смех возникал всегда из ниоткуда. Она могла неожиданно взорваться сверкающим сиянием простой и непринужденной улыбки, осветить ею самый тенистый угол.

И она умела любить. Так, как никто не умеет. Чисто. Искренне. Нежно. Без трагедий и крови, без пафоса и громких слов. Она могла открыть беззвучно дверь, распахнуть в прихожей свое драповое пальто и долго молча стоять, глядя, как он смотрит на неё и улыбается опустившейся тишине.

Тогда, десять лет назад, тоже был исход зимы, Константин преданно ждал весну, ему опротивели морозы, снега, холод и сырость. Он надеялся, что вот совсем скоро наступит март, а значит, солнца станет больше; может быть, и само солнце увеличится, раздуется, как воздушный шарик, лопнет и зальет золотистым сиянием все небо, и навсегда сгинет трупный сизый цвет, временами где-то высоко в облаках переходящий в угольно-пепельный; никогда не загорится кислым светом настольная лампа и бесконечно бронзовые лучи будут ласкать вечно молодую кожу. А рядом навсегда останется Миля, с которой они совсем скоро поженятся, и все пройдет: дожди, болезни, а далее и вся жизнь…

И март в том году выдался на редкость теплый и ясный. Земля только набухла зеленым, а первые птичьи крылья уже распустились на осколках ледяного неба. В воздухе веяло свежестью, и в зеркалах луж отражалось медовое яблоко весеннего солнца. Казалось, так теперь будет всегда! Но в самый солнечный, в самый ясный день из всех, какие Константин вообще когда-либо видел, что-то надломилось вокруг и в нем самом. Миля пришла домой позже обычного, она выглядела очень встревоженной и, как заколдованная, все время ходила кругами, что-то бормоча себе под нос. Она то опускала глаза и нервно теребила волосы, то резко устремляла на Константина взгляд и долго его не отводила.

– А помнишь, я ходила на обследование? – она стыдливо пошаркала ножкой.

Он задумался, однако в голову лезли только звучные фамилии собственных пациентов. «Блабляс, Семикобыла – они вчера были у гинеколога, там полипы. Отченашенко, Пьяных – этих на рентген, здесь саркома. Но Миля? Она-то куда ходила?» Потом он смутно вспомнил, что она ему говорила про слабость в руках. Или ногах? И вообще, в своих ли? Он недоумевающе посмотрел на нее, всем своим видом прося подсказки. Она улыбнулась, на секунду улыбнулся и он.

– Мне назначили МРТ и нашли тимому в третьей стадии.

Она выдержала паузу.

– Я позвонила твоему отцу, он сказал, что нужно срочно оперировать, и хочет, чтобы это сделал именно ты.

Что-то неподъемное всей своей массой вмиг обрушилось на его плечи. Константин живо заморгал, будто приходя в сознание после сильного удара по голове. В ушах крутились обрывки недавно услышанных фраз, и отчаянная злость охватила все его тело: ноги задрожали, на глазу запульсировал тик, а губы попытались что-то произнести, но получалось неразборчиво.

– П-п-п-о-о-о-ч-ч-ему? Почему ты позвонила ему? Ему? – вдруг воскликнул он.

Константину будто наступили на хвост, он стал носиться по комнате, цепляясь руками за все, что возможно: шторы, комод, картины на стене. Внезапно захотелось сдернуть все, как драпировку, и остановить время, отдышаться. На секунду показалось, что даже столь любимое солнце за окном смеется сейчас над ним, вонзая в спину острые лучи. Его вдруг охватило отчаяние такой силы и глубины, что он, как немощный старик, схватился за стул, попытался его перевернуть, но ничего не вышло. Глубоко вдохнув, он измученно сел.

В окне прорезался уже день сегодняшний, от воспоминаний кружилась голова, часы показывали шесть, сигареты не кончались. Константин нервно затянулся дымом, закрыл глаза и снова погрузился в прошлое.

Отец всегда был грозной тенью позади. Вся его жизнь – стратегия, каждый шаг – прописан, каждый ход – просчитан. В сложных схемах и таблицах, что вечно строились у него в голове, не было места случайности, как, впрочем, не было места и для всего, что не имело отношения к выгоде. Он умел одним взглядом вогнать в леденящий ужас, двумя словами установить могильную тишину, и при этом сыскать всеобщее признание. Коллеги уважали его за твердость характера, друзья – за неотступность от своих принципов, жена – за высочайшей степени талант. А сын его избегал.

Константин родился, когда мать уже не жила с отцом. Будучи коренной немкой, она оставила после себя немецкие настенные часы, детскую книгу на немецком языке, и любовь мужа к бесконечно чудаковатым немецким традициям. Впрочем, «традиции» – слишком громкое слово, скорее, это был некий свод жизненных правил, которые требовалось неукоснительно соблюдать. Вставать не позднее семи утра, никаких звонков по телефону после восьми вечера, при разговоре – непременно смотреть только в глаза. Воспитывался ребенок не столько отцом, сколько теми занятиями, которые позволили бы избежать лишнего контакта с ним. Чаще всего – зачитанные до дыр под светом карманного фонарика книги французских фантастов и потрепанные советские журналы, которые он любил листать, сидя в старом балконном сундуке; а еще это были недавно купленные на сэкономленные деньги гуашевые краски. И это он считал лучшими моментами детства. Отец уходил на работу, а квартира превращалась то в скрытый от всей навигации одинокий остров в Тихом океане, захваченный пиратами, то в мастерскую великого художника эпохи Возрождения, а то и просто в лучшего друга, где стены не столько слушают, сколько отвечают. Диалоги со стенами всегда были самыми приятными, те удивительным образом не умели спорить, но всегда могли пожалеть и что-нибудь посоветовать. Извитые узоры обоев, неровные линии бутонов несуществующих цветов – все это были глаза и уши единственных верных друзей. А самым любимым временем была, конечно же, ночь, когда, уткнувшись носом в очередной настенный лепесток, притворившись спящим и зажмурив посильней глаза, можно было наблюдать дивные картины, которые дневной свет прятал от всех посторонних.

Но везло не всегда, а точнее – не везло по выходным. Мучения начинались неизменно в шесть утра, когда отец вставал и начинал готовить завтрак. Готовил всегда кашу, только кашу и ничего кроме каши. Каша была не такой уж и противной, если бы не тот факт, что всю прошедшую неделю на завтрак была она же. Далее шли обязательные занятия по немецкому и математике. И это была пытка! Преподавательница немецкого была худосочной женщиной в возрасте, со стянутыми в пучок седыми волосами, постоянно сползающими совиными очками и отвратительно гнусавым голосом. При взгляде не нее невольно напрашивался вопрос: «Откуда в столь крохотном существе столько нелепости?» Она терпеть не могла все живое, делая исключение разве что для своих шестерых кошек, которыми от нее к тому же и постоянно разило. Изольда Карловна не умела громко говорить, только тихо, почти шепотом, она поддерживала свой беспрекословный авторитет эдакой ленивостью речи. У нее в запасе всегда было пять-шесть однотипных историй поучительного характера, коими она умело жонглировала на протяжении целых двух часов. Сильное впечатление ими она произвела разве что первые пару раз, а после они звучали как набор мифов, обросших чертами реальности.

Потом приходил математик, имени его никто не знал, но все звали попросту Филиппычем. В былые годы он многого достиг в своей области, особенно в квантовой механике и радиоэлектронике, состоял профессором в крупном московском университете, пару раз его даже приглашали на научные конференции за границу. Был перспективнейший ученый. Но потом, в 90-ые, он то ли увидел, как Шварценеггер в роли Терминатора нещадно насилует его возлюбленную, то ли кто-то из его друзей не берег себя и ходил по улице без шапочки из фольги, вследствие чего мутировал до неузнаваемости, но Филиппыч объявил отчаянную войну всему новому и прогрессивному. Звать на конференции его быстро перестали, заслуги забыли, да и коллеги от него тут же открестились. Теперь он носил спадающие ботинки на пару размеров больше нужного, мешковатые серые брюки в полосочку, да перекошенный пиджак, и учил детей тому, что сам когда-то знал. Сложно представить что-либо скучнее его занятий, но надо отдать Филиппычу должное: иногда он мог закинуть ногу на ногу, поправить седой чуб и неожиданно вспомнить нереализованную идейку из своего старого исследования, выстроив на этом захватывающий рассказ на научную тематику.

Так проходила суббота, за ней воскресенье, и начиналась новая неделя.

Отец всегда требовал результата, он будто готовил щенка для собачьей выставки. Его сын должен был во всем превосходить других. Отца же следовало ничем не расстраивать, ибо если такое случалось, то наступали тяжелые дни. Он мог запереться в своем кабинете и выйти только спустя несколько часов, обязательно с планом, как проучить сына. Состоял этот план чаще всего из последовательных лишений. Хотя, даже когда Константину удавалось ни в чем не провиниться, одно лишение было неизменным: отец никогда не говорил, что любит его. Впрочем, он никогда этого и не проявлял. Формальные объятия на прощание, поцелуи в лоб перед сном, отводимый при встрече взгляд – Андрей Петрович не позволял себе лишней нежности, в которой будто бы чувствовал свою уязвимость. Между ними существовала какая-то непреодолимая пропасть; они были чужими друг другу, просто старыми знакомцами.

С поступлением сына в университет отец, согласно опять же немецким нормам, выселил его из дома подальше – в общежитие, в неделю присылал незначительную сумму, которой никогда не хватало даже на еду, и больше никак с ним не контактировал. Объяснялось все просто: «Незаработанные деньги развращают».

Однако в каком-то смысле жизнь в общежитии повторяла будни детства: книги, надежда только на свои способности и больше ничего. Так Константин приобрел тогда новое для себя качество – ответственность за все, чего касались его руки. Он привык работать один, и делать это лучше всех. Ему была важна каждая мелочь, он работал скрупулезно, без полумер, и дело не в том, что он так хотел, просто не умел иначе.

…Часы пробили семь, густая темнота за окном проредилась сотнями зажженных окон, новорожденная луна катилась к горизонту.

Так было и тогда, когда Миля умерла.

Тот день он помнил как в бреду. Рано утром позвонил отец и каким-то заигрывающим, даже казавшимся нелепым для него, голосом спросил нечто дурацкое и очевидное, ради чего, возможно, даже звонить-то не стоило. Разбитым яйцом тёк мартовский проспект, в синем небе горел буйный огонь, витрины стреляли солнечными бликами, и черные снежные холмы плавились на тротуарах. Эти воспоминания слепили глаза настолько, что, будучи сейчас, зимним утром, с своей квартире, Константин невольно зажмурился и сильно наморщил лоб. А дальше в памяти всплыл вечер, какой-то обыденно спокойный, когда, казалось, затихло всё, и даже звезды сонно едва мерцали сквозь молочную дымку раннего вечера. И в этой тишине зашла в кабинет Миля, повесила на крючок пальто и осталась в легком винтажном платье. Она обняла Константина, и трогательная нежность разлилась по ее губам, веки сомкнулись, а щеки вспыхнули застенчивым пламенем. И на секунду показалось, что растаяла обыкновенность, что миг превратился в вечность, а рай стал вполне осязаемым не местом, но состоянием. Впрочем, как и всякий рай, этот оказался потерянным.

Иногда долгими зимними вечерами, когда, глядя в безбрежное море темноты за окном, нужно верить не глазам, а часам, Константин вновь и вновь по секундам перебирал события того дня. Спустя всего полчаса, которые тянулись так медленно, как может только разлитое моторное масло, он, как обычно, ожидал сигнала из операционной, должны были сообщить, что пациентка готова. Нервничая, конечно, больше привычного, но все же не ожидая никаких осложнений, он мерно расхаживал по кабинету и смотрел в окно, в тихую даль простуженного весной неба. Почему-то долго не приглашали и он, не вытерпев, в одно мгновение влетел в операционную, бросил на анестезиолога огорошенный взгляд, но тот встретил его испуганными глазами и растерянно залепетал что-то про миастению, про то, что такое случается, правда очень редко, но бывает…

На столе лежала Миля, был слышен глухой монотонный звук кардиомонитора.

Сердце мигом осиротело. Он смотрел на маску смерти, застывшую на лице любимой, и видел в ней свои черты, словно это его лицо сейчас окаменело, словно его горбинка прорезалась на ее носу и приобрела синеватый цвет. Он, как зверь, бросился к Миле, нужно было схватить уходящие секунды, вцепиться в них зубами и не отпускать; руки дрожали и казалось, что еще можно все изменить! Какая-то детская надежда на скорое чудо овладела его мыслями, он обвел палату потухшим взглядом. Но никого рядом не было, только он и насмехающаяся над ним смерть, которой он готовно отдал бы все и всех, лишь бы Миля не умерла, он так хотел выпросить ее еще на вечность. И в операционной будто затряслись стены от смертельного хохота, страшного и злого. По венам растеклось убийственное чувство покинутости, он неожиданно для себя осознал, что за спиной сейчас нет отца, который точно что-нибудь придумал бы и обязательно спас любимую. Отец вообще никогда не ошибался, не ошибся бы и в этот раз, будь он здесь. Константин еще вчера ощущал себя небожителем, когда Андрей Петрович впервые доверил ему самостоятельно провести операцию, а сейчас, выйдя из операционной, он смотрел на отражение в зеркале и ненавидел каждый свой изгиб, будто все его тело было сложено из слова «ошибка», и в каждой клеточке таилась какая-то неправильность. Он должен был предположить такой исход, перенести операцию, надо было предугадать! Ах, кто бы знал…

Прошло десять лет, но не было ни дня, ни минуты, чтобы он не вспоминал Милю. Он возненавидел все, что не смогло тогда помочь: весну, солнце, небо, – будто именно они принесли с собой беду; полюбил долгие зимние вечера, когда за окном падает снег, дорога покрыта сверкающей лунной пылью, одиноко горит фонарь посреди необъятной темноты, и можно представить, будто это далекий маяк, до которого никогда не доплывет рассвет.

Константин задернул шторы, спрятал в дальний ящик город со всей его суетой, контактами и телефонами, а из прошлого оставил себе только воспоминания, в которых навсегда поселилась любовь, временами проступающая насквозь невольной дрожью на губах при взгляде на старые фотографии. Казалось, что все, кроме воспоминаний, перестало существовать, и одна только мысль все время крутилась под потолком и нервно билась между стенами.

– Это ты виноват! – гремели стекла.

– Твое заблуждение! – галдели тумбы.

И словно из непрожитых лет, как вызволение от удушья, просачивалось осознание собственной невиновности, да и то сразу же заглушалось перезвоном неслучившихся событий, будто бы всех истинных против одного ложного. Его перестало интересовать все, что не имело отношения к работе, он невольно пытался извиниться перед внутренней пустотой за свою былую неопытность. Ему вдруг стало казаться, что, знай он тогда больше, будь он значительнее, никакой трагедии не случилось бы вовсе. И жизнь Константина стала напоминать просьбу о прощении. Он променял своих старых друзей – стены домашние, на новых – стены больничные, последние так же хорошо слушали, но были еще более строгими и упрямыми. Он и сам стал строгим и упрямым, зациклился на своем деле, в его поведении появилась чуждая ранее нотка цинизма, а люди вокруг неизменно стали демонстрировать свои безграничные глупость и жестокость, которые ранее то ли тщательно скрывались, то ли он сам их в упор не замечал. А годы усердной работы над собой и своими знаниями принесли ему самый страшный вид одиночества. Он не был заперт в своей комнате, всегда был в центре внимания, и даже тот внутренний крик, что временами теснился среди голосовых связок, находил выход через звонкую речь – просто ради того, чтобы говорить хоть что-то и хоть с кем-то. Но он никому не принадлежал по-настоящему, только своим воспоминаниям. И порой чудилось, что с того самого рокового дня он больше не замечает хода времени; иногда хотелось плакать, но он не умел, и почему-то мерещилось, что или он сам сошел с ума, или мир вокруг него. А впрочем, ведь никакого смысла в жизни нет, имеет значение только то, что мы создали, а так-то жизнь совершенно бессмысленна. И, уступая дни этой бессмысленности, Константин вел с ней свою непримиримую войну.

Подобного рода воспоминания были частыми гостями в его квартире, они прятались по углам, таились в редких сигаретах и утренних таблетках после кофе. Со временем, устав от бесконечной борьбы с ними, он даже согласился на их присутствие, поселил по комнатам и придумал разным обрывкам кинематографичные названия – из любимых фильмов. Почему же для него это было так важно? Возможно, потому, что он с детства любил фантазировать. Он всегда существовал в мире, слегка отличающемся от реальности, считая быт слишком скучным. А может быть, постоянное придумывание несбыточных сцен или прокручивание в голове давних событий для него являлись попытками ухода от действительности без полной потери связи с нею. У него в голове сложился свой собственный мир, где любовь живет дольше, чем три года, где добро неизбежно побеждает зло, где человек и его жизнь – есть наивысшие и неоспоримые ценности, и никто и никогда не осмелится посягнуть на них даже словом, потому что все слова подсчитаны и каждое имеет цену. Этот мир казался очень далеким, недосягаемым, но отчего-то Константин твердо чувствовал свою принадлежность к нему, словно он был его эдаким иммигрантом с истекающей визой. И это вечное ожидание чуда – что бы ни случилось, он клятвенно верил, что воображаемый мир однажды материализуется, явится лучшими своими гранями, и, если уж спасёт не всех, то хотя бы его самого.

Глава 3

Константин поставил себе кофе. Утро супилось мышастыми тучами, на стеклах павлинились морозные узоры, а ветер, заглотнув позавчерашнюю сырость и нахально распахнув форточку, вырывал тепло из рук. Константин чего-то ждал, он хватал грудью воздух и ему казалось, что надо еще немного вдохнуть, еще чуть-чуть, и случится что-то торжественное и значительное, чего, может быть, никогда в его жизни еще не случалось. И дышать сегодня было легче, и кофе был ароматнее, и словно целая жизнь за плечами похудела на несколько лет. Он быстро принял душ, собрал документы на столе и, тотчас одевшись, выбежал с детским восторгом на улицу, где его уже ждала новорожденная снежная пыль.