banner banner banner
Алтарь времени
Алтарь времени
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Алтарь времени

скачать книгу бесплатно

Для большинства мыслителей прошлого Время универсально. Но вспоминаю слова, приписываемые Джордано Бруно: «Не может быть такого во Вселенной времени, которое было бы мерой всех движений», и ещё: «При единой длительности целого различным телам свойственны различные длительности и времена». Я знаю, это так. Время Германии… Я мог изменить его.

Итак, существуют разные «времена». Как часть единого целого? Как подводные течения в океане Времени? У каждого тела, у каждой общности существует своя «ось времени», которую можно повернуть под определённым углом ко всему прочему миру?

Время Германии. И Зонненштайн – как его воплощение.

Признаться, теперь я страшусь думать о Зонненштайне. Эта стройка – она выворачивает мне душу. Разрушенный храм. Пыточная камера. Концлагерная операционная. Разворошённое убежище изувеченного исполина. Я был бы рад вовсе забыть об этом месте, настолько всё это чудовищно.

Нынешнее наступление на Западе, похоже, станет для Германии тем же, что операция «Кайзершлахт» во времена Великой войны, – последним отчаянным выпадом, за которым последует град ударов, каждый из которых уже сам по себе будет смертельным. С неким извращённым болезненным интересом слушал сегодня по радио новогоднюю речь фюрера. О выдохшемся наступлении там, разумеется, ни слова. Пустая, холодная и бессмысленная речь. Она словно транслировалась прямиком из подземелий Аида.

Отложил записи, чтобы снять перстень и привязать к нему нить – теперь я всегда ношу небольшой моток нити в кармане, чтобы в любой момент, когда мне заблагорассудится, мерные покачивания маятника в очередной раз немного успокоили меня. Спрашиваю я всегда о тебе. Где бы ты ни была сейчас, ты жива, и это главное.

Уже полторы недели я безвыездно нахожусь в Вайшенфельде, почти ни с кем здесь не общаюсь и, в общем, в своём затворничестве веду ужасающий образ жизни: только книги и морфий, с полудня до четырёх утра. Иногда выпивка. Выпивку мне доставляют исправно, вместе с морфием, как ещё одно средство усмирить меня. Каммлер не позволил мне на Рождество навестить семью. «Не позволил», даже писать такое унизительно. Но я и не настаивал. Потому что… потому что мне стыдно смотреть им в глаза. Они все увидели бы мою слабость. Даже Эммочка. Она привыкла видеть меня сильным. Я не должен её разочаровывать. А куда я сейчас гожусь? Я даже не смогу показать ей простейший фокус с пламенем на ладони. Мой дар – я разменял его на морфий, от пристрастия к которому не в силах избавиться, и на выпивку, которая кое-как спасает меня от стыда за пристрастие к морфию, вот ведь чёрт… Каждый день я пытаюсь начать без морфия – не хочу, чтобы ты увидела меня таким, когда я тебя, наконец, найду. И каждый день я терплю поражение. Каждый проклятый день. Меня терзают какие-то непроизносимые подозрения, какие-то грязные страхи. Мне хочется пожелать смерти всем мужчинам вокруг тебя. Я не могу тебя защитить… Я свихнусь, если они что-нибудь с тобой сделают.

Часть II. Нижний уровень

Хайнц. Машина генерала Каммлера

Нижняя Силезия, замок Фюрстенштайн

январь 1945 года

– За что нас убивать?

– А то ты не понимаешь. – От глупых вопросов Фиртель заводился с пол-оборота. – Слишком много видели. Тут всё засекреченное и охраняется лучше, чем личный сортир фюрера. В таких местах в конце концов всех убивают. Всегда. Уж поверь мне.

– Ты ведь до сих пор цел.

– Мне здорово везло…

– Вдруг и на сей раз повезёт? И потом, не будут они патроны тратить. С боеприпасами туго.

– Конечно, не будут! Загонят всех рабочих в шахту, а шахту взорвут.

– Мы-то не рабочие.

– Мы хуже рабочих! Мы лаборанты. Вот нас первых и порешат…

– Ну и ладно. – Хайнц отвернулся, ему надоел этот разговор. Фиртель первый затевал рассуждения насчёт вероятного будущего и сразу начинал дёргаться. И так почти каждый день. Сколько можно?

Ицик Фиртель был еврей. Почти анекдотической наружности – такими евреев изображали в школьных учебниках биологии, по которым ещё недавно учился Хайнц. Кучерявый, клювастый, с небрежно брошенной в треугольное лицо горстью веснушек, больше напоминавших пятнышки грязи, с многовековой семитской тоской в больших глазах цвета крепкого чая, узкоплечий, тонкокостный и ужасающе худой – он напоминал марионетку типа «еврейский скрипач» из кукольного театра, у него и движения были под стать, непредсказуемые и отрывистые. Только Фиртель был не скрипач. Он, по его собственным словам, подвизался в разных учреждениях в качестве лаборанта – сначала на воле, потом за колючей проволокой, – и казалось, родился в сломанных очках, кое-как подлатанных с помощью разномастных кусков проволоки. Прошлое его было туманным; единственное, что он любил рассказывать о себе – точнее, о своих предках, – как полтора века тому назад новопринятый закон Австрийской империи обязал его прапрадеда, мелкого неудачливого торговца, взять наследственную фамилию. Чиновники драли с евреев взятки за право носить благозвучные фамилии, и так как прапрадед наскрёб только четверть необходимой суммы, расположенные в тот день к юмору члены комиссии увековечили сей факт, наградив торговца фамилией Фиртель[11 - Viertel (нем.) – четверть.].

– У нас тут вроде алхимической лаборатории, – сказал Фиртель Хайнцу в первый день. – Ничему не удивляйся. Если пошлют работать на нижние ярусы – сразу сказывайся больным. Туда ходить опасно: сильное излучение. Видел бараки у подножия горы? Там мы живём. В бараке не болтай, всё прослушивается. Если кто будет предлагать бежать – не обращай внимания, это провокаторы. Отсюда не убежишь.

– Может, я сам провокатор, – хмуро заметил Хайнц.

– Провокаторов насчёт нижних ярусов я никогда не предупреждаю, – ухмыльнулся Фиртель, и Хайнц невольно проникся к нему симпатией.

В представлении Хайнца любые разговоры с евреем отдавали чем-то глубоко запретным. От детских книжек, где еврея сравнивали то с паразитом, то с ядовитым грибом, до занятий по расологии в старших классах – всё должно было привить немецкому школьнику чувство «расового превосходства». Ты – лучший. Ты – представитель величайшего народа земли. Евреи – зло. Полная твоя противоположность. Евреи не считались людьми – они, согласно пропагандистским выкрикам, были «вшами на теле общества», «погибелью», «врагами немецкого народа». Им запрещено было сочувствовать. За любую помощь евреям, даже за краткий разговор с кем-нибудь из них на улице, можно было запросто угодить по доносу в концлагерь – как «еврейский прислужник, лишённый человеческого достоинства». Но скандировать речёвки в гитлерюгенде и смотреть «врагу» в усталые, вполне человеческие глаза – между тем и этим, как оказалось, лежала пропасть.

Первое, чем Ицик Фиртель удивил Хайнца, – он с полнейшим безразличием отнёсся к тому факту, что Хайнц раньше служил в войсках СС. Второе – Фиртель отличался сказочным везением. Только на памяти Хайнца, за месяц их знакомства, Фиртеля должны были раз десять казнить, потому как он то совершенно непостижимым образом оказывался в помещениях, куда заключённым не было ходу, то лепил дерзости начальству, и всё это у него выходило так нелепо и неуклюже, что в лаборатории его, по-видимому, считали кем-то вроде местного сумасшедшего и по совместительству живым талисманом – Фиртель присутствовал на всех важных опытах. Когда он со свойственным ему пессимизмом предсказывал провал, опыты удавались лучше некуда.

И, наконец, третье – доктор Брахт, начальник лаборатории, розовощёкий неповоротливый громила лет тридцати, каждое утро, как по расписанию, заряжавший старый граммофон одной из двух пластинок Моцарта и звучно хлопавший по плоской заднице потасканную лаборантку, с Фиртелем консультировался вежливо и многословно, будто с уважаемым коллегой. Похоже, о своём прошлом Фиртель чего-то недоговаривал.

Своими нелепыми высказываниями Фиртель поначалу пытался спровоцировать Хайнца на донос. Хотя понял это Хайнц далеко не сразу. Ни с кем из соседей по бараку он не сходился, но ни на кого не доносил, хотя знал, к примеру, что в бараке «учёных» часто прятали узников из других бараков. Когда Фиртель убедился, что Хайнцу можно доверять, между ними завязались вполне приятельские отношения. Благодаря Фиртелю Хайнц тоже стал кем-то вроде лаборанта, до того он был просто «подопытной крысой».

Хайнцу трибунал вынес приговор как «пособнику предателя». Первым его местом заключения стал штрафной лагерь: по десять-двенадцать часов в сутки вгрызаться лопатой в мёрзлую почву, едва тянуть день за днём на скудном пайке, ночевать в убогих бараках, произведениях первобытной архитектуры, наполовину утопающих в земле, – и всё это становище каменного века обнесено высоким ограждением из колючей проволоки… В первые лагерные дни Хайнц часто представлял себе, как коменданту приходит ходатайство о помиловании – внушительная бумага с размашистой подписью, со словами «“Аненербе”, начальник отдела тайных наук» в шапке документа, – хотя знал, что подобное неосуществимо. Хотя бы потому, что хозяина этой подписи в последний раз Хайнц видел в наручниках, в окружении вооружённых эсэсовцев – в то утро, когда их обоих арестовали в деревне неподалёку от Зонненштайна. Но надежда не давала отупеть и опуститься. Должно же быть в будущем хоть что-то, кроме вшей, голода, грязи и унижения – ведь должно же, нет?.. Спустя полмесяца Хайнца перевезли в концлагерь Дора и вот тогда-то привлекли к каким-то странным опытам с металлическими цилиндрами. Опыты весьма походили на памятные упражнения по «тренировке воли» под руководством командира, только были, на взгляд Хайнца, напрочь лишёнными какой бы то ни было логики и смысла. Однако, по-видимому, он неплохо справлялся, потому что вскоре его перевели в лагерь под Фюрстенштайном.

Как и в лаборатории лагеря Дора, Хайнц часами сидел в зеркальных кабинах и зачитывал какую-то ерунду, напечатанную на машинке крупным шрифтом.

– Ну что это такое? – не выдержал он однажды. – Это ведь бред, я не понимаю в этой тарабарщине ни слова. Раньше хоть сводки погоды давали читать, а теперь вообще непонятно что.

– Это ритм, – объяснил Фиртель. – Задавая ритм, ты вкладываешь нужную информацию в окружающее пространство. Всё на свете имеет свою вибрацию, свой ритм. Если ты подстроишься под ритм чего-то, то притянешь это к себе. Вещь, явление – не важно. Вот, например, магические заклинания – это такой специальный ритм. Молитвы – тоже. Понятно, хоть примерно?

– Ещё как. Я даже знал того, кто всем этим профессионально занимался. Ну, читал заклинания…

– Вот и хорошо. Считай, что тоже произносишь заклинания.

– А что я должен притянуть?

– Свободную энергию, – загадочно ответил Фиртель. – Которую должны сконцентрировать отражатели.

– И как, получается?

– Не очень. По правде говоря, почти ничего не получается. Ты не понимаешь, что делаешь, тебе скучно. К тому же у тебя у самого недостаточный энергетический потенциал. Ты хорошо улавливаешь ритм, но ты очень слаб.

– Слушай, Фиртель, да я б ещё в штрафном лагере подох, если бы был таким слабаком, как ты говоришь!

– Да я не об этом.

– А-а… Понял. Я знал одного очень сильного человека. Только его, скорее всего, давно расстреляли.

– Кто он?

– Учёный один. Был… Зачем меня тут держат, раз я не подхожу?

– Насколько мне известно, ты уже принимал участие в экспериментах со временем и пространством, и нынешние эксперименты – баловство по сравнению с теми. Доктор Брахт считает, что ты можешь быть ему полезен.

Немного позже Фиртель увидел наброски планов. В лаборатории без особых проблем можно было втихомолку разжиться карандашами и бумагой, чем Хайнц не замедлил воспользоваться. Рисование планов его успокаивало. Когда его все оставляли в покое, он шёл в угол зала, где находился стенд для испытаний зеркальных камер, прятался за старой чертёжной доской, скрывавшей его от взглядов тех, кто входил в помещение, и для начала на пару секунд прикрывал глаза, воображая, будто с высоты птичьего полёта смотрит на свою тюрьму.

Замок Фюрстенштайн. Лесистый холм, вытянутый с юго-запада на северо-восток, служил замку основанием и таил в своих недрах многоуровневые галереи, облицованные армированным бетоном или просто вырубленные в скале. У подножия, к северу, в чахлом, замученном перелеске, на болотце, среди высокого и прямого сухостоя, мало-помалу разрастался сооружённый на скорую руку «рабочий лагерь Фюрстенштайн» для заключённых, денно и нощно, в три смены, прорубавших тоннели. Дня не проходило, чтобы в подземельях не случалось завала от неправильно заложенного динамита или кого-нибудь не давило вагонеткой, не говоря уж о том, что холод и болезни выкашивали рабочих почище постоянных аварий. Но ежедневно приходил транспорт из большого лагеря Гросс-Розен, и потому количество узников оставалось прежним, менялся лишь национальный состав – то было больше слышно польской речи, то венгерской, – а больных узников до недавнего времени отправляли в газовые камеры Аушвица, которые, впрочем, теперь пустовали, потому что со дня на день там ожидалось наступление русских. Подумать только, теперь Хайнц знал с десяток названий концлагерей, хотя ещё несколько месяцев назад он даже затруднился бы толком объяснить, что такое концлагерь. Во внешнем мире бытовало очень смутное представление о концлагерях, однако любой говоривший о них невольно понижал голос.

Устройство здешнего лагеря Хайнц представлял себе до мелочей – от его барака «учёных», с небольшого пригорка, лагерь просматривался насквозь, до двойного проволочного заграждения. «Учёные» жили вольготнее прочих узников, не только потому, что их лучше кормили, не только потому, что их барак был чище и в придачу отапливался, но и оттого, что им приходилось бывать в самых разных постройках комплекса, из-за чего они могли при определённой доле везения и изобретательности «организовать», как это называлось на лагерном жаргоне, лекарства и предметы быта, вплоть до спиртовых горелок и солдатских одеял со склада при казармах.

Неплохо Хайнц знал и расположение призамковых строений на покатом северо-восточном склоне холма – там размещались лаборатории. Кое-что знал о недостроенных галереях – однажды по ошибке его погнали туда на работы. В замке Хайнц не бывал ни разу, посему большое сооружение из грубого камня, с фахверковыми пристройками, с тремя затейливыми башнями и лесом каминных труб над острыми пиками сложных многощипцовых крыш, представлялось Хайнцу глухим монолитом, словно бы гигантским зубом, в корне которого подобно кровеносным сосудам ветвилась сеть подземных переходов. Замку предназначалось стать одной из резиденций Гитлера. Год назад, когда реконструкция Фюрстенштайна только начиналась, никто и предположить не мог, что в Нижнюю Силезию может вторгнуться Красная армия. Теперь же, в тени угрозы вражеского наступления, назначение отреставрированного замка и подземных галерей стало гнетуще неясным, однако работы продолжались. Два верхних уровня галерей создавались как система бомбоубежищ. Что же до тех подземелий, которые находились глубже, – о них почти ничего не было известно, кроме того, что самый нижний ярус официально так и назывался: «нижний уровень». Поговаривали, что заключённые, вырубающие галереи «нижнего уровня», никогда не поднимаются на поверхность. Некоторые узники в лагере считали, что рассказы о нижних ярусах – преувеличение, если не чистый вымысел. В то же время находились те, кто видел, как из глубоких, в никуда ведущих шахт поднимали тела рабочих – либо обожжённые, либо превращённые в студень. Глубоко внизу, на той отметке, где начинается преисподняя, по слухам, испытывали какие-то устройства: известно о них было мало – лишь то, что они издают низкий гул, испускают голубоватое свечение и каким-то образом убивают людей. Пару раз Хайнц просыпался от того, что спёртый воздух барака наполнялся едва слышным гудением словно бы подземного роя исполинских каменных пчёл – казалось, гудит сама земля, – и тогда он вспоминал слухи о нижних ярусах, невнятные и зловещие, как эта монотонная песня земной тверди. Нечто похожее Хайнц уже слышал однажды. На Зонненштайне.

Улицы и интерьеры Хайнц запоминал лучше, чем лица людей. Воображение с лёгкостью выстраивало сложные макеты, полупрозрачные, как стеклянные ёлочные игрушки: их можно было мысленно вертеть так и сяк, разглядывая. Это было вроде игры. Хайнц смотрел на них сверху и рисовал планы. У него очень хорошо получалось, он и сам понимал, однако не придавал этому особого значения. Но однажды планы увидел Фиртель. Он попросил у Хайнца все листы – к тому времени их было уже с десяток, Хайнц заталкивал их под полуотодранное сукно облезлого стола, стоявшего за чертёжной доской. Фиртель развернул каждый рисунок, аккуратно разложил листы на полу и наклонился над ними с восторженной гримасой.

– Слушай, это же гениально. Ты где учился, в строительном училище?

– Не, я только школу успел окончить.

– А куда потом собирался?

– В университет, историю литературы изучать…

– В архитекторы иди! Это что, казармы СС? А это галереи? Какой уровень?

– Первый, если считать сверху.

– А тут наш лагерь? Вот это глазомер, вот это рука! Я вот вообще рисовать не умею. Ты с первого раза всё вот так подробно рисуешь? Или сначала изучаешь?

– Если помещения небольшие – одного взгляда достаточно. А вот план лагеря я не сразу нарисовал. Сначала ходил везде, смотрел.

– А посты охраны сможешь отметить?

– Конечно.

– Давай договоримся: я тебе дам много хорошей бумаги и автоматический карандаш, а ты будешь всё тут зарисовывать. Так, чтобы из отдельных листов получился большой план. Что где расположено, все входы-выходы и где сидит охрана. Всё подписывай. Прятать рисунки будешь здесь, в лаборатории, – тут ещё ни разу не было обысков. Я постараюсь выпросить у Брахта, чтобы тебя записали в персонал лаборатории, мне давно нужен помощник. На волю тебя, конечно, не отпустят. Зато сможешь свободнее ходить по территории комплекса. Может, даже в замок попадёшь. Там у доктора Брахта большой архив. Идёт?

– Зачем тебе такие рисунки?

– Их можно передать на волю. У наци тут полно всяких секретов. Бункера, лаборатории. Испытания оружия. Вот если бы об этом узнали за границей…

– Ну знаешь…

– Ты не согласен?

Хайнц помолчал. То, что предлагал Фиртель, называлось не иначе как предательством. Настоящим предательством, а не тем вымышленным «заговором», признать участие в котором от Хайнца требовали гестаповцы. Но после перестрелки на Зонненштайне, после долгого следствия, гестаповских дубинок, полевого и концентрационного лагерей Хайнц перестал чувствовать свою причастность к чему-либо такому, где применимо слово «преданность». Он с детства привык ощущать себя частью чего-то большого и важного, того, чему посвящались надрывно-героические молодёжные песни и лозунги; привык к ежедневному стремлению быть достойным всего этого; теперь же он остался словно бы в абсолютно пустом пространстве, немом и тёмном, где прошлое больше не имело значения, а будущее невозможно было представить. И ему хотелось зацепиться за что-то, вновь ощутить себя причастным к чему-то. Хоть к чему-нибудь, что имело бы смысл.

– Я не знаю… Мне надо подумать.

– А чего тут думать? Если откажешься, никто так и не узнает, что тут творится, и погибнет много людей. Тебе этого хочется?

– Нет.

– Ну а в чём тогда дело?

Хайнц неловко пожал плечами, глядя в сторону:

– Да как-то… я же… – Он вздохнул: – Ладно. Я согласен.

– Вот и хорошо. А ещё можно попытаться организовать массовый побег. Я покажу схемы кое-кому в нашем бараке…

– Ты говорил, отсюда не убежать.

– Придётся постараться. Скоро они всех нас уничтожат. Весь лагерь. Я слышал. – Глаза Фиртеля за сломанными очками, неестественно выразительные, как у трагического актёра провинциального театра, были просто безумными, и Хайнц понял, что на сей раз это не привычное нытьё, всё совершенно серьёзно. – Уничтожат с помощью той машины, которая у них стоит на нижнем ярусе. Как только эксперименты закончатся. Или когда русские будут совсем близко. С нами будет то же самое, что с доходягами из нижних галерей, теми, кто больше не мог работать. Знаешь, что с ними случилось? Их превратили в чёрную пыль. Потом эту пыль смели в кучу и вывезли в одной-единственной маленькой тачке.

– А что это за машина такая? Я слышал про неё, но тут, знаешь, чего только не рассказывают.

– Сам толком не знаю. Какой-то излучатель. Вероятно, неизученная энергия, а может… – Фиртель принялся щёлкать пальцами, поочерёдно сгибая их в разные стороны до хруста в суставах, как делал всегда, когда нервничал или терял нить мысли. – Помнишь наш разговор про ритм? Вероятно, эта штуковина тоже имеет дело с ритмом… с вибрацией… Излучатель можно настроить на любое физическое тело. Сначала он, по-видимому, входит в резонанс с определённой целью, а потом разрушает её.

– Да разве такое возможно… – Хайнц осёкся. Здесь, в этом невообразимом месте, было возможно всё.

* * *

В последнее время у Хайнца было много работы: Фиртель приносил ему разнообразные схемы и чертежи, которые следовало копировать в обеденный перерыв. Чертежи Хайнц переводил через оконное стекло, потом дополнял надписями. Обычно у Хайнца в распоряжении было лишь несколько минут: поначалу он и самый простой чертёж не успевал скопировать, однако с каждым днём работа шла всё быстрее и лучше. Фиртель называл его «человек-фотоаппарат». Готовые копии чертежей прятал в тайнике, местонахождение которого Хайнцу было неизвестно.

– Если всё это удастся передать на волю, нужным людям, которые переправят это за границу, то мы здорово нагреем наци, – часто повторял Фиртель.

– А какой нам с того прок? – спросил как-то Хайнц. Слово «наци» он пропускал мимо ушей. Ещё недавно он сам был «наци», рядовым войск СС, и с каждым новым чертежом напоминал себе, что теперь-то он и есть самый настоящий предатель. Но его нынешнее дело имело хоть какую-то цель, впервые за долгие недели потерянности и бессмыслицы.

– Какой прок? Ну как ты не понимаешь! Если союзники создадут такую же разновидность нового оружия, как у наци, обеим сторонам будет выгоднее заключить мирный договор, чем воевать дальше.

– Ты же знаешь, фюрер никогда не согласится на мирный договор, – возразил Хайнц. – Или победить, или погибнуть. Так нас учили.

– Эту чушь вдолбили тебе в голову восторженные идиоты в гитлерюгенде.

– Вот увидишь, мы будем воевать до конца.

– «Мы»? Кто это «мы»?!

– Да я только хотел сказать, что…

В этот день Фиртель с ним больше не разговаривал.

На следующий день в лабораторию привезли большую клетку с дюжиной тощих кошек самого помойного вида. Доктор Брахт где-то вычитал, что кошки якобы обладают врождённой способностью изменять скорость течения времени, и вознамерился проверить эту теорию на практике. Для начала кошек скопом посадили в зеркальную кабину, где они принялись завывать на разные голоса, в чём доктор Брахт уловил какой-то научный смысл, Фиртель придурковато улыбался, а Хайнц предположил, что животные просто хотят есть. Неожиданно доктор Брахт, обычно Хайнца в упор не замечавший, внял его предложению покормить зверей, и к обеду они – Фиртель, Хайнц и ещё двое заключённых – занимались тем, что кормили кошек варёной рыбой и заодно ели эту рыбу сами.

Когда заключённые доели рыбу, Фиртель ушёл доложить Брахту, что кошки накормлены, а вернулся вне себя от паники:

– Доигрались! Начальство что-то подозревает. Они пригласили специалиста из секретного института СС. Я его уже видел. Жуткий тип! Только на меня глянул и с ходу назвал все места, где я работал до ареста. Нам крышка, нам крышка…

Хайнц не успел ответить. Распахнулась дверь. На пороге стоял доктор Брахт, а за ним, в прокуренном сумраке коридора, – высоченная, до самой притолоки, тёмная тень.

В первое мгновение Хайнц его не узнал. Узнав же – не поверил собственным глазам. В единый миг многие дни допросов, заключения в лагерях, лабораторных будней свернулись будто в несколько часов, а морозный лес, метущий навстречу снег, каменные громады, почти бесконечная протяжённость того страшного дня – всё это придвинулось вплотную, воспрянуло в памяти с россыпью таких подробностей, будто произошло не далее как вчера.

Однако Штернберг с тех пор сильно изменился. Он был непривычно коротко острижен. Длинное его лицо с ввалившимися щеками анфас казалось ещё уже прежнего, а в профиль очертания головы вытянутой формы, с выпуклым затылком, напоминали абрисы на древних папирусах, и всё это вместе навевало на мысли о давно исчезнувшем жречестве – египетском, быть может. На лице застыло пренебрежительно-рассеянное выражение, бликующие в обильном искусственном свете очки в тонкой металлической оправе скрывали глаза. Штернберг больше не носил ни дорогих перстней, ни щегольской жезлоподобной трости, которые запомнились Хайнцу. В его бескровной бледности, в тускло-золотом оттенке обрезанных у самого корня волос, с небольшим мыском над высоким лбом, и удивительной, по контрасту с жёстким лицом, беззащитности торчащих ушей чудилось что-то больничное, будто его сюда доставили прямиком из медицинских лабораторий, которые жили своей тихой жизнью по соседству. Тем не менее эти перемены почти не остудили ликование, которое Хайнц едва был способен сдержать.

Командир жив! Значит, всё не так плохо. Значит, ещё не всё потеряно. Значит, что-то можно исправить…

– Зачем это? – без выражения спросил Штернберг у Брахта про клетку с кошками. – Вы, ко всему прочему, ещё и натуралист?

Брахт принялся объяснять суть своей идеи.

– Уберите отсюда животных, – процедил Штернберг не дослушав. – Вам что, в самом деле заняться нечем? Вы просто так жалованье проедаете?

Брахт оскорблённо поджал губы. И тут Штернберг посмотрел прямо на Хайнца. Боковой свет одной из ламп замазал стёкла его очков слепым желтоватым сиянием, уподобив их двум лунам, а гримаса под ними – с искривлённым ртом и обнажившимися крупными резцами – была настолько неопределённой, что могла означать что угодно: от радости до негодования или холодного недоумения.

– Не беспокойтесь, лаборантам можно доверять, – сказал Брахт. – Хотя бы по той причине, что из Фюрстенштайна они уже никуда не денутся.