banner banner banner
О Понимании
О Понимании
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

О Понимании

скачать книгу бесплатно

О Понимании
Василий Васильевич Розанов

Bibliotheca Ignatiana. Богословие, Духовность, Наука
«О Понимании» – философский трактат, созданный в ранний период творчества В. В. Розанова. Это фундаментальнейший труд абсолютного идеализма. Он находится в неразрывной связи с тенденцией русского философствования и является одним из общих трудов обоснования философии «цельного знания».

Василий Васильевич Розанов

О Понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания

© В. В. Бибихин, предисловие

© В. Г. Сукач, подготовка текста, комментарии

© Институт философии, теологии и истории Святого Фомы, 2006

Время читать Розанова

Ненавязчивая глубина под поверхностной рассудочной схемой – вот то, что только сегодня по-настоящему раскрывается нам в раннем Розанове. Можно не затрудняясь планом читать его с любого конца. Мы жалеем будущего рецензента, который начнет перетасовывать установки, взгляды, идеи большой розановской книги: почти все они подобраны из расхожей в то время учебной литературы, а задумчивый Розанов, экономя таким образом свои силы, тайно показывает на этом материале свой размах.

Розанова с самого начала манит ожидание близкого счастья, решающего постижения. Оно в освободительном знании безусловной непостижимости мира. «Мир во всем своем объеме был бы разгадан и понят» – если бы причина и следствие были прояснены. Но они не прояснены и никогда не будут прояснены. Из ясности этой темноты вырастает последнее понимание, «полное неизъяснимого интереса» (329)[1 - Цитируем по 1-му изданию: О понимании. Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания Вас. Розанова. М.: Типография Э. Лисснера и Ю. Романа. Арбат, дом Платонова, 1886. На экземпляре, которым мы пользуемся благодаря В. Г. Сукачу, автограф: «Уважаемому и дорогому наставнику Константину Ивановичу Садокову с признательностью и любовью свой труд бывший ученик (1872—78) Василий Розанов. Брянск, 19 ноября 1886 года».].

Мощь отпущенного на волю ума возвращается у Розанова, в его письме, к тысячелетней опоре парменидовского того же, основе мысли и бытия. Эта опора открывается до логики в запредельном видении, что все в мире, близкое и далекое, присутствующее и отсутствующее, схвачено мгновением в своем тожестве, равенстве себе. Постоянная розановская математика того же, другого, избытка последующего в предыдущем покажется плоской арифметикой, если не хуже, без того раннего видения мира, когда в его счастливой полноте ясно, что «все и повсюду должно оставаться вечно тем же и там же, чем и где пребывало вечно» (332). Чувства кричат о другом, о вечной изменчивости вещей. Из двух зрений, абсолютно несовместимых и одинаково надежных, одно угадывает во всем постоянство, другое прослеживает везде сплошной поток. «Вот затруднение… оно непреоборимо… в нем сосредоточиваются, как в центральном узле, все величайшие тайны природы и все величайшие интересы стремящегося к пониманию разума» (там же). Розанов не будет приводить противоположности к единству; он знает, что обрыв входит в экономию бытия.

Так же и противоположность между причинным и целевым объяснениями. Цель не вытесняет причину, а просто встает рядом с ней повелителем из другого мира. «В целесообразности нам представляется замечательное явление господства небытия над бытием, того, чего еще нет, над тем, что есть или совершается» (340). Метод книги соответственно не конструирование – из небытия не строят, – а обращение внимания. Философско-научная номенклатура спокойно берется при этом без особой критики, с уверенностью сильного ума, что рано или поздно все понятия будут просвечены простым началом. Цель Розанова не система, а само действие (энергия) терпеливого вглядывания. Тема книги, понимание – одновременно ее предмет и прием. Не надо поэтому искать, на какие термины в ней опереться; все сводится к неостановимому движению мысли. Когда это есть, не очень важно, с каких ходов начинать. Все подлежит прояснению, развертыванию, приведению к последней тайне, как и начиналось все с раннего удивления или страха.

Не надо поэтому успокаиваться, встречая у Розанова примитивную схему, будто целесообразное действие существует сначала в разуме. Будьте уверены, он не упустит прийти к тому, что ясно нам: что «целесообразное действие» не существует заранее вообще ни в какой сфере доступного нам интеллектуального мира и осмысливается только задним числом, а не с самого начала ориентируется на какой-то заранее заданный замысел целесообразности. Цель целей не в замысле, а в самом бытии, которое для нашего зрения не отлично от небытия и, как увидит Розанов, не сводится к «потенциальному существованию цели в разуме». В конце концов «явления целесообразности имеют, как кажется, форму существования вечно реальную» (343). Они скрыты от нас именно своей вечной реальностью. Именно потому, что они всегда заранее уже есть, уже обладают безусловным существованием, ни в чем больше не нуждаясь, – именно поэтому они парадоксальным образом пребывают для нас в небытии и оказываются целью. «Но это темная сторона вопроса, требующая точнейших изысканий» (там же). В том, что главным несуществующим, подлежащим прежде всего осуществлению, остается «нечто вечно пребывающее», есть тайна, остроту которой Розанов не хочет сгладить и которая изменяет существо понимания, требует еще и еще внимания.

В эпоху эволюционизма, релятивизима, дарвинизма Розанов обратил внимание на постоянство форм природы и истории и на укрытость постоянных форм в ненаглядном, неуловимом. «Постоянные и уже вечно неподвижные типы не те, которые живут теперь, но те, к которым незаметно стремятся живущие». Направление взгляда меняется. «Постоянство форм… переносится из настоящего в будущее» (352). Как цель не существует потому, что всегда уже успела осуществиться в полноте, так понимание и понимающий разум, хотя определяют собою все в истории, не вычленяются в наблюдаемом бытии, не развиваются из биологии, не могут быть приобретены по желанию, не поддаются применению для практических целей. Не понимание принадлежит нам, а мы – пониманию. Эта недостижимость понимания, его непонятность, его слитость с непониманием до несравнимости отделяют Розановское понимание от распространенной «научной» рациональности, которую Розанов, совпадающий здесь с Ницше (и с Леонтьевым), мог бы тоже назвать е наукой, а научным методом[2 - «Не победа науки есть то, чем отличен наш 19-й век, но победа научной методы над наукой» (Ницше. Воля к власти. № 466).]. Конечно, и в любом методе все тоже держится пониманием. Но в качестве цели понимание, всегда опережающее, должно быть еще схвачено. Самое реальное всегда оказывается самым далеким.

Самое реальное, к области которого принадлежит чистое существование, целесообразность и понимание, настолько отличается от человеческих понятий и построек, что не перекликается и не сотрудничает с ними (и поэтому Розанов несовместим с символизмом и «синергизмом»), а применяет их в своих интересах. «Целесообразность… действует через причинность» (371). Отсюда безмятежное, даже небрежное спокойствие, с каким Розанов инвентаризует расшатанное хозяйство современного ему знания. Там, где мы видим банальность и штампы, для Розанова все просвечено другим светом. Поэтому кроме нашего мира он не хочет другого, взамен ему не собирается искать ничего сверхприродного, экзотического, чудесного. Пусть человеческим разумом могут быть усмотрены только человеческие вещи; в том нет никакой нашей беды или ограниченности. Так или иначе другое, высокое, отвлеченное не проявится иначе как скрыто в обычном. В примелькавшееся надо вглядываться, чтобы увидеть, как оно применяется постоянными формами в своих целях.

В том, как Розанов берет и повертывает простые наблюдаемые вещи, есть феноменологическая хватка, ловкость мастера. Первоначальные именования тут могут быть взяты наугад, фактографический и терминологический арсенал громоздок и устарел уже для 19-го века, но никогда для Розанова дело не идет о фиксации терминологии или выстраивании конструкций, он охотится за другим. Счастливый жест остановки мимолетного почти никогда не изменяет ему. Я спорил бы с теми, кто думает, что захваченность не главное в философии. К чему размышления или системы, если нет сначала прорыва во всем и через все к своему, воли возвращения к родному? Философской мысли нет без расправы с лексикой, без узнавания во всем себя, без понимания.

«Совершенное тожество существует только в одной форме, именно в форме тожества всего самому себе… Как совершенное тожество каждая вещь имеет только одно – именно с собою, каждая же вещь имеет и одну противоположность, и именно в себе же – когда извращается ее природа. Так доброе находит свое отрицание в злом» (389). Одной хваткой здесь и бытие взято как тожество (тема Парменида), и зло как предопределенное бытием (тема Лейбница, Шеллинга, Хайдеггера). В своей сути, в жесте угадывающего видения книга Розанова систематизирована, лучше сказать, размечена прорывами, как этот. Только они придают ей смысл. Хлипкая школьная диспозиция «предметов» нужна тут была только для того, чтобы как можно шире поставить опыт видения, не упустить чего. По-честному Розанов должен был тогда сам знать, что читателя для его книги пока еще нет. Он уверенно предсказывает будущее, может быть, отчасти наступившее для мысли 20-го века, которая ставит вопрос не о бытии сущего, а о чистом бытии. В формулировке Розанова: о «существовании независимо от существующих вещей». «Мы едва ли пренебрежем истиною, если скажем, что некогда учение о чистых сторонах Космоса разовьется в такие же сложные и глубокие учения, в какие развилась математика» (397). Заметить, что это предсказание начало сбываться в гуссерлевской феноменологии, мало что даст. Знаем ли мы уже сейчас существо гуссерлевской феноменологии? Понимаем ли движение европейской мысли после Гуссерля? Совсем не несомненно, что история закончилась, как ни хочется многим почувствовать себя совсем вольными стрелками. Нет никакого сомнения, что если она еще будет продолжаться, то с абсолютно нового начала. Я часто вспоминаю, как Александр Мень говорил, что по закладке оснований под новые цивилизации наше время сравнимо с 1-м веком после Рождества Христова. Пророчество Розанова о будущем «изучении сторон бытия независимо от бывающих вещей» волнует и тем, что оно буквально осуществилось в философии Хайдеггера, и тем, что погоня технической цивилизации за вещами все равно ведет в тупик и явно по своему существу нацелена на невидимое, непонятное бытие, которое не привязано к вещам так, как мы привязаны к ним.

Розанов не скучает и не устает, когда пишет свою длинную книгу, потому что не просто как русский мальчик переписывает карту звездного неба, классификацию наук, а ведет свою невидимую охоту. Она началась с заглавия, с понимания, уникального в позитивистской половине 19-го века и угадывавшего следующий век. Средства розановской охоты, как мысленный эксперимент с заполнением пространства всеми возможными геометрическими фигурами, заставляют вспомнить о ранних приемах мысли, отпущенной на свободу в древней, еще малоазийской и италийской Греции. Но как в ранней греческой мысли, так и у Розанова опорного, определяющего чувства природы не меньше, чем у самой современной физики, считающей своим новым достижением, например, ущербный «антропный» принцип. Розанов уверен: «Природа физическая обладает строением не более грубым, чем наш разум, и вещество в своих последних формах столь же тонко и неуловимо, как мысль» (402). Или еще: «По происхождению своему числа и величины столь же первозданны, как первозданно само бытие». По происхождению — т. е. до сознания, или, как говорит Розанов, во «внешней природе» (403). Хайдеггер скажет: «снаружи», Drau?en. Я знаю, как сознанию трудно отделаться от иллюзии, будто оно само как-то рождает, находит или артикулирует в себе свои смыслы. Тем удивительнее читать у молодого Розанова о «порядке вступления их (смыслов, понятий. – В.Б.) в это сознание» извне, из ранней полноты.

Увлеченный Розанов ходит в своей ранней книге по краю океана. Как Леонардо да Винчи часто поручал себе в своих заметках написать потом книгу о захватившем его сейчас вопросе, так Розанов заглядывается в загадочную даль, которой ему не достичь. «Мы не решаемся ответить что-либо на эти вопросы, и только указываем на них, как на необходимые в науке, на которые должен быть дан ответ» (404). Он замечает кричащий факт: отсутствие понимания времени при непрерывном применении его. Розанов раздумывает со спокойствием, которое идет не от равнодушия, а от радости удачливого открывателя: «Трудно сказать, есть ли недостающее учение о времени необходимый и неизбежный недостаток в человеческом понимании, или же временный и восполнимый, происходящий от того, что не пришла на мысль человеку какая-то идея, которая есть и ждет только своего открытия» (405). Или в этой фразе – плотиновское, однозначное, открывающее горизонты. Человек, знает Розанов, еще (по)вернется к времени от мало осмысленного счета часов, минут и секунд, как он всегда вернется к существованию от бесконечного перебора существующих вещей.

«О понимании» – светлая и просторная книга. Она для будущего для терпеливого разбора, для постепенного начала новой, совсем другой науки. Это школа нескованной, беспристрастной, терпеливой мысли. Когда Розанов говорит: «Но предположим на время, что все сказанное не сказано», то можно верить, что это не писательский прием, а красивый жест свободного ума, который да, умеет остаться ни с чем, вернуться к выпускающей пустоте. Откуда школа мысли у нас, в провинциальной России? Ответить поможет розановский «Русский Нил». В розановские ученические годы у нас была хорошая, может быть, лучшая в истории России или вообще лучшая школа. Розанов, кроме того, получил уроки европейского свежего позитивизма и строгого раннего нигилизма, райски принятые в смысле бодрой чистоты, широкой простоты ума. Утром все видно ясно и далеко. В ту зарю русского позитивизма (реализма, аристотелизма) его молодой силы хватало на больший размах. Розанов говорит о своем первом начале и одновременно об исторической ситуацуии: «Это существование, не соединенное ни с каким местом и чуждое всякого средоточия, есть единственно чистая и совершенная форма существования, где к нему не примешивается ничего чуждого, что внешним образом определяло бы его, т. е. ограничивало бы и стесняло бы его первоначальную и истинную природу, которая состоит в соприкосновении ее с пространством – не с этим, и не с тем, вообще не с местом в пространстве, но с ним самим в его целом» (443). Пространство здесь надо понимать открытым и многомерным по Лобачевскому, которого Розанов любит. Об отношении этого розановского пространства к современной топологии бытия нужно думать и говорить особо.

Во всяком случае розановская школа открытой мысли возникла не на пустом месте. Прибавьте сюда розановскую хватку, о которой мы уже говорили. Наука Розанова хочет быть «одною мыслью, раскрывающиеся формы которой охватят разбегающиеся формы бытия» (433–434).

Когда мысль так свободна, не надо бояться от нее насилия или ограниченности. Сами ошибки будут ее учить. Она не привязана даже к знаку и записи. Истина «существует и тогда, когда и не записана, и не сознается» (441). Розанов не будет никогда анализировать, как он пишет. Как-то так. Все зависит от «неуловимого», неподдающегося никакому анализу сочетания слов, которое бессознательно употреблял автор, которому непреодолимо покоряется читатель» (449). Свобода – но и любовь и милость; оттого простота. Но и широта мысли и ее торжественность. Труд, терпение. Эта книга подарок, крупный и долговечный. Хотя не всякий сумеет читать ее без недоумения, мало кто к ней готов, но снова и снова будут находиться те, кто принять подарок способен. «Невольно и непреодолимо началась эта деятельность», розановская работа понимания (459). Невольно и непреодолимо начался и сам Розанов и его книга. Зачем она? Каков ее научный результат? Спросите так, и чтение уже не удалось. Ее диктовала привязанность и ее велел писать ужас перед тем, что вызывает отвращение. «Отвращение от ничего не объясняющих знаний, хотя бы и новых и интересных в самих себе» (459). Отвращение к информации? Да, именно так, без рабского опасения, что всякая информация благо.

Как весело должно быть издателям спустя сто десять лет после ее полного рыночного провала в 1886 г. снова пускать эту тихую, тайную книгу в мир. Теперь, кроме прочего, она еще и ключ, обещающий разгадку всего, что сбивает людей с толку в публицисте Розанове. Вздор о том, что Розанов отказался или отошел от своего раннего труда, отпадет сам собой. Если извращенным любителям солененького и хмельного придется упустить из рук Розанова-«философа жизни», то никому от этого хуже не станет. Современным потребителям его таланта отрезвление явно не помешает.

Для чего все-таки должна быть эта книга о понимании? Просто для того, чтобы понимание было. Она делает то, о чем пишет. «Понимание как состояние есть цель понимания как процесса» (460). Стало быть, понимание ради понимания, как видение ради видения у Аристотеля? Отвечать надо бы утвердительно, но сам вопрос как-то не звучит. Когда затягивает как водоворот, завораживает страсть, уже не спрашиваешь, для чего страсть, для себя самой или для чего-то другого. Все равно ведь когда человек захвачен не он диктует, а захватившее. Он «пассивный носитель», если выносит это несение. В творчестве есть «самоопределяемость» (464). Оно уж как-то само знает ради него оно, что и как несет тем и в тех, кто его перенесет.

Что человек и общество держатся любовью, без которой никакой порядок не поможет, – это мы слышим от Розанова как правду, подтвержденную опытом наших дней. Но как Розанов может говорить, что свободный человек всегда нравственный? Свободный для него значит захваченный, следовательно гениальный, т. е. неспособный на злодейство. То, что Розанов говорит о Религии, еще не скоро будет осмыслено. Религия возвращает человека к его чистоте, а это значит к упоению, к мечте, к захваченности. «Интересы неизмеримо важнейшие, истины высшие, нежели все, чем он жил дотоле, всецело овладевают им и как бы заволакивают от его глаз и людей, и природу. Он остается наедине с собою и с своим Творцом» (479). Это сказано о религии. Но то же самое говорится о понимании, которое тоже оставляет человека со своим Творцом, тоже дает свободу от жизни. «Когда я понимаю, я не имею отношения ни к людям, ни к жизни их; я стою перед одною моею природою и перед Творцом моим; и моя воля лежит в воле Его. В это время Его одного знаю и Ему одному повинуюсь; и все, что становится между мною и между Творцом моим, восстает против меня и против Творца моего» (719). А если бы религия была чем-то другим чем понимание? В религии и в понимании происходит перемещение человеческого существа в другое «пространство». Для рассудочного выбора в новой захваченности уже не остается места. «Настолько прекрасно, настолько велико то, чем он живет в эти минуты, что когда волнующаяся вокруг него жизнь снова пробуждает его к действительности, он не находит в себе для нее ничего, кроме осуждения» (479).

В этом огне, в этом жару, в котором тлеет все что казалось жизнью и который захватывает человека так, что отнять его у него уже нельзя, говорить о заповедях, нравственных или интеллектуальных, уже не очень уместно. Когда огонь, который здесь назван религиозным чувством, а в другом месте пониманием, подступает или отступает, создаются науки, искусство, поэзия. Отличие этой розановской экстатики от романтической и от возрождающейся символистской было в том, что Розанов не пробовал заигрывать с огнем, трезво видел несоизмеримость человека и Бога. Человек в такой же мере не может обеспечить себе истину и добро, как он не может обеспечить себе красоту. Человек «только арена борьбы, и потому-то она так и страшна, что идет о нем и в нем, а он бессилен что-либо сделать или предпринять здесь» (549). Ни вера, ни понимание не даются ему по его воле. Единственное, что ему дано, – это помнить о своей огненной природе и сделать истину, добро, красоту, веру, понимание темой, главным вопросом своей мысли. Что Розанов и делает.

Через головы поколений, переставших на свою беду бояться огня, Розанов приближается к нам в трезвом знании постоянного присутствия среди нас сил сильнее нас. Розанов как мы видит, что решает не человеческое планирование, «но та непонятная и могущественная сила, которая так непреодолимо сковывает волю человека, и направляет судьбы его истории путями, которых никто не знает, к целям, которых еще никто не уразумел» (там же). Среди наших сегодняшних слов, которые мы с изумлением встречаем уже готовыми у Розанова, есть немощь. Природа человека – огонь, через человека действуют космические силы, но будет лучше, если он не забудет, как мало из всего этого он держит в своей власти. «Мы бессильны предвидеть и… бессильны выполнять». В окружении захлестывающих нас сверхсил нам «остается жаждать и ожидать. Пусть это немощно, пусть это не изменит хода человеческого развития; оно определит наше отношение к нему, оно рассеет фантомы, которыми окружены мы и за которыми скрыто от нас истинное положение вещей» (550). Ах, это хорошая, вечная философия. Когда мы пришли и стали смотреть, главные вещи уже случились. Они страшно крупны и в них добро и зло, обещание и ужас. «Связь высочайшего добра с величайшим злом, невозможность для первого возникнуть без второго является хотя непонятным по своей цели, но несомненным законом» (602). Розанову, как и нам, странно, почему добро и зло, ежеминутно задевая человека, до сих пор не стали ни первой, ни хотя бы важной темой мысли. Впрочем, пожалуй, мы знаем ответ на этот вопрос. Все дело в том, что сознание до сих пор не догадалось, что выбор добра и борьба против зла не в его власти; оно считает себя от природы справедливым и сознательность кажется ему синонимом нравственного. Розанов понял, что не человеку выбирать между добром и злом. Тем важнее сделать то единственное, что в силах человека: задуматься о добре и зле, взвалить на себя тяжесть этой темы. Правда, Розанов тоже оставил «общую теорию добра и зла» на потом, решившись задеть в главе XVII о добре и зле только частности будущей науки, которую он по Лейбницу и Шеллингу мог бы назвать метафизикой зла.

Розанов предлагает подробный проект общественного строения с централизованным здравоохранением, экономикой, воспитанием и образованием, с полицией нравов, идеологическим надзором, с государственным воспитанием и направлением воли, с покровительством искусству, даже с государственным внедрением красоты и с чем-то вроде совета по делам религий. Если еще в прошлом веке Розанов (как и Леонтьев и Соловьев) с такой ясностью видел черты будущего социализма в России (вплоть до предполагаемой тематики государственно финансируемых научных исследований: «определить все причины и все последствия субъективного религиозного настроения… определить все причины и все последствия централизации учреждений…»), то мнение о русском социализме как историческом завихрении надо пересмотреть. С другой стороны, задачу будущему сильному централизованному государству Розанов намечает прямо противоположную той, какая была у нас! Оно никогда ничего не должно себе ставить в качестве цели. «Никогда цели, сами по себе прекрасные, не были так несправедливо и порою так непоправимо запятнаны, как… дурными средствами. То отвращение, которое невольно внушали к себе эти последние, естественно переносилось, по ассоциации чувств, и на самые цели» (653). Хорошие цели с хорошими средствами остались бы только благим пожеланием, но даже не в этом дело. Суть в том, что отмечено выше: хорошие (как впрочем и злые) цели вообще не во власти человека. Государство должно стать школой как угодно строгой, но учащей только средствам, «чему бы они ни служили, лишь бы были прекрасны», никогда не целям. Образом действий государства останется насилие, но подавляться будут только претензии авторитетов на знание последних целей. Собственно цели надо оставить в покое; бытие не нуждается в заботах и хлопотах сознания. «Формы, в которые сама собою стремится завершиться человеческая природа и жизнь, и прекрасны, и непреодолимо влекут к себе… Борьба с этим влечением если и возможна на время, будет безуспешна в конце концов, потому что не на что будет опереться человеку в сопротивлении тому, что из его же природы вытекает; и к тому же ненужна эта борьба, потому что влекущее не дурно, или по крайней мере придуманное будет хуже» (668).

Розановское государство подобно самому Розанову до садизма равнодушно к человеческим поделкам и проектам, но отчаянно оберегает стихию природы и духа. Покоем уверенности, что эта стихия с ее неприметной мощью возьмет верх над интригами сознания, сильно розановское понимание. Пушкин называл поэтов «сверхкомплектными жителями света». Понимание так же сверхкомплектно. Оно не диктуется жизнью и само не хочет ничего ей диктовать. «Обоюдное влияние их хотя и возможно, однако не несет в себе никакой внутренней необходимости» (733). Именно свобода от жизни позволяет человеку, отрешенному существу, найти себя в понимании. Во всей работе о понимании у Розанова уже есть то невозмутимое безразличие к постройкам сознания, какое будет потом в розановской публицистике к современным ему политическим, этическим, идеологическим мнениям при безграничном, мы сказали бы даже – в хорошем смысле рабском уважении к устоям бытия.

Внимание к «типам», к прочным ускользающим от грубой фиксации формам, «в которые влагается все видимое» и которые в конечном счете всегда утверждают себя, оказывается главной, по существу единственной тенденцией розановской ранней книги и не всего ли вообще Розанова? Именно на «типы» нацелена розановская феноменологическая хватка. Понимание питается этими типами (формами), уходящими от определения и перечисления в неуловимую простоту. Они не структуры и не числа, они существуют как-то так. Розанов может начинать свою охоту за ними от любой данности и любой схемы; искомое окажется везде и нигде. Единственным свидетельством остается опыт, уникальный и непередаваемый. Поэтому Розанов спокойно берет для него самые первые и прямые слова. Все равно решает не дефиниция, а жест, счастливая удача хватки, свободная укорененность в свободе.

Существование (бытие) и его разум (понимание) надежно защищены несуществованием и непониманием. «Разум не имеет никакого существования… он есть пустое ничто… совершенная пустота» (32, курс. Розанова). Настоящее чтение и понимание подобных тезисов начнется, может быть, только в 21-м веке. Это чистое новое начало мысли по размаху и широте сравнимо с греческим. Переходить от Розанова и Соловьева к Фалесу, Пармениду и Гераклиту как-то неизбежно. Напрасно кто-то попытался бы суммировать взгляды или систему Розанова. Его лексика оказалась бы на поверхности сразу слишком уязвимой. Его прозрения, которые не в лексике, а в жесте мысли-слова (ер. выше его замечание о неуловимости писательских приемов), потребовали бы от исследователя как минимум такого же грациозного жеста, такой же умной хватки. Пока не видно, кто из современных умов способен хотя бы приблизиться к этому танцу. Алексей Федорович Лосев, втайне очень внимательный к Розанову? Михаил Михайлович Бахтин, посоветовавший молодым читать прежде всего Розанова? Современные развязные «Розановеды» имитируют от силы разве что раскованность розановского слова, но совершенно не причастны закону розановских прозрений, которые «следуют одно за другим в некотором строго определенном порядке, правильности которого не в состоянии нарушить ни природа, ни сам человек» (32). О строгости свободы, которая только кажется вседозволенностью, Розанов говорит как о России: «Едва мы, обманутые… пытаемся заместить предполагаемую пустоту каким-нибудь реальным существованием, как тотчас чувствуем, что эта кажущаяся пустота не есть ничто: в ней есть что-то живое, потому что вводимые впечатления все отталкиваются и воспринимается только одно определенное» (33–34).

Розанов смело входит в вопрос, не ставившийся в России или вообще в конце 19-го века: «Что такое существование вообще, без отношения его к тому, что и в чем существует» (136). Он один, не слыша откликов, развертывает тематику, для которой только теперь появились глаза и уши. Многое сейчас зависит от того, сумеем ли мы прочесть эту книгу и через нее заново Розанова, поверим ли, что он не зря доверял свободе своего ума, догадаемся ли, что вопросов важнее, чем в этой книге, начиная с существования, небытия, существования небытия, добра и зла, нет и никогда уже не будет.

«Разрешение сомнений и вопросов» не в силах Розанова, он ставит своей задачей только их «возбуждение» (152). Так или иначе возбуждали тогда собственно все, будили Россию все. Но кто один хотел повернуть мысль страны к вопросам бытия и небытия? Кто был так уверен, что это одно спасет? Только одно, тайная вдумчивость, способность к вещим снам спасает в конечном счете Россию, которая как ни одна страна в мире открыта выстуживающим ветрам. На таком сквозняке казалось бы все должно быть мобилизовано на обустройство. Но именно у нас Розанов смеет позволить себе бескрайнюю широту вопросов. После него говорить, принадлежит ли Россия мировой цивилизации, уже анахронизм. После Розанова Россия вся, с провинцией, деревней, пригородами, огородами, коровой, колодцем, с пьяным в канаве, вошла, широко въехала в единственную историю мира. Если кто-то еще этого не заметил, а другой вообразил, что дело тут идет все еще о чем-то специфическом вроде русской личности, то мы с гордостью скажем: розановская простота, кажущаяся наивностью, – признак нездешней силы.

У людей, избавивших себя от «русской темы», теперь много забот с погоней за постмодерном и с преодолением метафизики. Они будут бояться, не слишком ли Розанов традиционен и не надо ли его деконструировать. Их лучше предупредить: Розанов слишком элементарен (стихиен), чтобы его можно было деконструировать. До такой элементарности взгляда и вопроса деконструкторам едва ли удастся когда-нибудь дойти. «Первое невольное удивление и невольный вопрос его (понимающего разума. – В.Б.) – что это такое, что существует этот мир? т. е. что такое это существование мира, что лежит в мире, отчего он существует, что такое существование само по себе?» Ответа на так поставленный вопрос нет. Единственным верным решением здесь будет, раз поставив его, никогда уже больше не снимать.

Комок глины слепится или не слепится, случайно или нарочно, и также распадется. «Не необходимо эти процессы производят те вещи, которые они производят; и производимые ими вещи не необходимо производятся путем этих процессов, которые их произвели» (241). Слепивший несуществен, конгломерат нестоек. Но автор Розанов, случайно ли он заговаривает о «двойном отсутствии необходимости» в комке глины, случайно ли противопоставляет его кристаллу, чья индивидуальная определенность подчинена, наоборот, двойной необходимости? «Ясно, что процессы неопределенные имеют большее распространение в природе… Область же процессов определенных не столь обширна, но зато более совершенна: все немногое и лучшее, что лежит в Космосе, производится ими» (242). Странен, если задуматься, этот оценочный подход к содержимому космоса. Едва ли верно, что в космосе вообще есть неопределенные процессы. С этим возражением Розанов сразу согласится, но свою классификацию не отменит. Она и актуальнее и острее, чем как мы ее с налету прочитали. В самом деле, человек, комок глины, сугубая неопределенность, очень распространенная в природе, – он же и самое совершенство, малое и лучшее в мире. Человек одновременно распался и до дрожи и надрыва сосредоточен вокруг этого различения между комком и кристаллом. Для человека нет ничего важнее. И во всем мире нет лучше места, вообще нет ни для чего места, кроме как там, где всерьез идет речь об этом различении между распадом и собиранием, хотя сам человек не в силах охранить себя от распада и обеспечить себе собирание. Книга Розанова вся – процесс, который по-человечески не может себе обещать блестящего результата, совершенства, удачи. Но что Розанов не уйдет от ответа, не прекратит разбирательства, не угасит, не притупит остроты разграничений – это нам вроде бы обеспечено.

Как наш последний пример, так каждый абзац Розанова ненавязчиво, почти скрытно приглашает к обновлению зрения. «В душе нашей поднимается незнакомое смущение, как от приближения к чему-то для нее новому, чуждому и непостижимому» (283). Скрытость охраняется странностью, в которую на каждом шагу выступает думающий. Как существованием (бытием) вбирается несуществование, так пониманием включается непонимание. Странное среднее двух полярных противоположностей не имеет имени. Для того, что замахивается сказать Розанов, нет слова. Его слово часто говорит не то, что мы думаем. Вот еще один пример. Расписание будущих учений в конце гл. VIII («учение о свойствах газов должно быть возведено в ряд законов о газах… учение о свойствах жидкостей должно содержать законы, которым подчинены явления в жидкостях… учения о свойствах растительных и животных тканей должно быть сведено к учению о жизненных законах…») кажется схоластикой худшего сорта. Но скоро понимаешь, куда клонит тихий потрясатель основ: он ждет, когда имена в науке будут обеспечены правилами их применения («законами») и для научной мифологии не останется места.

Читать раннего Розанова, к чему он сам, поздний, и другие в 20-ом веке нас подготовили, и можно и пора. В конце VI гл. мы спотыкаемся о классификацию «результатов генезиса в Космосе», странно похожую на ту древнекитайскую классификацию животных, над которой смеялся Мишель Фуко в начале «Слов и вещей»: элементы или «тела», как предлагает называть элементы Розанов, царство минералов, царство организмов, разум, чувство, воля, нравственные и религиозные учения, искусство, государство «и прочее другое». Ключ к этой классификации – результат, происшедшее, установившееся (255). Перечисление призвано показать одинаковый бытийный статус «установившегося» во всем диапазоне от «тел» (элементарных частиц) до общественных институтов. Какие-то формы в космосе удались, осели, состоялись, другие нет. Состоявшиеся, наверное, могли быть и другими, но вот они не другие, а какие есть, и этого уже не изменишь Удача атомного строения как попадание в качестве удачи («установившегося») не другая по сути, чем удача архитектора. Там и тут собственная убедительность состоявшегося вдруг прорезывает туман хаоса. Этим вторжением настоящего учреждается время естественной и человеческой истории. Своей «классификацией» Розанов приглашает строить науку на внимании к настоящему. Привязкой к состоявшемуся и только к нему предполагается отказ от голых мыслительных нагромождений.

Да что же это, скажут, за исследование такое, что за понимание, если в него еще надо вчитываться, исследовать его и понимать? Кто-то опять в раздражении отодвинет книгу. Мысль в ней прорастает негромко и загадочно, как трава. Она учит терпению и мудрости земли. Раньше философия нам казалась, возможно, чем-то более удобным. Мы, возможно, привыкли к тому, как ее преподают в университетах. Есть, конечно разные ее школы. Но любая школа пойдет нам не в прок, если мы пройдем мимо этой нашей.

    В.В. Бибихин

О Понимании

Опыт исследования природы, границ и внутреннего строения науки как цельного знания

Предисловие

Едва ли может подлежать сомнению, что если наши успехи в науке незначительны, то наше понимание ее природы, границ и целей ничтожно. Трудясь в отдельных областях знания, мы никогда не имели ни случая, ни необходимости задуматься над ним, как целым. Не мы устанавливали вопросы, на которые отвечали приобретаемые нами знания, и не мы находили им место в ряду других, ранее установленных знаний. В построении великого здания человеческой мысли мы были делателями, но мы не были зодчими.

Такое положение трудящихся, от которых остается скрытым и то, что именно возводится ими, и то, зачем оно возводится и где предел возводимого – не может быть удобно. Не говоря уже о невольных ошибках, к которым ведет это положение, оно неприятно и потому, что всякий труд, цель и окончание которого не видны, утомителен.

Но и ошибки, невольные при этом условии, немаловажны. Может случиться, что строящие уклонятся от плана, которого они не видят, и вместо необходимого возведут ненужное, что придется или оставить недостроивши, или, еще хуже, совсем уничтожить. Может случиться также, что строители, у которых скрыт план, сами не согласны между собою относительно его, и в то время, как одни заботятся о высоте и красоте здания, другие находят такую постройку непрочною и неудобною. В этом случае доверчивые труженики могут трудиться над взаимно противоположным.

Нечто подобное, как кажется, и действительно случилось. То, что в умственной области создается человеком, с давнего времени носит два названия – науки и философии. Уже эта двойственность имени является странною аномалиею, возбуждающею сомнения: если разум один и истина одна, то каким образом могли произойти различные названия для того, что является результатом деятельности первого и совокупностью вторых. Но за различием имен скрывается и различие действительности: тот глубокий антагонизм, которым проникнуты все отношения науки и философии, показывает, что и в самом деле есть две независимые области, куда разум несет свои приобретения, и что, следовательно, единства познания не существует.

Мы не будем вдаваться в обсуждение доводов, которыми каждая область защищает свое право на исключительное господство в умственном мире. Там, где все сомнительно, трудно высказать что-либо несомненное. Отметим только, что доводы одной стороны не кажутся убедительными для другой, и вместо того, чтобы согласившись идти к одним целям одним путем, наука и философия продолжают развиваться каждая самостоятельно, взаимно отрицая друг друга.

Однако как бы ни достоверны были знания, составляющие содержание обеих областей, не менее их достоверна старая истина, что об одном не может быть двух знаний одновременно и различных, и справедливых. И следовательно, если нет единства познания, то нет и убедительности в нем.

При таком раздвоении умственной деятельности положение выжидающего скептицизма было бы самое правильное для нас. И в самом деле, очень трудно принудить себя верить в плодотворность труда, когда нет единства ни в цели его, ни в способах, какими он мог бы успешно выполняться, ни в указаниях, в чем именно состоит он. И если побочные интересы могут продолжать еще действовать на нас, то интереса чистого знания здесь уже не может быть. С точки зрения последнего нам остается или выждать, чем разрешится спор, или, приняв участие в нем, попытаться ускорить его разрешенье.

Однако есть еще одно, что может стать предметом нашей деятельности. Это – обозрение в целом того, над отдельными отраслями чего мы трудились до сих пор. Именно для нас, никогда не задававшихся подобною целью, выполнение ее не может не быть плодотворно.

По-видимому, совершить это обозрение вне пределов науки и философии невозможно. И в самом деле, как ни противоположны они, ими исчерпывается совокупность всего до настоящего времени созданного разумом человека. И следовательно, каково бы ни было достоинство построенного, ключ к его разумению может лежать только в плане, хотя бы и двойном, того, что строило.

Это положение обозревающего могло бы стать безвыходным, если бы вне науки и вне философии не лежало третьего, что может быть поставлено наряду с ними, чего не может коснуться сомнение и что способно послужить к раскрытию природы, границ и строения обозреваемого. Это – Понимание.

И в самом деле, в стороне от спора, разделяющего науку и философию, и вне каждой из спорящих сторон лежит истина, что какова бы ни была деятельность разума, она всегда – будет по существу своему пониманием, и кроме этого же понимания ничего другого не может иметь своею целью. В этой истине, как, по-видимому, ни проста она, заключается способность дать ряд выводов, воспользовавшись которыми можно, не касаясь ни науки, ни философии, определить то, к чему должна стремиться и первая, и вторая.

И если необходимо сомнительны, как противоречащие, указания науки и философии на то, чем должно быть возводимое здание человеческой мысли, то указания, вытекающие из того одного, что оно должно быть пониманием, не могут быть сомнительны так же, как и сама эта истина.

То же, что входит в содержание науки и философии, что не относится к плану, но составляет лежащее внутри его, по указаниям, вытекающим из идеи понимания, может разместиться без вражды и противоречия в формах его. Но последние не будут все наполнены, потому что Понимание не только несомненнее науки и философии, но и обширнее, чем они. Формы, оставшиеся незамещенными, укажут, каких границ и каких целей еще не достиг человек и что, следовательно, предстоит еще выполнить ему.

В идее понимания не заключено никакого знания, способного стать содержимым, но только знания относительно содержащего. Поэтому выводимое будет рядом истин формального значения. Они образуют собою: определение науки[3 - Здесь, как и всюду далее, слово «наука» будет употребляться не в смысле того, что существует под этим именем, но в значении того, что существовало ранее разделения знания на науку и философию и что должно было бы существовать теперь, если б не было этого разделения. Этого, теперь уже двусмысленного, слова нельзя избежать, говоря о Понимании, заменяющем – науку ли, философию ли, трудно сказать, – вследствие недостающего в них и возмещающем недостаток.], выделяющее ее из ряда всех других областей человеческого творчества и строго устанавливающее ее границы извне, учение о строении науки, т. е. о тех внутренних формах ее, выполнение которых должно стать содержанием ее будущего развития, и учение об отношении ее к природе человека и к его жизни, и его воли к ней.

Так как в том новом смысле, какой мы придаем ему, Понимание становится полным органом разума, то мы не ограничимся одною формальною стороною вывода, но и присоединим к ней многое, что касается самого содержания. Именно, отмечая формы, из которых слагается наука, будем всякий раз или устанавливать истины, которые должны лечь в основание каждой из них, или указывать путь, которым эти истины могут быть найдены.

Книга I

Определение науки

Глава I

О предмете, содержании и сущности науки

I. Определение науки. Двойственное значение этого определения: его первая часть раскрывает предмет, содержание и сущность науки; его вторая часть раскрывает отношение науки к природе человека. Раскрытие внутреннего содержания первой части определения и доказательства справедливости ее. – II. Неизменно существующее как объект науки; временно существующее как объект простого, ненаучного знания. – III. Неизменное познание как содержание науки; истинность как условие неизменности познания; определение истинного и ложного в познании. – IV. Понимание как сущность науки. Различие между знанием и пониманием. Вывод признаков первого и второго. Полнота познания, содержащегося в понимании. Способность понимания к усовершенствованию; анализ и синтез как два фазиса этого усовершенствования; предвидение и всемогущество, которые дает человеку усовершенствованное понимание. – V. Ум и Разум как источники знания и понимания. Пассивный характер ума и его деятельности; активный характер разума и его деятельности. Причина этой активности лежит в самой природе понимающего, а не во внешних условиях понимания. – VI. Отделение знаний от понимания и выделение их из области науки. Два условия, делающие необходимым это ограничение области науки областью понимания: невозможность ввести в науку все знания без различия и невозможность провести различие между отдельными знаниями. Три признака, по которым вводятся обыкновенно в науку знания, относятся не к природе вводимых знаний, но к способам приобретения их. Заблуждение, лежащее в основе воззрения тех, кто вводит в науку эти знания.

I. Под наукою я разумею вечное понимание вечно существующего, в стремлении и в способности образовать которое раскрывается природа человеческого разума.

Как кажется все знания, обладающие характером, выраженным в этом определении, входят в состав науки; из знаний, обладающих этим характером, некоторые хотя и называются обыкновенно научными, однако их справедливее было бы выделить из области науки, так как между ними и между знаниями несомненно ненаучными нельзя провести определенной границы.

II. Предметом науки может быть только вечно существующее. Это потому, что только знания о нем могут обладать характером постоянства. Знание же о временно существующем необходимо будет временным, потому что оно перестает быть знанием с исчезновением того, что оставляет предмет его: ибо можно ли знать о том, чего нет? И потому как бы ни много было таких знаний, они не образуют и по самой природе своей не могут образовать науки, потому что ее содержание должно быть постоянно и ее части не могут то появляться, то исчезать. Так, например, знание различных случаев теплоты или различных случаев движения тел не составляет науки и не входит в нее; но знание постоянных свойств теплоты и постоянных законов движения образует науку. Замеченные случаи нагревания или движения исчезли и могут не повториться, а с ними и то, что мы заметили о них, исчезло, утратив свое значение. Напротив, свойства теплоты и законы движения никогда не исчезнут и будут постоянно обнаруживаться в явлениях теплоты и в явлениях движения, как бы ни изменялись последние; поэтому и знание о них никогда не утратит своего значения. Вот почему справедливо будет сказать, что знание всего, что случилось с тех пор, как существует мир, не составило бы науки, ни даже малой части ее; но вывод одного постоянного закона или определение свойства уже кладет основание науке, уже составляет часть ее.

Ясно, что, определив, что в существующем временно и что постоянно, мы определили бы, знание чего не составляет науки и знание чего образует ее. Временно в нем то, что случается, а постоянно то, что производит это случающееся; первое назовем явлениями (что является и исчезает), а второе назовем просто существующим (то есть не в то или другое время, что составляет явление, но постоянно); и в этом определенном и ограниченном смысле будем употреблять эти названия.

На эти два великие отдела распадается мир как целое, и по этим двум отделам как объектам деятельности человеческого разума распадается создаваемое им на науку и простое знание. Существующее есть вечное производящее, одно составляющее объект науки; явления суть временно производимое, обусловленное и изменяющееся, составляющее объект простого, не научного знания.

Но так как существующее, будучи скрыто под явлениями, непосредственно не доступно ощущению, единственно же доступное для него лежит вне области науки, то этим определяется и самое строение, путь и характер науки: она стремится понять существующее через явления, проникнуть в недоступное для чувств через изучение доступного им.

Так, вещество, не произведенное и не обусловленное вещами, производит вещи и в них проявляется; вне вещей неизвестно вещество и не может быть познаваемо; но познание самых вещей было бы ничтожно, если бы через них мы не познавали вещества. Так, силы не произведены и не обусловлены явлениями, но производят и обуславливают их и в них проявляются; вне явлений не известны силы и не могут быть наблюдаемы; но самое наблюдение этих явлений не имеет значения, когда в них не наблюдаются силы. Так, законы не созданы и не определены существующим и происходящим, но создали и определили порядок в происходящем и соотношение в существующем; вне этого порядка и соотношения не проявляют законы и не могут быть исследованы; но, исследуя этот порядок и соотношение, мы интересуемся не им самим, но тем невидимым и скрытым, что произвело его и что мы называем законом его. Так, типы, по которым образуется все в Космосе и происходит все в генезисе, не созданы этим возникающим и умирающим во времени, но могущественно направляют образующую силу и определяют формы, в которые отливаются предметы и явления. Вне этих единичных предметов и процессов не могут быть познаны эти типы; но, познавая эти отдельные предметы и процессы, мы должны иметь в виду не описание только их, но определение этих типов как невидимых форм, в которые влагается природою все видимое.

III. Относительно этого вечно существующего человек может образовать знания ложные и истинные. Первые в самой природе своей носят начала изменяемости: они или заменяются другими ложными знаниями, или исчезают, когда на место их становятся знания истинные. Последние же по самой природе своей неизменны: потому что нет другого знания, которое могло бы заменить их.

Таким образом, временны те знания, которые или, будучи истинны, имеют предметом временное, или, имея предметом вечное – ложны. Вечные же знания суть те, которые и истинны, и имеют предметом вечное. Только последние образуют науку; это требование также обуславливается тем, что содержание должно быть постоянно.

Теперь следует сказать о том, что нужно разуметь под знаниями ложными и истинными. Ложные знания суть те, которые неправильно образованы; а истинные знания суть те, которые образованы правильно, т. е. в согласии с природою понимающего начала (разума). Во всех случаях, когда возможно сопоставление знания с предметом его, мы заметим, что ложные из них не соответствуют своему предмету, а исследовав причину этого несоответствия, всегда найдем, что она лежит в каком-либо уклонении, сделанном в процессе образования этого знания; так что, уничтожив это уклонение, мы восстановим тожество знания и его предмета, а увеличив его, увеличим их различие. Знания же истинные соответствуют своему предмету, и причина этого соответствия лежит в правильности их образования, так как стоит нарушить последнюю, как уничтожается первое. Но не следует думать, что истинность знания зависит от соответствия его с предметом своим или что это соответствие и есть истинность; потому что существует много истинных знаний, которых соответствия с предметом мы не можем проверить, и есть даже такие между ними, о которых мы наверное знаем, что в действительности нет ничего соответствующего им: таковы, напр., все знания о мнимых величинах в алгебре. Несомненно, что они истинны, как несомненно, что они не суть копии чего-либо наблюдаемого. Но и не поэтому одному «истинное» нельзя определять как «соответствующее действительному»; но также и потому, что истинно сознаваемое обширнее истинно существующего и мир, заключенный в разуме человека, шире мира, лежащего вне его. Так, истинное знание может быть образовано не только о том, что существует и чему это знание может соответствовать, но и о том также, что должно существовать и чему должно соответствовать это существующее. Таковы все истины в мире нравственных и политических идей. Ни их образование, ни стремление усовершенствоваться и усовершенствовать свою жизнь не могло бы зародиться в человеке, если бы познание его ограничено было одним существующим. Таким образом, между тремя свойствами знания: правильностью, истинностью и соответствием предмету – существует такая зависимость, что первое обусловливает второе, а второе – третье; но не наоборот. Знания не потому истинны и не потому правильны, что соответствуют предмету; но они соответствуют предмету потому, что истинны, и истинны потому, что правильно образованы. Поэтому, когда несомненно существование в знании первого свойства, не проверяя можно сказать, что существует и второе – всегда, и третье – когда оно может существовать. Что же касается до самой правильности образования знаний, то, как уже сказано, она состоит в полном соответствии процесса этого образования с природою понимающего разума. Все это исследуется в отдельной области науки – в Учении о познавании.

IV. Но и из истинных знаний не все входят в науку, но только те, которые образуют или имеют целью образовать понимание.

Знание и понимание различаются по природе и происхождению. Первое ограничивается простым сознанием, что объект его существует; причем ни один из вопросов, которые могут быть предложены относительно этого объекта, не находит разрешения и, что касается до чистого знания, даже не возбуждается; так как это возбуждение вопросов, идущих дальше сознания простого существования, и стремление их разрешить есть переход к пониманию. Последнее же заключает в себе сознание, что то, что существует, и не может не существовать; причем совокупность всех вопросов, которые могут быть предложены относительно его объекта, получает разрешение. Первое ограничивается внешними признаками существующего и наружными формами происходящего, – теми признаками и формами, которые доступны органам чувств, – оно поверхностно; второе раскрывает то, что лежит под этими внешними признаками и формами и что производит их, т. е. достигает понимания внутренней природы и строения существующего и внутреннего процесса, который происходит в явлениях, – оно отличается глубиной. Первое отрывочно, бессвязно: оно не соединяет различных явлений в одно целое, неразрывно скрепленное внутреннею причинною связью; второе цельно: оно понимает отдельные явления в их взаимной связи, понимает целое, части которого составляют эти явления. Поэтому для первого все случайно и необъяснимо; для второго все необходимо и понятно.

Самое происхождение знания и понимания различно. Первое образуется в человеке потому, что он одарен органами чувств, – его разум остается при этом пассивным; и так как органы чувств одинаковы у всех людей, то и знание всем им доступно в одинаковой степени. Понимание образуется при господствующем участии человеческого разума, и внешние чувства – только орудия для него, которые направляет он и впечатления которых он исследует, чтобы раскрыть то, что лежит за этими впечатлениями и что вызывает их. И так как разум неодинаков у различных людей, то и понимание свойственно им не в одинаковой степени: есть отдельные люди и даже целые народы, почти совершенно лишенные его; и есть народы, богато одаренные им.

Наконец, и в развитии знания и понимания лежит резкое и глубокое различие: первое увеличивается через простое механическое прибавление одних знаний к другим, второе совершенствуется, становясь глубже и полнее. Каждое приобретенное знание замкнуто в самом себе и не вызывает необходимо нового знания; всякое начавшееся понимание приобретает этот замкнутый характер только тогда, когда оно становится совершенным. До этого же времени оно необходимо вызывает в разуме вопросы, остается как бы открытым для введения новых, объясняющих и пополняющих знаний. Истины, в которых выражается знание, присоединяются друг к другу; но только в понимании они соединяются.

Заметим еще, что знание происходит по причине, а понимание образуется с целью. Первое бессознательно и безучастно усваивается человеком вследствие самого строения его организма, способного воспринимать впечатления внешнего мира; второе есть стремление понять то, что уже известно как знание.

Совокупность человеческих знаний – это бесконечный ряд отражений в его уме того бесконечного ряда явлений, который проходил перед ним во времени; отражений неизмененных и явлений непонятых, в создании которых он не участвовал и силе которых он порабощен. Человеческое понимание – это отдельный мир, сложный и углубленный, создаваемый мыслью человека, медленно и неустанно ткущею нити, последний узор которых неизвестен, но в котором содержится последняя разгадка всего. В этом мире идей, вечно неподвижных в своем основании и вечно развивающихся путем внутреннего самораскрытия, живет и господствует великий зиждитель их – человеческий разум, в совершенном повиновении своей природе осуществляя свою высшую свободу. И этот мир уже не отражает одни мимо идущие явления: он проникает в то, что лежит за ними и что, оставаясь доступным одному мышлению, производит и объясняет доступное ощущению.

Чтобы объяснить указанное различие между знанием и пониманием и чтобы показать справедливость его, проведем параллель между двумя истинами, из которых одна представляет собою знание, а другая – понимание, причем предмет их один и тот же.

а) «Явление теплоты сопровождается расширением тел».

1. Это знание не отвечает ни на один из вопросов, которые могут быть предложены относительно предмета его. И действительно, относительно рассматриваемого явления, как и вообще всех явлений, совершающихся без участия сознания, может быть предложено два вопроса: «как?» и «почему?», т. е. какой внутренний процесс происходит при нагревании тела и увеличении его объема и почему тело, нагреваясь, увеличивается? (В явлениях, совершающихся при участии сознания, к этим вопросам присоединяется еще следующий: «для чего, т. е. с какою сознанною целью?») Оба эти вопроса в разбираемом знании остаются без ответа: в нем мы имеем указание на два явления, из которых одно следует за другим, но почему это так и что именно происходит при этом в телах, это остается неизвестным, а потому и само явление – непонятным.

2. Это знание есть простое сознание существования того, что мы видим. Это прямо следует из предыдущего рассуждения: кроме утверждения существования двух явлений, о которых говорит нам зрение, в этом знании не заключается ничего; следовательно, оно есть простое отражение существующего в сознании.

3. Это знание ограничивается внешними признаками и формами явления, непосредственно наблюдаемыми. И в самом деле: в нем указывается на существование двух явлений: на изменение температуры тел и на изменение их объема – и оба эти явления наружны и доступны непосредственному наблюдению.

4. Это знание поверхностно, потому что, выражая внешнюю сторону явления, оно не раскрывает того внутреннего процесса, который скрывается под этой наружною стороной и производит ее.

5. Это знание отрывочно. И действительно, в нем мы имеем указание на два явления, и они ни с чем не связаны; не связаны даже и между собою, потому что, видя их сопутствующими друг другу, мы не знаем ни того, почему они сопутствуют, ни того, сопутствуют ли они только в известных нам случаях или всегда. Поэтому:

6. Это знание таково, что составляющее предмет его является случайным по происхождению.

7. Это знание образовано при участии органов чувств и без участия разума. И действительно, что тела, нагреваясь, увеличиваются, это мы знаем потому, что видим, и притом, только поэтому.

8. Это знание может быть увеличено, но не усовершенствовано. Напр., к нему механически может быть присоединено знание, что такие-то тела нагреваются быстрее и расширяются сильнее, другие – наоборот; это будут знания, ничем не связанные с данным знанием, не объясняющие его и не объясняемые им. Но усовершенствовать это знание нельзя иначе как только переведя его в понимание.

9. Это знание произошло по причине, но не образовано с целью. И в самом деле, оно явилось в человеке потому, что его органы получили впечатление от двух явлений – нагревания тел и их расширения, но в происхождении этого знания не участвовала никакая цель, его приобретение не было целесообразной деятельностью.

б) «Теплота, с увеличением которой тела расширяются, есть молекулярное движение, происходящее в телах».

1. Это понимание показывает, что замеченное явление и не может не существовать. И действительно: теплота есть движение частиц, увеличивающееся с увеличением ее; объем тела обусловливается расстоянием центров движения этих частиц; поэтому когда тела нагреваются, или, что то же, когда увеличиваются расстояния между центрами движения молекул, то и объем тел не может не увеличиваться. Таким образом, мы имеем здесь три обусловливающие друг друга явления и понимаем, что с изменением одного из них необходимо изменяется и другое.

2. Это понимание таково, что в нем содержится ответ на совокупность вопросов, которые могут быть предложены относительно предмета его. И в самом деле, вопросы «почему?» и «как?» находят здесь свое разрешение: 1) нагреваясь, тела увеличиваются потому, что увеличивается расстояние между их частицами; 2) нагревание и увеличение объема тел есть усиление колебаний молекул, составляющих эти тела.

3. Это понимание раскрывает то, что лежит под внешними признаками и наружными формами наблюдаемых явлений и что производит их; оно обнаруживает природу этих явлений и скрытый процесс, происходящий в них. И действительно: внешний признак явления – нагревание тела; наружный процесс, происходящий в нем, – расширение тела. Но под этим признаком и процессом скрывается молекулярное движение, которое производит их, обнаруживаясь одною стороною своею в повышении температуры тела, а другою – в расширении его объема. Поэтому, не зная о существовании этого скрытого процесса, невозможно понять и объяснить этого наблюдаемого явления.

В мире физическом явления скрытого процесса суть движения элементов и групп их, обусловливаемые свойствами движущегося и законами движения; оба изучаемые элемента в этом случае (частицы и частичное движение) суть элементы мыслимые, но не наблюдаемые. В мире явлений человеческой жизни явления скрытого процесса суть состояния и движения человеческого духа, которые лежат за наблюдаемыми в истории фактами жизни религиозной, политической, нравственной, умственной, художественной и всякой другой. Эти скрытые психические движения также не подлежат наблюдению извне, но только внутреннему сознанию и мышлению.

4. Это понимание цельно; оно связывает наблюдаемые явления в одно неразрывное целое.

Одна из характерных черт знания состоит в том, что оно представляет собою как бы звенья разорванной цепи. Эти звенья, которыми владеем мы, – явления, доступные внешним чувствам; ненайденные или потерянные звенья этой цепи – это те скрытые от чувств явления, которые одни могли бы связать и объяснить нам то, что знаем мы. Понимание же и есть восстановление этой непрерывности явлений, и есть связывание отдельных звеньев великой цепи через нахождение недостающих звеньев ее. Так, в рассматриваемом примере: в знании мы имеем два явления – нагревание и расширение; оба явления совершенно непонятны, их соотношение – полно загадочности. По-видимому, что общего между теплотою, о которой дает нам понятие осязание, и между увеличением объема, что доступно зрению и недоступно осязанию? тепло и холод, с одной стороны, и объем – с другой, могут ли иметь что-нибудь общее? не разнородны ли совершенно для наблюдающего оба эти явления? Таким образом, мы имеем здесь два факта, ничем не связанные, и два знания, ничем не соединенные. Но вот открывается новый невидимый факт – молекулярное движение, и это третье звено связывает два другие, становясь между ними; а с тем вместе и два знания связываются третьим и объясняются им: необъяснимое становится понятным, знание переходит в понимание. Мы имеем: увеличение температуры есть усиление движения молекул, проявляющееся в их учащенном колебании и в увеличении расстояний между центрами этих колебаний, совокупность которых (расстояний) есть объем тела. Раз отнято какое-либо звено в этой цепи явлений, и она рассыпается в ряд необъяснимых фактов, а знание о них становится рядом бессвязных утверждений.

5. Это понимание обязано своим происхождением не внешним чувствам, но разуму; и не наблюдению, но мышлению. И действительно, ни существование молекул, ни их движение недоступны для органов чувств, и, руководясь только ими, человек никогда не открыл бы этого недостающего звена между двумя явлениями и никогда не понял бы их.

Всматриваясь в явления природы и жизни и изучая историю науки, нельзя не заметить, что явления наружные непосредственно не связаны между собою; но этою связью между ними служат явления внутренние, скрытые от прямого наблюдения. Так устроен мир, изучить который цель науки, и так создан человек, который изучает его, что объяснение доступного чувствам лежит в недоступном для них, видимого в том, чего нельзя видеть, и осязаемого в том, чего нельзя осязать. Эти внутренние невидимые и неосязаемые явления – частичное движение в мире физическом и психические состояния в мире нравственном – составляют ту основу, на которой происходят явления видимые и ощутимые, образуют ту ткань, которая проникает собою, обусловливает и регулирует все массовые изменения, которые одни подлежат наблюдению. Температура и объем, трение и электричество, колебание пластинок и звук, – что понял бы человек в этих сопутствующих друг другу явлениях, если б он ограничился чувственными наблюдениями и если б более острое зрение его разума за этими видимыми фактами не открыло тех невидимых процессов, которые лежат под ними, связывают и объединяют их в одно целое, тожественное по природе своей, но различно действующее на органы чувств его? Что мог бы сделать он, как не заключить только, что «теплота расширяет тела» и что «трение производит электричество», а «колебание пластинок – звук»? Но где мысль в этом наборе слов и где причина, не дозволяющая их набрать в другом порядке? Вот почему наблюдение и опыт, насколько они являются произведением только органов чувств, бессильны создать что-нибудь, кроме знаний, лишенных связи и мысли, бессильны подняться до понимания. И так как цель науки – не знать, но понимать, то и господствующее положение в ней должно принадлежать не опыту и наблюдению, но умозрению, направляющему их.

Это господствующее положение мышления в науке невозможно ни уничтожить, ни ослабить. Причина его лежит не в произволе человека, но в самом соотношении между изучающим и изучаемым, между человеком и природою. Нельзя изменить этого соотношения иначе как или видоизменив организм человека – сделав его органы способными ощущать сверхчувственное, или видоизменив природу – уничтожив это сверхчувственное в ней самой. Этим, и никаким другим путем, возможно было бы дать в науке чувственному наблюдению господствующее положение над умозрительным исследованием. И так как этот единственно ведущий к цели способ невыполним, все же выполнимое не ведет к цели, то и всякое усилие сделать науку исключительно опытною и наблюдательною не может иметь своим последствием ничего другого, как только возвращение ее из состояния понимания к состоянию простого знания.