banner banner banner
Даль сибирская (сборник)
Даль сибирская (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Даль сибирская (сборник)

скачать книгу бесплатно

Даль сибирская (сборник)
Василий Шелехов

Сибириада
Василий Шелехов (Василий Владимирович Гинкулов), известный сибирский прозаик и публицист. Он, как никто, знает и любит природу Приленья, Приангарья и Прибайкалья. И потому главная тема его творчества – тайга, ее необъятные просторы и богатства.

Книга «Даль сибирская» – это насыщенная красками, временем и судьбами картина жизни Восточной Сибири. В повести «Ленские плёсы» автор предлагает вместе с героями пройти по ягодным борам и грибным урочищам, раскинувшимся на берегах могучей северной реки, где жители с детства постигают законы тяжелой таежной жизни. В повести «В детдоме» рассказана пронзительная, но добрая история семьи учителей, бежавших от голода из разоренной войной Центральной России в Якутию. В повести «Недоразумение» показаны события начала 1930-х годов – раскулачивание, «раскрестьянивание» крестьян и неумелые попытки генсека Хрущева поднять сельское хозяйство в послевоенной, послесталинской России. А «Нечаянность» – замечательная светлая история любви молодого парня и спасенной им девушки.

Василий Шелехов

Даль сибирская

© Шелехов В., 2015

© ООО «Издательство «Вече», 2015

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017

Сайт издательства www.veche.ru

Повести

Ленские плесы

Оторвалась наша семья от родного прапрадедовского корня Тункинской долины в Прибайкалье, и давай нас мотать по белу свету из края в край. Мы, дети, не понимали причин и целесообразности скитаний, нас в эти дела не посвящали, да и не нашего ума подобная забота, на то есть родители, мудрые хозяева жизни, но и они, угадывалось, тоже от чего-то зависели. Мы уж привыкли к тому, что судьба у нас колёсная, чемоданная, и очередное перекочёвывание на новое место жительства принимали как нечто неизбежное, будто смену времён года. Спорить с такой судьбой, казалось, бесполезно, как с регулировщицей на перекрёстке: куда захочет, туда и пошлёт.

Переселение же на Лену из Ставрополья, где нас замучила малярия, где тебе ни зимы, ни коньков, ни леса, ни порядочной реки, было встречено восторженно всеми членами семьи, в особенности же нами, мальчишками. Именно тогда я, десятилетний пацан, умом и сердцем понял и принял повторявшуюся моими близкими истину, что мы – сибиряки, что на юге нам делать нечего, что на родине всё лучше и краше. Похоже было, что власть той таинственной сумасбродки с указательной палочкой в руках наконец-то чудесным образом преодолена, и нам выпало волшебное право действовать по собственному желанию и разумению.

Ох, и опостылела ж нам с братом казачья станица Суворовская близ Пятигорска! Опостылела невыносимо! Мы жили в центре, там, где размещались районные учреждения, школы, магазины, баня, рынок, кинотеатр, а вокруг этого освоенного жизненного пространства все четыре стороны света погрязли в лабиринте бесчисленных улочек с обширными садами и огородами на каждой усадьбе, с пустырями, лужайками и болотцами около речки Кумы. По вечерам все звуки в окрестности глушились со стороны Кумы лягушечьими концертами неимоверной громкости: южные лупоглазые прыгуньи – не чета нашим крохотулькам: пузатющие, большеротые, нахальные, что твои свиньи! По первости лягушиный хай мы путали с гомоном гусей. Этих горластых птиц колхозники держали помногу, белыми озерками на яркой зелени травы они долгими летними днями паслись в речной пойме под присмотром ребятишек, но на ночь их загоняли во дворы.

Мы с Гошей чувствовали себя пленниками этого давнишнего, непомерно разросшегося человеческого поселения, где только лягушки да жабы остались неодомашненными, в нас подспудно вызревало стремление вырваться за пределы станицы, попасть в дикую природу и увидеть настоящих зверей, неприрученных птиц. И вот в один прекрасный день тайком набрали из буфета провизии – хлеба и конфет, из тумбочки отца, куда даже матери доступ был строго воспрещён, «позаимствовали» компас, не забыли и спичек прихватить и пустились в неизведанный путь, держа направление к Главному Кавказскому хребту, снежные вершины которого маячили вдали в ясную погоду.

Нелегко нам достался этот поход… Занудливо брехали дворняги, тощие до срамоты (ни кормить, ни держать их на привязи у прижимистых казаков не принято), и, преследуя, норовили цапнуть за ногу. Зловредные передавали нас одна другой по цепочке, в ушах не смолкал их лай, то басовитый, то визгливый, то хриплый, то рокочущий. Да и зной в тот день был не милостивей собак, от него не защитишься палками, а водой мы на беду не запаслись, в горле пересохло, губы от жары запеклись, потрескались.

Когда же, «героически» преодолев трудности, достигли окраины станицы, вместо ожидаемого леса увидели перед собой хлебные поля, уходящие вдаль до самого горизонта. С досады я не удержался и заплакал. Брат обругал меня, конечно, «девочкой-ревелочкой, хныкалкой, сопелочкой». Вдруг на дороге загромыхала водовозка, вёзшая питьё на полевой стан. Мы бросились наперерез, замахали руками, заорали:

– Дяденька, дай напиться!

Седоусый старикан в соломенной шляпе зачерпнул из бочки воды. Когда утолили жажду, Гоша спросил:

– А лес далеко отсюда?

– Километров сорок, пожалуй. А что?

– Да нет, так, ничего, – промямлили мы и отправились восвояси обратно.

И вот теперь по дороге в родную Сибирь, в вагоне, мы с Гошей взахлёб, перебивая друг друга, восстанавливали в памяти житьё на северном руднике Согдиогдон, где добывают слюду: как ловили малявок бутылкою, выбив донышко острым камнем, как учились управлять лодкой и зорили вороньи гнёзда, как строили шалаши в лесу и спускались на парашютах, то есть падали с молодых берёз, уцепившись за их вершинки, как пили прохладный березовый сок из берестяных чуманов и лакомились брусникой сразу за школьным огородом. Бессчётно падал я с берёз с обломившейся вершинкой в руках и однажды, приземлившись, ненароком чуть не откусил напрочь пол-языка. Дважды тонул я в Витиме, весной, во время ледохода, и летом: плавал, стоя на доске и толкаясь шестом, сковырнулся и ушёл под плот!.. Впервые смерть глянула мне в лицо. Я отлично сознавал, что уже через минуту, если оплошаю, стану покойником. Затаив дыхание, быстро плыл во тьме по течению, страшась зацепиться за что-нибудь или удариться головой о бревно. И когда вынырнул с другой стороны плота и увидел солнце, почувствовал себя счастливейшим из людей, вернувшимся с того света!..

Всё теперь вспоминалось с умилением, даже то, как я обморозил пятку, катаясь на коньках, попал под полозья бешено мчавшейся кошёвки (едва успел испугаться и подумать, что руки-ноги мне сейчас переломает, но оказался цел и невредим!), содрал кожу с языка, лизнув захолодевшую дверную ручку, – казалось очень смешным и заманчивым: на Кавказе не обморозишься и под кошёвку не попадёшь, потому что если снег и выпадает ночью, пока завтракаешь, он растает. На родине всё – рай и сказка. Этот рай, невзначай утраченный, нам ужасно хотелось вернуть. И наши ожидания не были обмануты. Отцу, педагогу по профессии, в Иркутском облоно дали назначение в укромный таёжный уголок на берегу Лены.

Встреча человека с Природой – как это важно!.. Рано она произойдёт или поздно?.. Или вообще никогда… Если рано, если она вокруг каждодневно, то человек может и не сознавать, каким сокровищем обладает, и не беречь его, наивно полагая, что в любом случае природа восстановит себя, не оскудеет. А потом, торопливо шагая по жизненным ступеням, уйдёт от неё навсегда в комитеты и кабинеты, в диссертации и симпозиумы и не вспомнит, не поймёт, как много он потерял… Если поздно встретится – яркость впечатлений уже не та, охладевшее сердце не способно горячо любить и пылко отзываться на прекрасное. Можно ли считать, что встретился с природой выехавший на пикничок, пьющий и жующий и скользящий взглядом по «окружающей среде»?.. Для него и солнце красное – бутафория, декорация, интерьер. Счастлив тот, кому родная природа с детства вошла в душу, кто всю жизнь тянется, тоскует, как по матери, по ней, кого не засушили, не поглотили служебные обязанности и житейские тяготы.

Широченный раскат окатанных серых камней и рыжий глинистый бугор Ленского берега, на который мы высадились с парохода ясным солнечным днём в середине лета, запомнились сразу и навсегда. К стопудовым корягам, напоминавшим своими причудливо растопорщенными корнями океанских чудищ осьминогов, прилепились связки деревянных лодок, прихваченные цепями, об их потрескавшиеся борта плескались волны и с убаюкивающим хлюпаньем замирали. Галечный раскат, полого спускавшийся к реке, протянулся далеко-далеко, будто дорога, и, как всякая дорога, ждал любознательных путников.

Пароход деловито ушлёпал вниз по течению, властно и равнодушно отрезал нас от прошлого, и мы остались одни на пустынном берегу среди груды багажа с тревогой и сомненьем, приживёмся ли здесь, с робкой надеждой на долгое и прочное счастье. Когда пароходный гул затих вдали, на нас обрушилась тишина, густая тишина малолюдных мест. После многошумных вокзалов, перронов, автобусов, поездов, пароходов это было так неожиданно, так странно, что мы как-то оцепенели. Но постепенно привыкли к тому, что и время здесь течёт по своим часам, не по тем, что в ближайшем городе, и тем более не по тем, где шоссе и железная дорога, время здесь шествует так же величественно и самоуглублённо, как Лена-матушка: «ни зашелохнёт, ни прогремит».

Село Петропавловское – так солидно называлась таёжная деревня, в которой не набиралось и сотни колхозных дворов, где выпало на этот раз, вернее, где мы пожелали теперь жить. Пахотных земель и лугов у колхозов было не вдосталь, поля вплотную подступили к огородам крайних усадеб, однако деревенское раздолье, крестьянская основательность чувствовались во всём: и в широкой валкой походке людей, и в кривизне главной и единственной улицы, и в протяжном утреннем крике пастуха, сопровождаемом щёлканьем бича.

Впрочем, соседние деревеньки, например, Сукнёво, Лыхино, Берендиловка, были намного меньше, пахотными полями и сенокосными угодьями не богаче. Берендиловка смешила нас своим названием: чуть ли не Берендеевка из Берендеева царства!

С внешним миром этот глухой край зимой связывали лошади, летом – река. Когда весной к берегу причаливал первый пароход, вся деревня высыпала на высокий глинистый бугор, словно на массовое гулянье. Вокзал, билеты, плацкартные места, контролёры – подобные формальности были как-то не в ходу, на грузовых и грузо-пассажирских ездили, как правило, бесплатно: кругом все свои, знакомые, перезнакомые, стыдно о плате напоминать.

Бывало и так: шлёпает грузовой пароходик мимо села вверх по течению по направлению в районный город Киренск, а старикану надобно (100 километров – не ближний свет!) в гости к родне съездить; машет он руками, дескать, посадите, подвезите, всё одно туда же плывёте. Капитан с мостика в рупор отнекивается:

– Некогда, папаша! Да и не имеем права. Грузовой пароход, сам понимаешь!

– Да слышь ты! – напрягаясь, кричит старик. – У меня на «Сталине» сын помкапитаном ходит. Иван Ксенофонтович Лыхин, стало быть, аль не знаешь? Неужели своих не посодишь?

Капитан видит, что ничего не поделаешь, сослуживца обидеть нельзя, даёт малый ход, и к берегу легко скользит баркас, залитый варом до черноты, вплотную к берегу баркас не подходит, мелко, кряжистый дед забредает и грузно, с трудом переваливается через борт.

В центре села, недалеко от школы-семилетки, высилась каменная церковь со стенами метровой толщины, давно, конечно, бездействовавшая. Церковь обязательно привлекала внимание проезжавших по реке: громадная, она гордо реяла в небе, господствовала над серым скопищем тесовых крыш и отчётливо выделялась на тёмном фоне дальнего холма пронзительной белизной, – такая опрятная и, можно подумать, довольная собою красавица. Но стоило лишь приблизиться к ней, как сразу становилось видно, до чего она жалкая, истерзанная, словно после долгой и ожесточённой осады: местные рьяные безбожники разрушили колокольню, и бугры кирпичных обломков захламляли церковный двор. Мы, мальчишки, любили играть здесь в чику, орлянку, бабки, прятки, городки, эти обломки так и просились в руки, чтобы пулять ими по окнам без стёкол, колоннам и стенам храма, на которых живого места не осталось, каждый сантиметр был благословлён попаданием. Однако проникнуть внутрь церкви нам ни разу не удалось: там был склад нездешнего торгового предприятия с непонятным звучным названием – «Холбос».

Высокая церковная ограда из толстых железных прутьев на кирпичном фундаменте местами рухнула, но деревья, посаженные цепочкой по окружности двора, сохранились; во время осеннего массового переселения белок зверьки забегали в деревню и, преследуемые собаками и ребятишками, спасались именно здесь, на исполинских елях и лиственницах. Тут же, в углу двора, росла старая раскидистая черёмуха, и мы так любили лакомиться ягодами, даже недозрелыми, сидя в развилках ветвей, что однажды со мною сделалось плохо: тошнило, давило, перехватывало дыхание; вызвали фельдшера Жаркова, кое-как выходили.

Всё, как нарочно, как по заказу, на Лене было иным. На Кавказе мы за два года так ни разу и не побывали в лесу, не узнали, каков он, тамошний лес, и даже издали его ни одним глазком не увидели. Играть в прятки, в разбойников, в белых и красных приходилось на пустырях, поросших буйной дурниной: лебедой, полынью, чертополохом, крапивой и какими-то зонтичными в рост человека, пустотелые дудки которых отец, за недостатком дров, приспособился сушить под сараем и использовать как топливо. Здесь же, в какую сторону ни поворотись, взгляд обязательно упирался в обступившие узкую речную долину холмы и горы, покрытые густыми лесами, богатые, вне сомненья, ягодами, грибами, орехами и разными зверями, промышлять которых, хотелось надеяться, нам посчастливится, – почему бы нет?

В Суворовке, спасаясь от изнуряющей жары, мы целыми днями купались в Куме, столь мелководной, что только в одном омутке было по горло. А тут… Мы зачарованно, не без робости и одновременно с неистовой надеждой взирали на километровую ширь могучей реки, такой красивой, блещущей на солнце, такой спокойной, у берегов совсем стоячей, такой ласковой, живой, доступной. Так бы забрёл в воду и переступал дальше и глубже, дальше и глубже. А что там? А как там?.. Что даст она, река, уже наша, уже родная, уже вошедшая в душу?.. Мы, наверное, научимся плавать, нырять, управлять лодкой, ловить рыбу!.. Ведь не может быть, чтоб в такой большой реке не было рыбы, не зря же вон невод сушится на вешалах. В Куме тоже, кажется, ухитрялась пробавляться рыбёшка, пескарики, что ли, какие-то. Мы с презрительным смехом вспомнили, что один хлопец ловил их ящичком, привязанным к палке. Нет, у нас в Сибири всё будет по-настоящему! Мы с братом были уверены, что нам повезло почти так же отчаянно, как Робинзону.

Откуда эти рыбацкие и охотничьи устремления? Ведь никто нам не подсказывал, не подначивал, ружьями и припасами, рыболовными снастями не снабжал. Всё это возникло само собой, инстинктивно, от далёких предков наших, заядлых охотников и рыбаков, ибо ни отец наш, ни дед в подобных вещах ничего не смыслили. И уже позже, когда мы с братом освоили реку и лес, всегда удивлялись и не понимали, как это и почему это взрослый мужчина не умеет ни утку подстрелить, ни рыбину из реки вытащить. Я до сих пор со снисходительной жалостью и недоумением посматриваю на того, кто не может ельца от хариуса отличить, а ель от пихты.

Виды видами, но для детворы дорого, прежде всего, то, что можно понюхать, потрогать, попробовать. Первым веским доказательством в пользу родной Сибири оказалась обыкновенная картошка. На Кавказе мы попали впросак с этим первейшим, необходимейшим овощем. Посадили два мешка картофеля в полной уверенности, что осенью выкопаем минимум десять-двенадцать. Сначала всё шло как по маслу: дружно взошла зелёная молодь, полезла вверх, ботвища наросла чуть не до пояса. Дивимся. Радуемся. Окучиваем. Надежды самые радужные. Но вот навалился южный зной, какого в Сибири мы не видывали, точнее, не испытывали на собственной шкуре. Это надо понимать буквально, так как босыми ногами нельзя было пройти по голой земле, обжигало ступни. Земля превратилась в раскалённый пепел, кусты картофеля развалились, жалкими обварёнными лохмотьями легли в борозды. На семейном совете решено было спасти посев поливкой, благо колодец недалеко, через дорогу. Однако жажда иссохшей почвы была так велика, а безоблачное южное лето так длительно, что в конце концов пришлось отказаться от бесполезной затеи. Почти всё выгорело, а под уцелевшими кустами мы с изумлением находили заживо испечённые морщинистые картофелины, мягкие и упругие, как резиновые мячики.

В отличие от южной, сибирская картошка оказалась крупной, крепкой, рассыпчатой, а главное, чрезвычайно вкусной, в чём мы удостоверились, когда отцу удалось уговорить некую Христофоровну, согбенную, но могутную старуху, с зобом, огромным, как горб, продать ведро картошки за три рубля, осенью же мешок картофеля не бывал дороже 10 рублей. Дело в том, что в это время клубни как раз наливаются, продавать по обычной цене – себя обидишь, сбыть втридорога – жадным прослывёшь. Особенно вкусна печёная картошка. Гоша первый вздумал печь её в духовке, и когда мы, обшелушив обгоревшую чёрную плёнку не до самого белого «мяса», а лишь до самовкуснейшей коричневой корочки, стали, обжигаясь, поедать дымящиеся запашистые картофелины, единогласно и восторженно было провозглашено, что Кавказ со всеми яблоками, грушами, сливами и черносливами ничего не стоит противу одной нашей картошки! В охотку мы, дети, так налегали на это блюдо, приготовляемое собственноручно и бесконтрольно, что отказывались даже от обеда, пока не запротестовала мама и пока другие увлечения не захватили нас с подобною же силой.

В пойме речушки Захаровки, впадающей в Лену чуть выше Петропавловска, тянулись в глубь тайги нескончаемые заросли красной и чёрной смородины. Мимо фиолетовых турнепсных «самоваров», мимо зелёных лужков с непременным кустом боярки посредине ходили мы к тенистой извилистой Захаровке, потонувшей в черёмухах и вербах. Чёрной смородины, не рассчитав, приносили столько, что не успевали вовремя перерабатывать и, случалось, валили её, заплесневевшую, соседскому борову вёдрами.

Нам, детям, было очень завлекательно следить, не отрывая глаз, за ходом приготовления варенья. Мы завороженно наблюдали, как кипит сироп, как темнеют опущенные в него ягоды, как клокочет душистое варево, заплывая розовыми легковесными пенками, немедленное поедание которых отнюдь не возбранялось, и нам часто приходило в голову, что как всё же славно устроен мир: не будь в природе этих пенок, разве б дождался, когда варенье будет готово, а раньше времени мать не даст, детские капризы она ублажать не станет.

Показал эти смородинные угодья, на первой же неделе по приезде, соседский парень, здоровущий, улыбчивый. Чёрная смородина была ещё недозрелая, мы собирали красную, по-местному кислицу, а проводник наш просто лакомился и без умолку балабонил о ягодниках и кедрачах, о медведях, сохатых, тайменях – одним словом, играл роль щедрого хозяина, гостеприимно распахнувшего ворота в свой сад перед незваными пришельцами. Мы слушали и умилялись – вот, мол, где идиллия гармоничного единства человека и природы. Однако вскоре были обескуражены: парень вдруг расшалился, с размаху падал на плодоносные кусты, катался, кувыркался, топтал каблуками сапог гроздья ягод и беспрерывно хохотал, хохотал, хохотал!.. Мы с ужасом взирали на него, как на сумасшедшего, но он не унимался, должно быть, хотел показать, что ему как хозяину позволительно безобразничать. Потрясение наше было столь велико, что, вернувшись домой, не рассказали родителям, словно сами были участниками кощунства. Вряд ли что там уцелело от райских смородиновых кущ, наверняка дети и внуки того весёлого беззаботного разгильдяя и ему подобных оболтусов вытоптали, выжгли, уничтожили всё дотла. Однако же, следя за трагической гибелью лесов и земель, морей и рек родной страны, отчётливо сознавая, что вина высокообразованных инженеров, профессоров и академиков за разразившуюся экологическую катастрофу в миллион раз больше, я тем не менее, слушая или читая на эту тему, всякий раз вижу того парня-колхозника, самозабвенно сокрушающего смородинные кусты и слышу его глумливый хохот.

Ягодный сезон начинался с земляники на Смольном, куда детвора валила гурьбой, взрослым на подобные пустяки времени недоставало. Сладчайшая и ароматнейшая ягода! И не придумать бы, пожалуй, большего наслаждения, чем вылазка на Смольный, если бы мать не обязывала нас собирать ягоду. Стыдно возвращаться домой с неполной, а тем более с пустой посудиной, поэтому мы, хитрые лакомки, наперебой расхватывали кружки и банки, что поменьше, полуторалитровый же эмалированный ковш никто брать не хотел. Нудно до слёз собирать эту редкую прихотливую ягоду, зато перебранная и залитая молоком земляничка – поистине райское кушанье. Уж так во всём: что ценнее, то и достаётся трудней.

Однажды мать вознамерилась пойти с нами, но вопли восторга внезапно оборвались, когда мы увидели у неё в руках ведро, мы взирали на него оторопело, изумлённо, даже, можно сказать, с ужасом, догадываясь, что придётся наполнять эту совершенно несуразную для земляники тару. Мы хором пытались устранить нависшую над нами опасность и заменить ведро туеском, однако мать перехитрила нас: дескать, из большого не выпадет, сколько наскребётся, столько и ладно.

В лесу же предложила ссыпать добытое в ведро, пояснив, что кружку можно и опрокинуть ненароком, а ведро – оно надёжнее. Опорожненные кружки, как голодные птенцы, вынуждали трудиться вновь, совесть не позволяла беззаботно лакомиться земляничкой на виду у матери, неутомимо ползавшей на коленях. Ягод было уже более полведра, а нам всё не верилось, что можно наполнить его до краёв. Но мать так умело стала подхваливать и подбадривать нас и разжигать дух соревнования, что мы, закусив пересохшие губы, превозмогая усталость, поднажали и добились-таки задуманного ею.

Урочище Смольный назывался так потому, что здесь, на месте вырубленного ядрёного леса, осталось множество смолистых пней, новое же поколение сосняка взнялось не чащобно, а впроредь, с бесчисленными проплешинами, а где солнце, там, известно, и ягода. Урочище тянулось от просеки телефонной линии неширокой полосой до Карпухиной чистки.

Дед Карпуха жил на берегу, позадь колхозных конюшен, в избушечке почти игрушечной, не крупнее глинобитной русской печи. Карпуха был худ, высок, слеп, держался очень прямо, как солдат на параде. Мы, мальчишки, всё удивлялись, как он не расшибает голову о потолок: неужели внаклонку дома ходит? Жалели Карпуху, подолгу наблюдали за ним, не решаясь подойти и поговорить, когда он сидел на скамеечке перед ветхой оградкой убогого жилища, грелся на солнце и думал невесёлые думы свои.

Некогда Карпуха на всю округу славился как охотник, хлебопашеством также занимался. Бухгалтер сельпо Зайцев, его племянник, порою брал старика в лес, и тот на ощупь тянул ягоду с кустов, сидя на земле и зажав туесок между коленями. Поговаривали, что бухгалтер не очень-то помогает престарелому родственнику, а в лес берёт с расчётом, Карпуха, мол, хоть и слепой, а на самую лучшую ягоду наведёт.

В Петропавловске всякая ягода, если не считать землянику да смородину, за рекой. Что ни говори, несподручно. Отец задался целью открыть брусничные угодья на нашей стороне и уговорил деда Карпуху помочь в этом деле. В начале сентября, когда заречные боры были уже вычищены жадными совками, отправились мы втроём на поиски богатейших брусничников Красного бора, где, по преданию, всем селом запасались ягодой, пока не погубил всё пожар от незатушенного костра, а случилось это давно, ещё в доколхозные времена.

Дед Карпуха вышагивал не хуже зрячего. Одет он был в грубую шерстяную однорядку бурого, медвежьего цвета и бродни, голенища которых, как у большинства стариков, не были загнуты.

Когда мы проходили мимо его чистки, размером с полгектара, уже изрядно подзаросшей осинником, отец, легко сближавшийся с людьми, общительный, завёл было разговор об этой заброшенной ниве, о том, что сам в двадцатые годы лес под пашню сводил, пни корчевал, землю сохой пахал, сеял вручную, из лукошка, да и хлеб жал серпом, но так и не расшевелил сурового старика, не настроил на воспоминания о прошлом, а так хотелось узнать из первых рук, от самого Карпухи, когда и как он здесь хозяйствовал, что сеял, большие ли урожаи получал.

– Да, было время, ели семя, а теперь сухую корочку грызём, – пословицей отозвался Карпуха и ещё выше вскинул рыжую, клинышком, бородёнку. Говорил он задумчиво, певуче. Я взглянул в белые пропащие глаза старика и почувствовал себя виновным в том, что он слепой. И подосадовал на замкнутость старика. Не пожелал раскрыть нам душу свою, поведать, каким молодцом был в далёкую пору здоровья и силы.

Перелезли через изгородь, отграничивающую поскотину со стороны тайги, и лес сразу показался мне выше и гуще, и подумалось, что тут медведь имеет полное право шугануть нас за вторжение на его территорию. Дорога травой поросла, а где и мхом заплыла, древесная молодь, осмелев, освоила заскучавший прогал. Всё труднее стало угадывать, где пролегал путь на Красный бор, мы с отцом то и дело рыскали по сторонам в поисках заглохшей дороги, спорили друг с другом.

– Быль быльём поросла, дорога – лесом, – подвёл итог Карпуха. – Зря неча тыркаться, ребяты, прямиком пойдёмте-ка, однако. Повёртывать никуда не надо.

Старый таёжник и по бездорожью двигался ходко, уверенно, к нашим шагам не прислушивался, ни о чём не спрашивал, и волей-неволей складывалось впечатление, что он и без нас не заплутает, более того, что мы ему не помогаем, а мешаем.

– Наверное, по солнцу ориентируется, – рассуждал отец, – ловит лучи лицом, понимаешь?

– А почему на деревья не натыкается?! – недоумевал я. – И не вихляет куда попало. Ты смотри, смотри, идёт как будто зрячий!

Перевалив гору, мы спустились в широкую падь и долго шли по заданному направлению, на запад.

– Дедушка Карпуха, впереди хребет видно! – закричал я.

– Это и есть Красный бор, – молвил слепой проводник.

Бор был на диво чист, светел, величествен, не зря его назвали Красным. Брусничник, густой, ровный, высокий, плескал по голенищам ичигов, но был абсолютно пустой. Промаршировали из конца в конец без задержки, только в одном распадочке и наткнулись на курешок с довольно реденькой ягодой и нацарапали кой-как около ведра. Но раздосадованный неудачей Карпуха сразу же повернул назад и, не обращая внимания на наши оклики, ушёл домой один.

Ягодничали зачастую всей семьёй, впятером, вместе с отцом, кроме двух сестёр-малышек, но и без отца мы, дети, одни или с матерью шастали по ближним и дальним ягодным угодьям и не переставали дивиться тому, что местные жительницы отличались паническим страхом перед тайгой. По ягоды они отправлялись большими компаниями, с собаками и обязательно прихватывали какого ни на есть мужичонку с ружьём. При этом кто-нибудь потрусоватей шарился весь день как можно ближе к тропе и то и дело подавал сигналы своим, дескать, тут она, тропа, никуда не убежала. Только школьная уборщица Ульяна, широкоплечая и широкоскулая (должно быть, в её родове был эвенк), отваживалась ходить в тайгу одна или во главе баб, за что старухи клеймили Ульяну колдовкой. А страх объясняли тем, что, по преданию, когда-то давным-давно свирепый медведь напал на спавших в шалаше пятерых братьев-охотников и всех их задавил!..

Никто на селе не заготавливал столько ягод, сколько мы. Зимой порою в кухне можно было наблюдать такую сцену: у порога с миской под мышкой стоит малец лет восьми, шмыгает носом.

– Ты чей?

– Таракановский.

– За чем пришёл-то?

– Мамка за брусникой послала. Стёпка у нас шибко хворает, жар у него.

Мать идёт в кладовку, зачерпывает из ящика миску брусники. О плате речи не ведёт. Тараканова могла бы послать со своим сынишкой литра два молока, чтобы не остаться в долгу, но она, по-видимому, считала, что коль скоро они, колхозники, круглый год чертомелют, не грех и даром взять у тех, кто всё лето в лесу в своё удовольствие прохлаждается.

Мы сравнивали таёжные ягодные угодья с южными фруктовыми садами, и сравнение это было не в пользу юга, хотя справедливости ради надо сказать, что баснословно дёшевы там фрукты и овощи. Помню, когда мы приехали с Севера на Украину в 1937 году, в городе Нежине мешок яблок стоил 5 рублей, а помидор с блюдце – одну копейку! Мать на базаре, интересуясь ценами, то и дело восклицала: «Господи, да почему так дёшево?!» Однажды подходит она к старику с четырёхведёрной корзиной огурцов, просит: «Дайте мне на рубль». А тот: «Так вся корзина стоит рубль». Местные покупательницы резонно одёрнули мать: «Кто же на базаре говорит «дёшево»? С луны, что ли, свалилась?» И всё-таки там сады чужие, за забором, ходишь да посматриваешь. К тому же своё, добытое собственным трудом, милее и слаще готовенького, купленного. Но особенно нам нравилось то, что наши таёжные сады, как именовала мать ягодные угодья, не огорожены, не считаны, не меряны, нет им предела, привольные, можно сказать, нехоженые края.

Да, нехоженые. Тайга вокруг дремала непотревоженная, непорубленная, без дорог, с редкими полузаросшими тропинками. Да и кто бы, спрашивается, топтал её?.. Не бывало в те годы на Лене никаких изыскательских, топографических, лесоустроительных или геологоразведочных экспедиций. А местные, колхозники, – народ занятой. Когда же, через два года после нашего приезда на Лену, началась война с фашистской Германией и всех здоровых мужиков мобилизовали в армию или на трудовой фронт, тайга в ещё большей степени оказалась предоставленной сама себе. Однако и до войны в нашем Петропавловске, не в пример другим деревням, доброго охотника-зверовика не сыскать было.

Однажды кто-то из белковавших наткнулся на медвежью берлогу. Добывать зверя пошли втроём, два мужика средних лет и председатель колхоза Александр Тимофеевич, отчаянный парень с бравой, офицерской выправкой. Его, не причастного к искусству медвежатников, взяли из уважения, как начальника.

Вытравили хищника из берлоги, и тут произошло неожиданное: те, что выдавали себя за охотников-специалистов, от страха обомлели, стоят чурбанами, глядят, как медведь к ним на задних лапах приближается, а у председателя боёк заело, на ту беду они обильно смазали ружья каким-то скверным маслом, и оно застыло на морозе, щёлк, щёлк – осечка. Выхватил у товарища ружьё, прицелился, нажал на спусковой крючок – такая же петрушка. Медведь меж тем подошёл вплотную, а они перед ним шеренгой навытяжку, будто перед генералом на параде. Стоят, едят друг дружку глазами, а что делать, не знают. Наконец, топтыгин царапнул Александра Тимофеевича за плечо, разодрал телогрейку, рявкнул укоризненно, больно егозливый, дескать, по сравнению с другими, никакого, мол, почтения хозяину тайги, повернулся и побрёл прочь, оглядываясь и обиженно рыча, вроде бы спрашивал, зачем подняли с постели раньше времени, не дали доспать до весны? Дома горе-охотники не удержались, выболтали, как было дело, и над ними лет десять потешалась вся округа.

Ну а грибной сезон – чем он хуже ягодного? И разве грибы – слабое подспорье для большой семьи, в особенности в трудные военные годы? Они растут как раз тогда, когда мясца ни за какие деньги не купишь. Не потому ли мать упорно называла грибы лесным небегающим мясом?

Грибов рождалось несметно много, причём ежегодно. Начинались они в середине лета. Сначала худосочные обабки, краснощёкие подосиновики, позже боровики-сбитни, белые грибы, а на полянах, опушках – гряды маслят. Масляные грибы брали редко, они считались низкосортными грибами, хотя маринованные, в подвале остуженные, они очень даже недурны. Обабки, подосиновики, боровики шли в основном на жарёху. Для приготовления этого изысканного блюда по всем правилам нужно кроме умения терпение, спешка недопустима, иначе желудок расстроится. Экономя дрова, мать кухарничала во дворе на кирпичиках, огонь разводила небольшой, из щепок. Соблазняющие запахи разносились далеко вокруг. Чтоб быстрее прошло время, мы играли в запятнашки и то и дело узнавали, скоро ли ужин. Обычно уже в сумерки пышущая жаром сковорода водружалась на обеденный стол, и жарёху-грибницу съедали с замечательным, неподдельно восторженным аппетитом.

Нанизанные на тонкие палочки грибы сушились на шестке русской печи и откладывались впрок. Как вкусны зимою постные щи с перловой крупой и грибами!

Когда же зябнущая по ночам земля начинала одеваться туманами, из недр её выступали сырые грузди и рыжики. Рыжиков высыпало фантастически густо, под каждой соснушечкой гряда, а поскольку семья наша была довольно многолюдной, осенью наш дом на какой-то период (это уже во время войны) превращался в своеобразную промысловую артель: в бочках вымачиваются грибы, с тем чтобы легче и быстрее отмыть, отхлопать от земли и хвоинок, а мы уже тащим из лесу свежую партию, начинается сортировка-выбраковка, засучиваются рукава, сверкают ножи, хрустят черешки, хлюпает и льётся вода. Сдавать в сельпо возили ящиками, бочками на двухколёсной тележке, заработанное тут же отоваривалось хлебом, мылом, обувью, тканями.

Осенью и в первой половине зимы, реже – летом (потому что добыча на жаре быстро протухает) ловили мы с Гошей зайцев, или ушканов, как их здесь называли. Наука вроде бы нехитрая: найди заячий ход да насторожи проволочную петлю. Однако без смекалки ни в каком деле, а тем более в охотничьем, не обойтись. Летней порой невнимательный и тропу-то ушканью не сыщет, будет стоять на ней, но не увидит. Ну, нашел ты ее, еле видимую глазом, вихлястую дорожку, а дальше что?..

Петлю ставишь не абы где, не в редняке, конечно, а в чаще, в такой, желательно, чащобе, чтоб ветки деревьев обок и по-над тропкою непробивно смыкались, заяц там несется, прижав уши, будто по туннелю, не вильнуть ему вбок, не углядеть в тесноте и сумраке коварную проволоку. А вот, к примеру, сучкастая лесина, бурей поваленная, над тропинкою низко повисла или, смотришь, ушканий путь пролегает сквозь поскотинную изгородь, между жердями – всё это явные находки для цепко-прикидистого охотничьего глаза: в узком пролазе наверняка перехитришь, заарканишь длинноухого. Но не всякий ушкан, что затянул на себе петлю, достаётся охотнику: зверьки нередко обрывали петли.

Когда ушкан забуровится в петлю, он дёргается остервенело, до тех пор пока не удушится или проволоку не порвёт. Мне привелось однажды увидеть, как это происходит. Иду я лесной дорогой в дремуче-густом ельнике, что возле речки Захаровки, проверяю свои ловушки, а в ельнике глухо, тихо, нежарко, меленькая травка гасит шорох моих шагов. Тропы лопоухих грызунов тут из года в год одни и те же – прямые, торные, хорошо заметные, прямо-таки магистрали заячьи. Вдруг справа, в чаще, послышался шум, топот, я вмиг замер, и на дорогу прямо передо мной, хоть впору кепкой попадай в него, выкатился матёрый зайчина. Увидев меня, зверь не поворотил назад, а приурезал ещё быстрее по тропке, навстречу терпеливо стерегущей его безжалостной петле. И вот уже он бьётся на проволоке изо всех своих силёнок, ужасаясь тому, что сзади с треском бежит кто-то большой и страшный. Не подоспей я вовремя, бедолаге пришёл бы конец.

Случалось, в петлю попадал настолько умный зайчишка, что и не думал рваться до потери сознания, нет, он преспокойнейше сидел, поджидал охотника. Таких молодцов мы сажали в мешок и приносили в деревню. Каждую зиму у нас в доме жил заяц, пока не догадывался удрать на волю в приоткрытую по оплошности дверь.

Лишь один-единственный раз в такую немудрящую снасть затесалась лисица, в погоне за зайцами хищница пользуется их же маршрутами. Перекусить проволоку не удалось, сталь не по зубам, и хитроумная лисичка-сестричка сообразила, что надо грызть то, за что петля привязана. Только в запале плутовка не могла определить, к какой соснушечке прикреплена удавка, и принялась перегрызать подряд все деревца, что росли в пределах досягаемости. На её счастье, сосняк там был, как конопля, – частый и тонкий. Вместо лисицы я увидел в гущине мелколесья полянку и сосёнки, срезанные под корешок. Уж и пожалел я тогда, подосадовал, что петля была простая, а не подвесная. Подвесная – это когда проволока привязывается к жерди, пригнутой через рогульку к земле; попавшийся ушкан срывает насторожку, комель жерди падает на землю, вершинка же, наоборот, взмывает вверх – и бедняга косой оказывается повешенным.

Охотничать, выходит, можно и без ружья, было б время да желание, да старание.

Пробовали мы отлавливать зайцев и капканами, а также древним испытанным способом таёжников – пастями, кулёмками, это зимой, само собой разумеется, по снегу, на широких камасных лыжах. Хороши деревянные ловушки, безотказны, часто проверять их не надо, только много работы с ними, покопаешься, помахаешь топором, прежде чем хоть одну настроишь, а петель за день можно несколько десятков поставить. Но в зимнюю пору надо обязательно чистить петли пеплом до блеска, иначе ушкан на самом резвом скаку успеет заметить в ночи на белом фоне снега тонюсенькую чёрную проволочку и, едва не коснувшись грудью, остановится перед петлёй-обманщицей, осмотрит её внимательнейшим образом, понюхает, быть может, даже потрогает усами, обойдёт стороной и вновь помчится со скоростью ветра по той же тропочке дальше.

Забегая вперёд скажу, что лишь в самом начале мы с братом промышляли зайцев вместе, после же, а тем более тогда, когда Гоша стал работать монтёром-связистом и по долгу службы совершал обходы своего участка телеграфной линии, управлялись в одиночку и даже поругивались, деля звериные угодья, соревновались друг с другом. Ближние к Петропавловску леса отошли мне, а всё пространство от Смольного и до самой Березовки – ему. Просека телеграфной линии шла холмами, по лесу, поэтому служебные обязанности нисколько не мешали брату «произвести учёт» вспугнутого выводка рябчиков, подстрелить застрекотавшую невдалеке белку, проверить ловушки на зайцев.

Не счесть быстроногих ушканов, отловленных нами, юными охотниками, в те далёкие славные годы, не счесть обедов из духовитой, но постной зайчатины, для сытости сдобренной свининой, что перебывало за нашим столом. Но тот пасмурный день в начале зимы, когда первый нежный снег ещё не огрублён свирепой северной стужей, мне запомнился навсегда, как исключительный, редкостный: я еле тащил мешок с промёрзлыми негнущимися тушками зайцев, пять штук зараз, причём один из них, снятый с самой последней петли, живой!

Невыделанные шкурки валялись на вышке и в амбаре, пропадали зря, не находилось им применения, по причине непрочности мездры. Правда, Анне, старшей сестре, мама как-то взялась и сшила шапку с длинными ушами. Зато на высушенные задние заячьи лапки был устойчивый спрос: они считались наилучшей метёлкой для подбирания муки во время стряпни. Мать снабдила ими многих знакомых женщин, в деревне ведь каждая хозяйка – стряпуха, в каждом доме русская печь, о которой ныне городские жители и понятия-то не имеют.

Так что мечты о жизни в тайге и охоте на диких зверей, можно считать, вполне осуществились, только добываемое нами зверьё не поставить в один ряд, например, с сохатыми, тем не менее нас, юных промысловиков, это нисколечко не удручало: дайте срок, дойдёт черёд и до медведей, никуда они от нас не денутся!..

Но главной страстью в нашей жизни, и мы инстинктивно предугадывали, предчувствовали это с самого начала, как высадились с парохода, стала рыбалка. С первых же дней, обзаведясь удочками, мы с братом потянулись на реку.

Однако добыть рыбу даже в такой полноводной реке, как Лена, оказалось делом непростым. Правда, гальяны клевали с большой охотой повсюду, особенно около села. Это бесчешуйная рыбёшка величиной с палец взрослого человека. Их и в окрестных озёрах гомозилась тьма-тьмущая, только там они бывали пузатей, ослизлей и окрасом темнее, а речные тощие: им ведь с течением приходится бороться. Жареные гальяны, на мой взгляд, неплохое блюдо, во всяком случае, намного лучше карася, у того рёбра да голова, а где и уколупнёшь кусочек, так не отплюёшься: всё пронизано костями. Однако у местных жителей бытовало твёрдое убеждение, что гальян – не рыба, что уважающий себя человек гальянов есть не станет. Кормить свинью, кур, собаку – пожалуйста, но самому – ни боже мой!

Порою рыболов, выдернув удочку, вскрикивал с досадой: «Опять гальян!» – и, в отчаянии, не желая отцеплять, частыми взмахами яростно хлестал его о камни.

– Не изгаляйся! – одёргивали его товарищи. – Рыба осердится, не будет клевать!

– И не надо такой рыбы! Опротивели эти проклятые гальяны! – плакался бедняга рыболов.

В первое лето и мы с братом выпили горькую чашу этой неблагодарной рыбалки: на наши крючки попадались только гальяны, мать отказывалась их готовить, потому что у местных рыбаков можно было купить кое-что получше. Позже нам гальяны служили живцами, то есть наживкой на крупную рыбу.

Как сейчас, помню свою первую рыбацкую удачу, своего первого ельца. Я удил с маленького плотика, приткнутого к берегу. Орава босоногих мальчишек промышляла тут же, кто с берега, кто с вытащенной на сушу лишь наполовину лодки забросил в речку простейшую рыболовную снасть, без разноцветного яркого поплавка, без свинцового грузила; это сейчас в магазине такое богатство, что глаза разбегутся: изящные бамбуковые удилища, тончайшие, невидимые в воде полиамидные лески, любого размера крючки, поплавки всех цветов радуги, – подумаешь, подумаешь, что бы взять, да так ничего и не купишь, потому что рыбы-то нет, клевать-то некому!..

Гальян берёт упрощённо, сильно, грубо, а тут кто-то клюнул поделикатней, леска, разрезая воду, напористо побежала вверх и вглубь. Рванул на себя удилище – что-то блестящее, красивое взвилось над головой и полетело через плотик на камни. Я не успел сообразить, что произошло, как услышал восторженный возглас пацанов: «Елец!» А он уже трепыхался на гальке, серебристый, белобрюхий, темнолобый, и хватал в недоумении воздух аккуратным маленьким ртом. Я бережно, чтоб не сорвать чешую, освободил от крючка рыбёшку, совершенно опьянённый фартом, завистливыми взглядами и восклицаньями ребят.

Это был едва ли не единственный мой елец в первое лето. Позже ельцы стали для нас довольно частым, обычным уловом.

Чтобы рассказать о рыбалке на Лене, о многообразных способах и всех прелестях её, надо начать, по-видимому, с ледохода. Грандиозное, величественное, незабываемое зрелище – ледоход на Лене в среднем её течении. Позже, живя в Якутске, я однажды отправился с товарищами смотреть ледоход, но остался разочарованным: изъеденные водой, искрошившиеся мелкие льдины затерянно белелись кое-где в необозримом разливе половодья.