banner banner banner
Завтра была война (сборник)
Завтра была война (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Завтра была война (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Сидел на заборе и нецензурно выражался?

Вопрос был задан незнакомым хриплым, даже каким-то угрюмым голосом, и Скулов вынырнул из своего блиндажа: из воспоминаний. И с некоторым интересом поглядел на обладателя этого недружелюбного голоса: коренастый мужик в тесноватом немодном костюме лет под пятьдесят. Лицо крупное, тяжелое, малоподвижное: второй заседатель. А вопрос, оказывается, задан уже не девчонке: на ее месте перед судом стоит молодой парень.

– Что значит цензурно или нецензурно? Эдик руку раскровенил о колючку, которую этот кулак…

– Замолчите, Трайнин! – Ого, каким металлом прозвенел голос судьи! – Отвечайте только на вопросы.

Не слышал я никакого мата, вот и все.

Не слышал, значит. Крик такой стоял, что у соседей во всех окнах свет со страху зажгли, а он – не слышал. Хотя, может, и вправду не слышал: он ведь целовался тогда. С той девчонкой. Скулов неожиданно улыбнулся: что ж, это вполне даже может быть.

Когда любишь, это нормально. Нормально…

Он не слушал, даже старался не слушать, что там происходило в суде, что говорили, что спрашивали, что отвечали. Он воспринимал процесс как необходимую, но очень неприятную процедуру, в результате которой определится его судьба, но поскольку собственная судьба Скулова совершенно не интересовала, то его не интересовал и суд. И не просто не интересовал, а раздражал публичностью, выворачиванием наизнанку, дотошностью и мелочным копанием. Менялись свидетели, не умолкая, звучали голоса: вопросы – ответы, ответы – вопросы. И так до бесконечности, до глухого раздражения, до звенящей, как струна, мечты: скорей бы уж! Скорее бы уж кончилось все, скорее снова в камеру на знакомый табурет, чтобы качаться на нем и, качаясь, плыть в счастливую даль: к Ане. Вспоминать о ней, видеть ее, слышать, осязать, обонять, чувствовать всю и в целом, и по мелочам, и главное, может быть, именно по мелочам, потому что сам человек забывает те мелочи, которые творит на каждом шагу, а другие помнят. И Скулову всегда казалось, что, вспоминая мелочи, он как бы подсказывает Ане о них, а она – радуется. И улыбается ему, как всегда: глаза в глаза, не моргая.

И тут вспомнилось ему, как они однажды ходили в театр. Давно, правда: тогда еще в их городе театра не было, а был Дворец культуры при фабрике, и в этот Дворец приехал самый настоящий театр, из Москвы. Кажется, по Чехову Антону Павловичу постановку давал, «Три сестры», что ли, и уж очень Ане пойти хотелось. Трудно было с билетами, но он все же достал, как инвалид войны. И Аня очень радовалась, неделю к этому культпоходу готовилась и даже в парикмахерской прическу сделала. А еще надела новое платье – синее у нее такое платье было, с белым воротничком – и новые туфли на шпильках: тогда шпильки носили, и ей Ваня из Москвы туфли в подарок прислал, а она их ни разу не надевала. А куда наденешь-то на Заовражной? А тут – надела, и они пошли. За час пришли, еще не пускали никого. Потом пустили, и они долго гуляли в фойе, и Аня такая счастливая была, так ей все нравилось, что задержались они на какой-то выставке «Наша продукция»: ткани разглядывали. В зал вошли перед самым началом и протискивались на свои места уже в темноте да через людей, бочком протискивались. Ну, посмотрели, хорошая была постановка, а в антракте он глянул: Аня в слезах. «Ты чего?» – «Переживаю, – говорит, – иди в буфет, пива выпей, а я тут посижу». Пошел Скулов в буфет, пива выпил, вернулся, опять постановку смотрели. Потом конец, свет за жгли, захлопали артистам, вставать с мест начали. А Аня сидит. Улыбается, хлопает, и слезы уж высохли. Уж публика почти разошлась, а она знай себе в ладоши бьет. А потом покраснела и шепчет: «Ой, Тоша, да я же каблук сломала, как в темноте на места протискивались…» Он так широко и так некстати заулыбался, вспомнив об этом, что в суде кто-то примолк в изумлении. А конвойный шепнул сердито:

– А ну прекрати! Не в театре, понимаешь. В зал вон погляди, на людей.

Несколько раз мельком глянув, Скулов избегал смотреть в зал, поняв, что зал все время разглядывает его. Изучает, какой он, как сидит, встает, как ведет себя, как реагирует на свидетелей, что думает при этом и что отвечает. Это постоянное липкое наблюдение мучительно ощущалось им: он все время ловил себя на том, что стре мится пригнуться, спрятаться, уйти за барьер, которым была отгорожена его скамья, и это угнетало его. Но порой – не из любопытства, нет! – он не выдерживал и текучим, невидящим взором проходил по рядам, не замечая людей, не фиксируя лиц. И во время этого обзора, этой усталой панорамы всегда ощущал, будто наталкивается глазами на некую преграду. Он не понимал, что это за преграда, не видел ее, да и не стремился увидеть, но когда столкновения приобрели некую закономерность, когда он понял, что преграда существует в действительности, а не в воображении, он – еще не всмотревшись, не увидев еще! – сообразил вдруг: они. Его супруга Нинель Павловна, дочь Майя и сын Виктор.

Открытие было сродни озарению: он даже привстал, чтобы разглядеть, и конвоир тут же предупреждающе положил руку на его плечо. Скулов сел, но продолжал уже не вскользь, а осмысленно, ищуще рассматривать публику. И наконец увидел полную женщину в темном платке на седой голове, а по обе стороны – мужчину и женщину. И не узнал, а просто понял, что это и есть его законная жена Нинель, но никак не мог понять, что по обе стороны ее сидят его дети: они казались слишком взрослыми, чтобы быть детьми. Но это были они, теперь он уже не сомневался, что это – они, и глядел. И они тоже глядели на него: сын – изредка и колюче, дочь – подольше, но с укором, а жена – все время, не отрываясь и как-то странно, словно сожалея, скорбя словно: даже платочек к глазам поднимала. И Скулов не мог понять, зачем все это: ведь игра же все, ведь забыла уж, как он выглядит, так зачем же скорбь с платочком демонстрировать? Зачем? И, не поняв, расстроился и твердо решил не смотреть больше в их сторону, хотя очень хотелось смотреть.

– …Давно знаете подсудимого, свидетель Ковальчук?

– С тысяча девятьсот пятидесятого года.

Какой еще там Ковальчук знает его с пятидесятого? Скулов глянул: Ваня. Ваня, Ванька, Ванечка, родной брат Ани, Иван Свиридович, а Ковальчук потому, что Александра Петровна его усыновила по закону и свою фамилию дала. Ах ты, родной ты мой, братик ты мой… Слезами застлало глаза, Скулов долго утирал их и – слушал.

– …Знаю Антона Филимоновича как исключительно порядочного, честного человека, коммуниста, фронтовика, труженика…

Ах, Ванечка, Ванечка, спасибо тебе, родной. Из самой Москвы приехал, времени не пожалел, чтобы здесь, на суде этом, хоть раз доброе слово прозвучало. И по гроб жизни Скулов тебе благодарен за это и низко кланяется.

– Очень хорошо, но это не имеет прямого отношения к делу, – недовольно сказал прокурор. – Я задал вопрос: увлекался ли Скулов охотой?

– Разумеется, нет. Скулов потерял на фронте ногу, какая уж тут охота?

– А зачем он вступил в общество охотников и рыболовов?

– Не могу знать, – сокрушенно вздохнул Иван Свиридович. – Это произошло после моего отъезда.

– А вам не кажется, что Скулов вступил в это общество с единственной целью: получить право на приобретение и хранение огнестрельного оружия и патронов к нему? Вы знали, что у Скулова имеется охотничье ружье?

– Относительно охотничьего ружья я ничего не знаю, – с чуть заметной заминкой произнес свидетель.

Знаешь ты об этом ружье, Ванечка, чего уж греха таить. Приезжал на похороны Александры Петровны – помнится, что из Англии только-только вернулся и много рассказывал об Англии этой. А слушал мало… Да и что слушать-то было? Как приемная мать Александра Петровна помирала или как им в первый раз забор сломали? Ну, выслушал, посочувствовал, посокрушался, Англию опять вспомнил: «У англичан закон “Мой дом – моя крепость” имеет буквальное значение, представляешь, Аня? То есть владелец обладает правом защищать свою собственность вплоть до применения оружия в ее границах…» А на другой день вдруг достал ружье и патроны к нему.

– Это мама Александра Петровна мне подарила, когда я школу закончил: ружье ей от покойного мужа досталось. Я на антресолях его прятал, в Москве оно мне ни к чему, так что берите в подарок. Зарегистрируй его, дядя Тоша, а если кто снова за цветами полезет, пальни в воздух для острастки.

И уехал. А Скулов не хотел вступать ни в какие общества, а хотел опять это ружье на антресоли определить, да Аня настояла. Не потому, что воров боялась или цветы так уж жалела, а потому, что боялась соседей: заметят, донесут – неприятностей не оберешься. А с соседями неладно жили, что уж там… Это с прежними – душа в душу, а с новыми – вразнотык. Новые у прежних дом купили и впервые к ним с Аней в гости пришли. Ну, думали, познакомиться люди хотят.

– Анечка, собери на стол…

А они – в дверях, шапок не сняв:

– На вашем участке у самого забора береза растет. Так вы ее спилите, потому что она из нашей земли соки тянет. Либо спилите, либо пересадите, что ли, уж будьте любезны.

Спилил Скулов березку, вот так и познакомились. Кудрявая березка была, стройная – Аня очень ее любила. Но сама же и велела, чтоб спилил, его же покой оберегая…

– …Значит, вы подтверждаете, что обвиняемый торговал цветами из своего сада по спекулятивной цене?

Так спросил прокурор. Скулов очнулся от воспоминаний: соседка давала показания. Вовремя, значит, она ему привиделась.

– Подтверждаю, конечно, подтверждаю. Он, Скулов, этот…

– Вопрос! – Адвокатский карандаш уперся в свидетельницу. – Где именно обвиняемый торговал цветами?

– Как это, где именно?

– Дома? На улицах города? У вокзала?

– Зачем? На рынке он торговал, в рядах. Там у него и место постоянное было, там с трудящих и тянул денежки.

– Тогда прошу отметить в протоколе, что Скулов продавал лично выращенные им цветы не по спекулятивным, а по рыночным ценам.

Судья пошепталась с соседями, склоняя голову то вправо – к мужчине-заседателю, то влево – к женщине. И громко решила:

– Занести в протокол: «Продавал лично им выращенные цветы по рыночным ценам».

Потом опять его, Скулова, допрашивали. Сразу ли с ружьем вышел или сперва без ружья; где стоял, что делал, какие слова сказал, стрелял ли в воздух и сколько именно раз. Долго его вопросами мурыжили – то прокурор, то адвокат, то заседатели, то судья. А он думал, что ответы его слышат и законная жена Нинель Павловна, и дочь Майя, и сын Виктор, и ему было очень муторно: получалось, что он вроде бы именно перед ними ответ держит, им объясняет, как дело-то было, а объясняя, оправдывается. И Скулову было невыразимо тошно оттого, что он вынужден оправдываться не только перед судом, но и перед ними. А тут еще стоять все время приходится, и сильно ноги разболелись – и та, которая есть, разболелась, и та, которой нет, тоже. Та уж так заныла вдруг, что аж взмок Скулов. По-дурному заныла, по-прошлому…

Но, к счастью, к радости, к облегчению великому, прозвучал тут решительный голос молодой, красивой, счастливой, видать, судьи:

– Объявляется перерыв судебного заседания.

Второй народный заседатель

Единственными людьми, кто не торопился покинуть здание народного суда в тот день, были судья Ирина Андреевна и народный заседатель Юрий Иванович Конопатов. Ирине до отчаяния не хотелось возвращаться в пустую квартиру, где все еще витал запах сигарет, где в передней стояли мужские лыжи, а в ванной лежал забытый крем для бритья. И поэтому она неторопливо возилась в совещательной комнате, где они обычно оставляли свои вещи, то с женской дотошностью принимаясь перебирать содержимое сумочки, то листая сделанные во время заседания записи, то чем-то себя занимая, а сама уголком глаза косилась на Юрия Ивановича, втайне удивляясь, почему он-то никуда не спешит.

Народный заседатель с неблагозвучной фамилией – немолодой и некрасивый – не спешил домой вовсе не из-за веявшего от судьи женского обаяния. Хлебнувший в жизни соленого до слез, заседатель был приучен к нелегкому хлебу и далеко не развеселой жизни, но не жаловался даже себе самому в тихие минуты отчаяния. Только перестал торопиться домой, как торопился еще недавно.

Еще полгода назад они мирно жили в заводской двухкомнатной квартире: жена, дочь-десятиклассница и он, Юрий Иванович Конопатов, мастер участка термической обработки. Была налаженная жизнь, тапки и телевизор, ужины и завтраки, трудности по хозяйству и обычные размолвки с женой. И война дочери за личную свободу: за джинсы и сапоги, прозрачные блузки и глубокие разрезы на юбках, за право слушать современную музыку непременно при современной громкости, ходить в дискотеку и красить ногти, губы и ресницы хотя бы по воскресеньям. Он понимал, что аналогичные войны ведут все дочери, относился к этому, в общем, добродушно, зная, что победителем не будет, и постепенно сдавая позиции. И все вдруг сломалось.

У жены была мать (его, следовательно, теща), которой он никогда не видел: она всю жизнь прожила с младшим сыном, помогая нянчить двоих детей. Регулярно переписывались, жена ездила в гости, обменивались поздравлениями, открытками, посылками. А потом брат прислал письмо: «Хватит, мы содержали ее всю жизнь…» Жена тут же собралась, поехала и привезла тещу. Выяснилось, что у тещи отнялись ноги, но это было еще ничего, а месяца через полтора с ней что-то приключилось, и недвижимо лежащая в кровати старуха приобрела вдруг хрипатый мужской голос и неодолимую потребность петь жизнерадостные песни.

Теперь их семья жила в одной комнате: он с женой и взрослая дочь, которой надо было готовить уроки, слушать музыку, болтать с подругами, мечтать о мальчиках, нарядах и счастье. А жена не могла бросить работу, потому что одной его зарплаты никак не хватало на четверых, теща целыми днями лежала одна, и в квартире хрипло звучали слова набивших оскомину песен. Дочь приходила только ночевать, появляясь дома все позже и позже; где она делала уроки, он не знал: дочь уверяла, что у подруги, жена трижды находила у нее сигареты, а он как-то вечером отчетливо уловил коньячный аромат.

– Дочка? – от растерянности он заговорил шепотом. – Ты что это, дочка?

– А что такое? – с вызовом спросила она и так шевельнула туго обтянутым джинсами бедром, что у него потемнело в глазах. – Подумаешь!

А из-за плотно прикрытых дверей комнаты, которая некогда принадлежала дочери, неслось на весь пятиэтажный панельный дом:

Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка…

Да, Юрий Иванович не торопился домой. Понимал, что поступает скверно, несправедливо, эгоистично, что надо хотя бы своим присутствием поддержать совершенно измотавшуюся жену, но не мог. И мечтал не о другом доме, не о другой женщине, не о другом тепле – мечтал передохнуть. Хоть два, от силы – три часа. И поэтому неожиданно сказал и испугался:

– Вы очень спешите, Ирина Андреевна? Может…

Он подавленно и очень виновато замолчал, и эта виноватость теплой волной омыла обожженное сердце Ирины. Она тоже не рискнула поднять глаз, но сказала с привычным женским уменьем направлять идеи в знакомые русла:

– Что ж, я с удовольствием.

В кафе предложили столик на двоих, никто не мешал, но им все равно было неуютно. Односложно спрашивали, односложно отвечали, нехотя потягивали кислый рислинг в ожидании ромштексов и, кажется, мечтали разбежаться. Юрий Иванович сделался еще угрюмее, на Ирину вдруг нахлынули ностальгические воспоминания; разговор не вязался, и вечер явно рисковал оказаться испорченным.

– Знаете, я человек малоинтересный, – через силу, точно преодолевая чудовищно возросшую за время молчания инерцию, сказал Конопатов. – Обхождению не обучен, вырос в детдоме. Сироты все угрюмы.

– Ну, это не правило.

– Правило. – Юрий Иванович упрямо мотнул заметно поседевшей головой. – Вот если, к примеру, две параллельные линии проложить: своей жизни и… ну, дочки, чтоб яснее, и сравнить, какое соответствие. Вот мне – десять, и ей – десять, мне пятнадцать, и ей…

– Неправомерное сравнение, – по-судейски безапелляционно перебила Ирина. – Вы, мужчина, сравниваете свое становление, развитие со становлением девочки, а это абсолютно недопустимая параллель. Это два параллельно существующих, но непараллельно развивающихся мира, Юрий Иванович, поверьте женщине.

– Допускаю, – подумав, согласился он. – Что ж, возьмем двух мужчин. Возьмем обвиняемого Скулова и его жертву – Вешнева, Эдика этого… Хотя нет, не надо их сравнивать, суд еще не кончился.

– А я сравню не обвиняемого и жертву, а инвалида войны с… с одним человеком. – Ирина нахмурилась и решительно тряхнула тяжелыми кольцами чуть подвитых волос. – Параллель: Скулов – Икс. Десяти лет от роду беспризорник Скулов погибает от голода в Сумах – десяти лет Икс учится в английской и музыкальной школах одновременно. Пятнадцать лет: Скулов работает на заводе и учится в вечерней школе – Икс получает от папы магнитофон за второе место на школьном конкурсе пианистов. Восемнадцать: Скулов, экстерном сдав за семилетку, поступает в пехотное училище – Икс с блеском выдерживает конкурсные экзамены в университет. Двадцать: Скулов женится на зоотехнике Нинель Павловне – Икс обманывает девчонок, считаясь только с собственными желаниями. Двадцать три: Скулов второй раз тяжело ранен – Икс заканчивает университет и остается в аспирантуре. Двадцать пять: Скулов в бою теряет ногу – Икс досрочно защищает диссертацию. Тридцать: Скулов переезжает в наш город вместе с Анной Ефремовой – Икс женится на своей студентке Ларисе. Тридцать пять: Скулов работает в гараже – Икс бросает Ларису ради… скажем Елены. Тридцать восемь: Скулов проходит в суде по обвинению в служебном разгильдяйстве – Икс бросает Елену ради студентки Наташи. Это сопоставимо по всем параметрам, а судьбы настолько различны, будто линии их тянутся из разных миров.

– Трудностей бы им, – сказал Юрий Иванович. – Уж больно гладенько все, уж больно дорожки мы перед ними вылизываем. А если когда и заговорим о закалке, так уж непременно о закалке тела, а не души, обратили внимание? А ведь душу-то закалять не только важнее, но и труднее, а где вы о закалке души слыхали? Я, к примеру, нигде не слыхал, будто и нету ее у нас, души, значит. Одно тело осталось, а душу искоренили: так оно получается? Потому и закалка – только для тела, и удовольствия – для тела, и всякие там игрища, соревнования, состязания – все для него, для тела нашего, для мускульной радости да утоления всяких потребностей. И так в этом разрезе мы поусердствовали, что душа давно уж в тени у нас, давно на второй план отошла, на задворки жизни, что ли. И что же мы получили, кроме того, что штангу высоко поднимаем да шайбы в хоккее заколачиваем? А то, что лезет парень цветочек сорвать, руку наколол – и ну матом крыть во всю ивановскую! И это при девушке, которой цветочек преподнести собирался.

Угрюмый молчун Юрий Иванович неожиданно разговорился, и неизвестно, куда направился бы разговор, да ромштексы принесли не вовремя. Он начал есть их («Голодный», – подумала Ирина), беседа оборвалась, а ей уже хотелось его слушать. Он не пытался шутить, не сбивался на комплименты, не болтал ради болтовни – он говорил то, что его беспокоило, над чем он размышлял, из-за чего тревожился. А тут из-за этих пережаренных, жестких, как тротуар, ромштексов замолчал. И это огорчило ее.

– Закаливание душ человеческих? – Ирина вновь пыталась поджечь разговор, но не очень ясно представляла, на что собеседник может отозваться очередной вспышкой искренности. – Суды завалены делами о мелких кражах, мелком хулиганстве, мелком мошенничестве – можно подумать, что люди утратили элементарную поведенческую волю. Они разучились управлять своими желаниями, своими эмоциями, своими поступками, будто, приобретя возраст и образование, так и остались с понятиями о детских шалостях. Круг дозволенности начал терять точные границы, он размывается, и каждый вот-вот примется устанавливать его сам для себя.

– Принялся уже, – буркнул Юрий Иванович, старательно двигая челюстями. – Раньше дети баловались, озоровали, а теперь нет этого. Теперь они нас, старших, на вседозволенность проверяют. И так, и сяк, и этак. Не силу в себе пробуют, а слабинку в нас ищут, вот ведь как все перевернулось, Ирина Андреевна.

На этом, по сути, и закончился тогда их разговор. Народный заседатель проводил до подъезда народного судью, кивнул на прощанье и пешком побрел домой, хотя путь был неблизким. Но он не торопился, вспоминая завывающий от восторга голос тещи. Теща являла День Вчерашний, а дочь – День Завтрашний: стремительный, резкий, своенравный, лохматый, в потертых джинсах и блузках без лифчиков. Эти дни, наглядно сосредоточенные в одной квартире, были несочетаемы. Дочь требовала доказательств, а не выводов, теорем, а не аксиом, самой истины, а не ее истолкования. Он не пытался примирить эти полярности, ясно представляя всю безнадежность и бессмысленность подобной акции, но очень боялся за дочь и понимал, как ей тяжело сейчас… Нет, нет, хватит об этом, хватит. Надо о деле. Главное – Скулов. Вот о чем и…

– Оставить жену с двумя малолетними детьми! – прозвучал в памяти голос Егоркиной. – Бабник, по роже видно. Сладострастный тип. Вы «Семнадцать мгновений» смотрели по телевизору? Сколько лет Штирлиц у фашистов провел, а? А ведь не завел себе любовницу, жене законной верность хранил. Знаете, в том месте, где ему жену издалека показывают, я всегда реву. А Скулов этот? Года потерпеть не мог. И это при двух-то детях, Юрий Иванович!

При двух, да. Нехорошо. У него вон один ребенок, и то из рук выкатывается, как колобок. Опасный возраст? Самообман это, дело совершенно в ином. Что-то упустил он, как отец, что-то недоглядел, недопонял. А вместе – просчет воспитания. Ведь воспитание – это воздействие… Воздействие. А что это такое? А это значит одно: пример действием. Не словами, не заклинаниями – действием. Поступками, так скажем.

Юрий Иванович остановился, потоптался, даже свернул в переулок, хотя надо было идти прямо. Свернул, чтобы путь продлить, чтобы додумать очень простую истину, которую открыл для себя вдруг, потому что никогда не случалось ему думать об этом: воспитывают твои действия, которые все время наблюдает ребенок. И чем естественнее эти действия, тем большее влияние они способны оказать на твоего детеныша, потому что малыши инстинктивно и абсолютно безошибочно отличают искренность от неискренности, истину – от лжи. Значит, если твое естественное поведение нравственно – один пример, безнравственно – другой, только и всего. И не надо никого специально воспитывать – надо просто быть самому естественно нравственным человеком. Естественно не для кого-то, не показно, не понарошку; ах, как же все просто, как просто!

Юрий Иванович еще куда-то свернул, чтобы удлинить путь, чтобы додумать, успеть понять, хотя, казалось бы, что тут понимать, и так все ясно. Но он старался быть предельно честным и сейчас, неторопливо шагая по темному переулку, внимательно разглядывал свое собственное обычное поведение, изучал то, что дочь изучала всю жизнь, еще лежа в кроватке и не умея сказать «папа».

Значит, приходил он с работы, тапочки надевал, шел руки мыть. А всегда ли вовремя приходил? Нет, не всегда: то в цеху задержат, то к начальству вызовут, то с ребятами. Замечала это дочка? Ну, а как же? Собака и та точно знает, когда хозяин должен вернуться. Значит, сперва чувствовала, потом замечала, фиксировала его объяснения, а он никогда толком не объяснял, почему опоздал. А отсюда – пример, а из примера – вывод: допустимо быть неточной. Так, для начала неплохо, дальше пойдем. А дальше, скажем, такой факт. Застолье, гости. И он жене – рюмочку. Да с уговорами: «Выпей, подумаешь, делов-то…» А спор: отправлять старуху в дом престарелых или не отправлять, и он настаивал: «От правлять» – и к доченьке адресовался за поддержкой, и доченька поддерживала, а жена плакала и причитала: «Не могу, мать она мне. Не могу, мать она мне…» Вот так из кусочков, из осколочков и складывается картина, а потом ищем, кто виноват, чье там тлетворное влияние… Ладно, ему еще с дочкой повезло, сильно повезло: толково учится, больше об институте мечтает, чем о тряпках, домой вовремя приходит… Приходила. Сейчас что-то задерживаться все чаще начала: у подруги, говорит, занимается, а телефона там нет. Ну, это понятно: не очень-то дома за уроками посидишь при таком звуковом оформлении, а у нее – десятый класс, экзамены, нагрузка: одних книжек с полтонны прочесть велели. Нет-нет, у него еще слава богу, как говорится. И даже сигареты, что мать нашла, то не дочкины оказались, а подружки, а что он как-то коньячок уловил, так дочь только вначале взъерошилась, а потом объяснила, что у родителей подружки было семейное торжество, и ей пришлось выпить глоток. Нет, повезло с дочкой, повезло, не то что некоторым.

Как ни старался Юрий Иванович идти медленно, а до дома все же дошел. Поднялся на этаж – дом пятиэтажный, типовой, без лифта, – открыл своим ключом дверь. И сразу услышал, как горько и беспомощно плачет на кухне жена.

– Что случилось? – крикнул. – Что? С дочкой?..

– Не кричи, не надо. Просто… Не ночует она дома ни завтра, ни послезавтра.

– Как – не ночует? У подруги опять?

– Сказала так. У той, где телефона нет. Мол, родители той подруги на три дня уехали и просили ее поночевать.

– Это дочь так говорит?

– Мужчина еще звонил. Сказал, что он – папа этой подруги и что просит отпустить нашу к ней на три дня.

Юрий Иванович с облегчением улыбнулся, ласково погладил жену по голове. Как маленькую.

– Ну, и чего ревешь? Поночуют две девчонки, посекретничают. У подруги ведь, не где-нибудь.

– У подруги? – Жена глянула странными, ушедшими в себя глазами. – Эта подруга только что была у нас. Никто у нее никуда не уезжает, и отец ее ни разу нам не звонил. И вообще доченька наша уже десять дней как в школу не ходит, поэтому подруга и прибежала.

Он молча, без сил и без дум опустился на жалобно скрипнувший табурет.

Секретарь суда

Лена третий год работала секретарем в народном суде и третий год с упорством обреченного подавала документы в юридический институт. Ее регулярно допускали до сдачи экзаменов, но когда дело доходило до сочинения, Лена терялась настолько, что забывала буквы родного алфавита. Она знала тему сочинения, дома заранее и вполне грамотно писала его с обильными цитатами, но как только принималась переписывать это же сочинение в аудитории, ошибки начинали громоздиться друг на друга с неотвратимостью горного обвала.

– Плюнь, – говорил отец.

Он был кузнецом высокой квалификации, объяснялся кратко и только в пределах необходимости: «Разогрей», «Подай», «Доверни». От вечного огня и тяжелого грохота выглядел суровым сверх меры, съедал утром тарелку щей, вечером – две, смотрел телевизор и на всех ворчал. На хоккеистов и футболистов, на дикторов и комментаторов, на фильмы и спектакли, на международное положение, внутренние неурядицы и даже на саму Аллу Пугачеву. Впрочем, ворчал добродушно. Он был настолько силен, спокоен, добр и добродушен, что стеснялся, и поэтому всегда старался выглядеть ворчливым.

– Плюнь. И работай, как всем положено.

– Стаж зарабатывай, – уточняла мама.

Мама тоже старалась выглядеть, но дальше самого глагола дело у нее не сдвинулось. Выглядеть, и точка. И в этой точке умещалась вся ее философия, нравственность, мораль, вера, мировоззрение и даже сама работа, о которой мама говорила где угодно, только не в семье, представлялась Лене желанием выглядеть: мама работала администратором в заводском Дворце культуры, но упорно именовала себя ассистентом и очень любила изрекать нечто загадочное:

– Кто мы, артисты, в сущности? Боги искусства или рабы его?

Лена училась как все, читала как все, одевалась как все, смотрела как все, слушала как все и говорила как все. И когда окончила школу, оказалась нормальным витязем на распутье: уж что-что, а в какую сторону идти, ей было абсолютно все равно. Направо – учиться, прямо – работать или налево – бездельничать, хотя, честно говоря, налево хотелось меньше. Она была тихой, старательной, влюбчивой, но что-то в ней присутствовало такое… Нет, точнее будет сказать так: что-то в ней отсутствовало такое, что оставляло ее вне мужских взглядов. И все летело мимо, а с нею оставались слезы.

– Ты должна стать юристом, – объявила мама, то ли прочитав очередной детектив, то ли посмотрев очередных «Знатоков».

– Воров ловить? – заворчал отец.

– Судьей, – отрезала мама. – Для женщины это очень престижно. Очень, поверь.

И начались муки поступления. После первого провала возникла первая семейная разноголосица: мать всеми правдами и неправдами стремилась запихнуть дочь поближе к Фемиде, а отец настойчиво талдычил насчет ПТУ. Победила, как всегда, мама. Лена в конце концов стала секретарем, но больше решительно ничего не изменилось. Ни мечта, ставшая еще более желанной от личных наблюдений («Встать! Суд идет!» – и все встают. Даже генералы, чему Лена сама была свидетельницей); ни количество мужских глаз, к которым подружки восторженно применяли глагол «положил» («Он на меня глаз положил, представляешь?», а Лена и знать не знала, что это такое); ни количество ошибок в заученных назубок сочинениях.

– Подлецы, взяток ждут, потому и режут, – твердо установила мама.