banner banner banner
Записки русского, или Поклонение Будде
Записки русского, или Поклонение Будде
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Записки русского, или Поклонение Будде

скачать книгу бесплатно

Записки русского, или Поклонение Будде
Валерий Заморин

«Спокойным, чистым, сверкающим выглядишь ты, Сарипутта. Откуда ты идешь?» – «Я был один, Ананда, в мысленном экстазе… пока я не поднялся над восприятием внешнего мира в бесконечную сферу познания, и она, в свою очередь, не растаяла, превратившись в ничто. Пришло прозрение, и я различил небесным зрением путь мира, стремления людей и их появление на свет – прошлое, настоящее, будущее. И все это возникло во мне и прошло без единой мысли о превращении в “Я” или превращении во что-либо, к нему относящееся».

Валерий Заморин

Записки русского, или поклонение Будде

«Спокойным, чистым, сверкающим выглядишь ты, Сарипутта. Откуда ты идешь?» – «Я был один, Ананда, в мысленном экстазе… пока я не поднялся над восприятием внешнего мира в бесконечную сферу познания, и она, в свою очередь, не растаяла, превратившись в ничто. Пришло прозрение, и я различил небесным зрением путь мира, стремления людей и их появление на свет – прошлое, настоящее, будущее. И все это возникло во мне и прошло без единой мысли о превращении в “Я” или превращении во что-либо, к нему относящееся».

    Из Типитаки

1

– На допросе Емельян Пугачев отвечал: «Богу угодно было наказать Россию через мое окаянство». Кто нынче скажет: «Через мое окаянство»? – Куприян взял со стола газету, стал читать вслух:– «В одной только Москве в прошлом году убиты собственными родителями 216 детей в возрасте до четырех лет. В возрасте от пяти до девяти лет 171 ребенок – взрослыми, подростками или сверстниками. 630 – столько умерли от убийств или самоубийств подростков в возрасте от десяти до четырнадцати лет». – Куприян положил газету, взгляд его синих миндалевидных глаз устремился куда-то вверх, стал отрешенным.

– Офицер, вернувшийся из Чечни, – сказал Николай, – рассказывал мне, что ему приходилось чуть ли не ежедневно разминировать в грозненском морге трупы русских солдат – боевики начиняли их минами. Меня поразил равнодушно-будничный тон, каким он говорил об этом, полное отсутствие эмоций. «Машина с железным безразличием выполняет любую работу», – подумал я.

– При подобной работе эмоции – опасное излишество, – сказал Филипп. – Все правильно, други мои, все закономерно: мы, русские, надо честно признать, дерьмовыми экспериментами над собой вполне добросовестно заслужили собственную долюшку-судьбинушку. И нечего, как говаривали в старину, вопиять и стенать – не лучше ли нам вновь призвать князя Рюрика со дружиною? – Филипп усмехнулся, покачал головой. – Бедные люди в бедной стране, покрытой снегом и льдом; никогда, мне думается, на ее огромных евразийских просторах не восторжествует мудрость. Что-то всегда толкает нас то в одну, то в другую бездну.

Друзья продолжали говорить, а перед внутренним взором моим возникло озеро, окруженное лесистыми холмами; над водной гладью его кружит одинокая чайка, там – в безмятежной ли красоте озера, в полете ли чайки – сокрыта истинная мудрость, недоступная нам, невыразимая словами. Единственный, кому открылась она во всеобъемлющей полноте, – это великий Будда. Будучи еще Гаутамой, скитался он, страдал, мучительно ища ее, пока не обрел Просветление, став Татхагатой. Ему одному, Просветленному, верю и поклоняюсь я. Как хотелось бы мне вслед за ним, Всезнающим, воскликнуть: «Я все победил, я все знаю; при любых дхаммах я не запятнан. Я отказался от всего – с уничтожением желаний я стал свободным. Учась у самого себя, кого назову я учителем?»

Увы, я не могу сделать этого. Что знаю я, не приобретший ни земных благ, ни небесных? – ничего. Что победил в себе я, по-русски ленивый и нерешительный? – ничего. (Знать, про таких, как я, сказал Всеблагой: «Если кто лентяй, обжора и соня, если кто, лежа, вертится, как большой боров, накормленный зерном, – тот, глупый, рождается снова и снова»). От чего отказался я? – увы и увы, крепки цепи сансары, сковавшие меня.

2

В сквере – толпа митингующих. Мы остановились поодаль.

– Оглянитесь вокруг! – восклицал щупленький с землистым лицом оратор. – Мы разучились работать и жить. Мы отравили землю нашу химическими и ядерными отходами, наша страна мало-помалу превращается в огромную свалку. Мы бездарно растранжирили то, что оставили нам предки наши, – оратор как-то странно воздел руки и покачнулся – чувствовалось, что питается он плохо и много курит. – А разве вам не видна та печать вырождения, что стоит на пьяной русской физиономии? Пора перестать петь дифирамбы загадочной русской натуре, надо трезво взглянуть на себя со стороны!

– Да за такие слова – я тебя, сука!.. – замахал кулачищами в толпе слушателей огромный детина. Он взгромоздился на трибуну, оттолкнул щупленького от микрофона и начал вещать трубным голосом: – Братья! Не слушайте этого хлюпика! У великой России свой особый путь! Вшивые американцы пытаются окружить нас со всех сторон врагами, им нравится, что западные хохлы топчут сапогами во Львове нашу святыню – Андреевский флаг, что азиатские князьки лепечут там что-то о своей «победе» над Россией… тьфу! Но пусть американцы, эти сраные супермены, дрожащие за свою шкуру, знают, что русские в отличие от них никогда не боялись умирать. Русский перенес столько страданий, что его ничем не удивишь и не испугаешь!

Детину на трибуне сменил старичок в роговых очках.

– Дорогие мои, – почти нараспев начал он, – не надо сгущать краски. Русский человек добр и долготерпелив, в его жилах течет кровь славянина, викинга, ария, финна и тюрка, поэтому он может позволить себе, если хотите, с мазохистским равнодушием славянина и финна подставлять то одну, то другую щеку для пощечин. Правда, есть черта, переступать которую недругам не стоит, ибо за этой чертой кончается долготерпение русского и вскипает в нем бешеная кровь викинга.

Из группки молодежи, насмешливо внимавшей страстным речам ораторов, отделился парень, атлетического сложения гигант, и, пародируя последнее высказывание старичка-оратора, попытался изобразить взбешенного викинга. Он оскалил зубы, придав лицу зверское выражение, и, дико вращая глазами и угрожающе рыча, стал надвигаться на маленькую пухленькую блондинку в огромных очках. Девчушка, испуганно взвизгнув, попятилась назад, запнулась обо что-то и грохнулась наземь. Платье ее задралось, толстые ляжки оголились, очки съехали на кончик носа – смех, вырвавшийся из молодых глоток, перекинулся на всю толпу и, заразив ее, гомерическим хохотом взметнулся над сквером. Смех объединил недавних идеологических противников, даже старичок-оратор подхихикивал около микрофона. Филипп посмотрел на старичка и, усмехнувшись, сказал:

– Соло для фальцета.

Мы покинули толпу митингующих и направили стопы наши в городской парк.

В заброшенно-диковатом восточном углу парка под огромной кедровой сосной стояла скамья, на ней мы и расположились. Кажется, давно ли толстый слой снега лежал на земле, а сейчас трава покрывает ее изумрудным ковром, на котором, будто желто-оранжевые языки пламени, полыхают цветущие одуванчики. Недолговечна красота этих солнцеподобных цветиков, милых северным сердцам, – скоро-скоро белыми парашютиками отлетит она…

Откуда-то из динамика донесся до нас голос диктора, объявившего музыкальный номер в исполнении итальянского трубача Нино Росси.

Пение трубы, выводившей до боли нежно-пронзительную мелодию, обволакивало и гипнотизировало нас; казалось, даже деревья и травы внимали ему.

– Мурашки по коже… – сказал задумчиво Куприян, когда динамик умолк. – Мистическая мелодия… Неожиданно вновь вспыхнуло во мне то чувство, которое я испытал, когда десятилетним парнишкой вычитал в одной книжонке, что однажды Земля покинет свою орбиту и упадет на Солнце: все окружавшее предстало вдруг передо мной во всей своей наготе полнейшей бессмысленности – ужас охватил меня! Удивительно, в детстве какие-то миги прозрения частенько вспыхивают в тебе… словами не объяснить этого. Например, читал я у деда в саду Пушкина и вдруг «вспомнил»: все это знакомо тебе, ты был там. Твое тело ощущает тепло одежды той эпохи, оно еще не забыло дикой скачки на горячем скакуне, – а разве не ты сидел перед камином и отрешенно смотрел на огонь?…

– Нечто подобное и со мной случилось однажды, – сказал Филипп. – Июльская ночь, поезд мчится по Русской равнине, серебряной от лунного света; до Орла еще около сотни километров. Я, румянощекий, восемнадцатилетний, стою в тамбуре, зачарованный, впавший в транс от охватившего меня необъяснимого чувства. Сердце мое бешено бьется, в висках стучит, я слышу, чудится мне, беззвучный шепот равнины: «Я твоя родина (не Урал, где ныне твой дом), здесь ты родился и жил много столетий назад, ты просто забыл об этом». М-да… вероятно, грязь взрослого существования погребла в каждом из нас истинное сознание, нечто изначальное и безусловное скрылось глубоко в сердце.

Николай неожиданно засмеялся и сказал:

– Года три назад натолкнулся я на карте на городок Луза, что в Вятском краю, и, верите ли, с тех пор что-то колдовское тянет меня туда, будто там я буду необычайно счастлив. Иногда во сне я живу в этом городке такой полнокровной жизнью, какую ни Москва, ни Париж, ни Нью-Йорк не могут дать мне, – Николай пожал плечами. – Бредни ли, фантазии ли иногда втемяшатся в голову человека, трудно избавиться от них.

Господи, думал я, слушая друзей, наша глупая русская мечтательность, наши беспорядочные мысли, что значат они? А я? Сумею ли я когда-нибудь вырваться из плена ежедневных пустопорожних грез?

Учил Благословенный: «Пусть мудрец стережет свою мысль, трудно постижимую, крайне изощренную, спотыкающуюся, где попало. Стереженная мысль приводит к счастью».

3

– Вы говорите, наше поколение сделает жизнь в России более осмысленной? – сказал Юрий, сын Алевтины. Взгляд добрых глаз юноши был отсутствующим, в голосе – то ли грусть, то ли легкий оттенок сарказма. – Я сомневаюсь в этом. Ваше поколение было фанатично предано спорту и литературе хотя бы. Мало кто из моих сверстников умеет стоять на лыжах или на коньках, – а где вы сейчас увидите толпы молодых людей, жаждущих приобщиться к новинкам поэзии? Я много раз безуспешно пытался стать «своим парнем» в рядах моего поколения, посещал дискотеки, различные религиозные и неформальные объединения… Куда только одиночество не толкало меня соваться! И всюду испытывал еще большее одиночество. Все так фальшиво и примитивно – неестественные веселость и восторженность, подогретые алкоголем и наркотиками; дым сигарет, бравирование грязным матом, тупая трясучка – тоска и тоска! Ощущаешь себя не то уродом, не то иностранцем в собственной стране: вокруг меня люди – я не понимаю ни их языка, ни их мыслей и устремлений, ни их образа жизни. Единственный, кто был мне братом по духу, – это Майя, но вы знаете, что она уехала в Израиль, живет сейчас в Хайфе.

– Кто-то отсюда – в Хайфу, а наш Лева – сюда из Хайфы, – засмеялся Филипп. – Скажи, Лева, почему ты вернулся? Знаменитый археолог, все там у тебя было – почему?

– Почему? Я и сам толком не могу объяснить себе этого, – сказал Лев. – Может, моя многострадальная кровь еврея стала закисать от сытой и комфортной жизни, может, зов пращура (в Израиле я вплотную занялся своей родословной и оказалось, что один из моих предков командовал на Куликовом поле каким-то там конным отрядом на правом фланге), а может, на роду мне написано метаться от берега к берегу, хотя… – красивое лицо Льва озарилось улыбкой. – Как-то давненько рассказал мне знакомый хирург про одного пациента своего, чудаковатого старика. В палате все над стариком подшучивали, колдуном его прозвали, потому что он пытался то одному, то другому судьбу предсказать. Однажды старик говорит хирургу:

«Доктор, вам надо каждый день Боженьке молиться». «Зачем мне, уважаемый, Богу молиться? – говорит хирург. – Я атеист». «Не будете, доктор, молиться – заколоворотит вас, потому как я вашу судьбу вперед вижу. Сто тропинок вокруг вас будут лежать, и не будете знать без Боженьки, на какую ступить, закрутит-заколоворотит вас, упадете и не встанете боле». Вот, Филипп, пожалуй, и ответ: «коловоротит» меня. Кстати, Юрий, – обратился Лев к юноше, – я встречал в Хайфе Майю. Она замужем. Сказала, что часто вспоминает тебя.

Пятнадцатилетним пареньком приходил Юрий под окна Майи, стучал по водосточной трубе, и когда девушка высовывала свою головку в форточку, падал спиной в сугроб, раскидывал руки и громко декламировал стихи, которые рождались тут же, экспромтом. Стихи, конечно же, были посвящены ей, необыкновенной Майе.

А однажды он нанял за несколько пачек дорогих сигарет двух парней, доморощенных певцов, чтобы те исполнили для Майи серенаду. Плата устроила парней, и они в холодную январскую полночь затянули под аккомпанемент гитары под окнами Майи… жалостную блатную песню. Других песен, как оказалось, они не знали. Майя потом частенько подшучивала над Юрием, вспоминая столь оригинальный вариант серенады.

– Эх, Юрий! – сказал Николай. – Пройдут годы, постареешь, будешь говорить деткам своим: «А вот во времена моей молодости… А вот наше поколение…» Прошлое, детство и юность твои, будет видеться тебе в розовом свете – и куда только денется жесткость суждений и оценок! В течение жизни мы все ищем для себя некую истину, опираясь на которую, как на посох, можно шагать по земному пути. Кто-то, кому повезет, находит ее, кто-то – нет, бредет вслепую. В одной книге говорится, как пожилой человек отвечает юноше: «С тех пор, как я родился, прошло шестьдесят лет, но ты спрашиваешь, сколько я живу? Жизнь ведь существование, а существование вне истины ничто; этого-то и не было у меня до последних двенадцати лет».

Николай прошелся по комнате, остановился у окна, закурил папиросу.

– Да, Юрий, часто за деревьями мы не видим леса, – поддержал Николая Лев. – В развалинах Вавилона был найден горшок, возраст которого свыше трех тысяч лет, на нем была надпись: «Эта молодежь растленна до глубины души. Молодые люди злокозненны и нерадивы. Никогда они не будут походить на молодежь былых времен. Младое поколение сегодняшнего дня не сумеет сохранить нашу культуру».

– Я знаю мое поколение изнутри, – упрямо качнул головой Юрий, – а вы, оценивая его, скользите по поверхности. Роман, мой однокурсник, сказал однажды: «Мы серые, худосочные дети беспутных отцов. Мы существуем в параллельных мирах, между нами нет даже извечного конфликта отцов и детей».

«Милый юноша! – подумал я. – Сколько еще предстоит испытать тебе с твоим-то сердечком!»

Вспомнилось: Юрий, тогда еще восьмилетний мальчуган, держит в ладонях умирающего воробышка, склонив над его тельцем русоволосую головку свою; горько плача, он что-то ласково шепчет, будто слова его могут вернуть жизнь в этот остывающий комочек плоти. Я пытаюсь успокоить мальчика, говоря, мол, не только воробьи умирают, но и каждый из нас умрет в свое время, а если бы никто не умирал, то другим воробьям и другим людям, родившимся позже, не хватило бы места на земле. Мои слова приводят к обратному результату – неутешный плач ребенка переходит в громкие рыдания.

Я взглянул на Юрия: где тот мальчик? Как быстро летит время! Из глубин памяти всплыла строфа из Типитаки:

И пусть даже сотню лет
Ты проживаешь или больше,
Все равно от близких уйдешь,
Расставшись с жизнью здешней.

Я давно привык к быстротечности времени – в сердце моем нет грусти.

«Пересекая поток существования, – учил Просветленный, – откажись от прошлого, откажись от будущего, откажись от того, что между ними. Если ум освобожден, то, что бы ни случилось, ты не придешь снова к рождению и старости».

4

– Все-таки уезжаешь в Германию? – спросила Алевтина, обращаясь к Татьяне, дочери Николая.

– Да! – нервная тень скользнула по лицу Татьяны. – Не могу больше лицезреть ни толстозадых учительниц, калечащих детей в школах, ни самодовольных сыто-холеных физиономий депутатов, толкующих о благе народа, ни толстомордых нуворишей, разъезжающих в «мерседесах», – меня тошнит от одного только вида всей этой сволочи, своры воров и демагогов. А злые лица на тротуарах или в общественном транспорте… вам не становилось страшно, когда чей-нибудь взгляд с беспричинной ненавистью пронзает вас насквозь? Хочу жить в нормальной стране, хочу, чтобы сыновья мои учились в нормальной школе.

– И проживут они добропорядочными бюргерами скучную жизнь, – сказал Николай.

– И слава Богу, папа! – Чувствовалось, что дискуссия между дочерью и отцом длится не первый месяц. – Мне нет еще и тридцати, а я уже наполовину седая, истеричка, мало-помалу превращающаяся в психопатку. От любой детской шалости моих мальчиков я взрываюсь, как котел с дерьмом. Я ежедневно травмирую сыновей, а ведь я люблю их больше собственной жизни. Человеческая жизнь у нас не стоит ломаного гроша: сплошные убийства и убийства – я боюсь читать газеты, боюсь смотреть телевизор.

«Жизнь и смерть человека такая же иллюзия, как и все остальное», – подумалось мне. «Он не убивает, его не убивают», – откуда это? Не могу вспомнить. Потом как-нибудь обдумаю это хорошенько, попытаюсь проникнуть в глубину.

– Что ж, чему тут удивляться, – сказал Филипп, – у нас всегда так было: как только прекращался террор сверху, обязательно начинался террор снизу.

– Все уже было под солнцем на Руси, – сказал Лев. – Поделят собственность, утихомирятся, река вернется в родные берега. Будущие историки, вероятно, будут изучать наш период как Второе смутное время. Мне есть с чем сравнивать. Я все чаще и чаще прихожу к выводу, что, несмотря на всю нашу многоплеменную российскую безалаберность, только здесь человек проживает не желудочную, а по-настоящему человеческую жизнь. Трудно объяснить это. Пожалуй, каждый из тех, кто родился на Руси, где бы ни жил он потом – в Штатах, в Германии или в Израиле, – может вслед за поэтом сказать об этой бедной земле: «Где я страдал, где я любил, где сердце я похоронил», – Лев подошел к книжной полке, окинул взглядом корешки книг, добавил: – Поверь мне, Таня, что-то неуловимое, заколдованное будет тянуть тебя в Россию, по себе знаю.

– Ну уж нет, я это «что-то» и на порог не пущу! Все это квасная философия. Все у нас нынче философствуют, и в прошлом философствовали, и в будущем будут продолжать философствовать, а вокруг ничего не меняется, все та же русская мерзость. Мудрый Конфуций – недавно я натолкнулась на одно его изречение – окончательно убедил меня в правильности моего решения уехать, – Татьяна взяла с полки книгу, отыскала нужную страницу, процитировала: – «Будь глубоко правдив, люби учиться, стой насмерть, совершенствуя свой путь. Страна в опасности, ее не посещай, в стране мятеж, там не живи. Когда под небесами следуют пути, будь на виду, а нет пути – скрывайся. Стыдись быть бедным и униженным, когда в стране есть путь; стыдись быть знатным и богатым, когда в ней нет пути».

– Вряд ли это изречение истинно, – сказал, покачав головой, Филипп, – нам нигде не спрятаться от самих себя.

– А также от времени, в котором нам суждено проживать нашу жизнь, – добавил Лев. – Но мы можем меняться.

– Наша Танечка всегда была упрямой, – в дверях кухни появилась Надежда с ярким жостовским подносом в руках, в центре которого стоял пузатый кофейник, окруженный фарфоровыми чашками, как новогодняя елка хороводом. – Пусть едет!

После кофе я попрощался с друзьями и отправился домой, где в малюсенькой холостяцкой квартирке моей поджидала меня Линда, немецкая овчарка, – исстрадалась от одиночества, наверно, бедная!

Я не спеша шел по аллее сквера; аромат цветущей липы вызывал во мне какие-то ускользающие ассоциации, нечто из детства, неуловимо-зыбкое.

(Детство… Быть может, тогда сердце мое обладало мудростью Будды, кто знает… Но, увы, на жизненном пути я растерял эту мудрость. Что я сейчас? – сосуд, заполненный грязью жалких знаний, желаний, несбыточных грез.)

Тут и там группы мужчин и женщин, расположившихся на скамьях или прямо на траве под кронами деревьев, распивали водку, запивая ее пивом. Грязный мат раздавался отовсюду.

Я подошел к фонтану, на бетонном обрамлении его стоял мужичонка в куцем пиджаке. Он взывал:

– Сограждане, пьяницы и алкоголики, мы попали в рабство к алкоголю, но это не значит, что мы должны окончательно потерять стыд! Почему некоторые из вас прямо здесь среди бела дня справляют нужду – разве вы не видите гуляющих по скверу детей?! Неужели четвероногий скот более целомудрен, чем наше двуногое стадо? – Опомнитесь!

Кто-то метнул в мужичонку камень, но он, к счастью, пролетел мимо и шлепнулся в воду. Мужичонка с необычайной проворностью соскочил с бордюра и бросился прочь.

– Господи! – перекрестившись, прошептала шедшая впереди меня опрятно одетая старушка в белом платке.

Придя домой, я первым делом накормил Линду, встречавшую меня в прихожей всегда громким лаем, в котором без труда можно было различить почти человеческие возгласы упрека в моем долгом отсутствии, выгулял ее во дворе, после чего, сев в комнате на диван, наугад раскрыл книгу с переводами из Типитаки, стал читать вслух:

«…Нельзя найти того мгновенья, начиная с которого создания, заблудившиеся в невежестве, скованные жаждой бытия, пускаются в свои странствия и блуждания. Как вы думаете, ученики, больше ли воды в четырех великих океанах, или слез, пролитых вами, когда вы бродили и скитались в этом долгом паломничестве и скорбели и плакали, ибо то, что было вашим уделом, вы ненавидели, а то, что вы любили, не было вашим уделом. Смерть матери, смерть брата, потеря родственников, потеря собственности – все это пережили вы в течение долгих веков. И, переживая в течение долгих веков все это, скитаясь и бродя в паломничестве, скорбя и плача, ибо то, что было вашим уделом, вы ненавидели, а то, что вы любили, не было вашим уделом, – вы пролили больше слез, чем есть воды в четырех великих океанах».

5

Вновь в полном одиночестве сижу на берегу лесного озера у костерка. Опять та же одинокая чайка, невесть как залетевшая сюда, кружит над водной гладью.

Из-за деревьев выходит седобородый старик, подходит ко мне, безо всякого вступления рассказывает бесцветным голосом:

– На прошлой неделе умерла моя старуха. Мы прожили с ней, моей голубушкой, пятьдесят лет. Двух сыновей родили. Зачем? – Старик смахнул ладонью слезу, упавшую на бороду. – Старший сын спился и повесился, младшенького сыночка в гаражике, где он мотоцикл держал, убили. Из-за этой железяки и убили. Старуха через две недели после похорон сыночка померла, оставила меня одного на белом свете.

Старик безнадежно машет рукой, уходит.

Я смотрю на маленькие языки пламени умирающего костерка, шепчу про себя слова Татхагаты: «Все вещи нереальны, они – мираж; единственная правда – Нирвана».

6

Жара – за тридцать по Цельсию. На небе ни облачка. Лишь у самого зенита – сиротливый облачный штришок, как будто кто-то слегка коснулся кистью небосвода.

Мы с ним спрятались от палящих лучей солнца на тенистом пригорке под сенью двух старых разлапистых елей. Слева от нас – лес, сладко пахнущий нагретой солнцем хвоей, справа течет безымянная речушка. На этом берегу ее между грациозными бузиновыми деревцами (догадался бы кто-нибудь сочинить сказку: «Давным-давно жила-была на белом свете русская балерина, которая потом превратилась в прекрасное, сиротливо-одинокое бузиновое деревце…») козы и овцы лениво щиплют траву; а на том берегу, на косогорье, пасется стреноженный цыганский жеребенок, такой же черный, как вон те два ворона, что сидят на обломке ствола, тесно прижавшись друг к другу. Эта мудро-отрешенная пернатая парочка чем-то напоминает стариков, много повидавших на своем веку.

Сверху вниз по косогору сбегает к неглубокому пруду осиновая рощица. В пруду купаются дети и собаки. То и дело взлетающий высоко над прудом и шлепающийся в воду резиновый оранжевый мяч, сверкающие на солнце брызги воды, крики, смех, визг, лай – все это сливается в неумолчный гомон.

– Сколько же лет, дружище, мы не виделись с тобой?… – произнес он задумчиво.

– С тех пор, как ты уехал в Москву, прошло ровно тридцать лет, – сказал я, вспоминая тот знойный июльский день, когда вся наша компания провожала его.

На привокзальной площади он, повернувшись лицом к городу, изрек не без патетики:

– Прощай, Пермь, – самый маразматический город России! Я покидаю твое болото навсегда, будь оно проклято!

Лицо его было искажено гримасой отвращения. Потом он обратился к нам:

– Парни, выбирайтесь из этой трясины, не оставайтесь здесь, не то будете, как чеховские три сестры, всю жизнь киснуть и ныть. Недаром Антон Павлович, задумывая пьесу, предположил, что его героини, умненькие генеральские дочки, будут проживать именно в таком городе, как Пермь.

Куда-то туда за осеннюю дымку улетели безвозвратно тридцать годков. Черная шевелюра его стала абсолютно белой, лицо избороздили глубокие морщины, под глазами набухли мешки… нет, ничего не осталось в нем от того стройного юноши, нашего быстроногого надежного полузащитника.

– Москва дала тебе то, о чем ты мечтал? – спросил я.

– Москва недалеко ушла от Перми, то же убожество, только со столичным душком; везде царствует серость. Сам подумай, почти столетие на Руси властвуют холопы. Помнится, оказался я как-то среди многочисленных гостей в доме известного московского поэта, и привязалась там ко мне одна университетская дама, экзальтированная особа: «Купите обязательно компьютер! Обязательно! Он безгранично увеличивает возможности человека, делает жизнь насыщенной, обогащает ее!» Тогда эти электронные штучки были еще в новинку. «Да, вы правы, – сказал я. – Всеобщая компьютеризация населения избавит людей от их страхов и страданий». – «Как вы это верно подметили!» – восторженно взвизгнула она, не заметив иронии в моих словах.

Он достал из кармана золотой портсигар, щелкнул зажигалкой и, выпустив колечко дыма, продолжал:

– Поэт потчевал гостей поэмой «Империя братства», в которой он с необыкновенной страстью воспевал деяния большевиков (говорят, нынче вышла в свет его новая поэма, где он с такой же страстностью проклинает большевиков и их сатанинские деяния), как вдруг в гостиную влетела его семилетняя дочка и с детской бесцеремонностью, не обращая внимания на гостей, закричала: «Папа! Я тоже сочинила стишок, послушай: “Черную землю покрыл белый снег, стало тепло и красиво!” Иногда мне на ум приходит этот «стишок», я вспоминаю нашу уральскую зиму, спокойствие овладевает мной.

«Верно, нет фальши в искренних словах, родившихся в сердце, – мысленно согласился я с ним. – Не зря сказано в Каноне: «Одно полустишье, услышав которое становятся спокойными, лучше тысячи стихов, составленных из бесполезных слов».

– В последнее время, – с грустью сказал он, – я часто вспоминаю наше послевоенное детство: окраину Перми, кирпичный завод «Красный строитель», бараки с их неистребимым запахом сырости, жаренного на прогорклом масле лука… Помнишь, как мы, пацаны в заплатанных сатиновых шароварах и вылинявших майках, в течение месяца с утра до вечера пропадали на городской свалке, выискивая кусочки меди и алюминия? А помнишь, как мы спорили со старым добрым армянином, что у него весы фальшивые, когда сдавали ему металл? А разве можно забыть то чувство, когда на вырученные за металл деньги купили мы настоящий футбольный мяч: «Дай подержать! Дай подержать!» – вырывали мы друг у друга из рук кожаное чудо. Несмотря на постоянное чувство голода, на потрескавшиеся от грязи руки, усеянные бородавками, какой полнокровной жизнью мы тогда жили, сколько счастья было в наших сердцах! Жаль, никогда оно не поселится там вновь. А наше футбольное поле в логу… как Филипп стоял в воротах, какая реакция, недаром его прозвали обезьяной! Однажды я из-за чего-то обиделся на него и во всю длину забора около его дома написал масляной краской огромными буквами: «ОБЕЗЯНА». Он тогда отлупил меня, приговаривая: «Я бью тебя не за то, что ты вымазал мой забор, а за то, что у тебя хромает орфография». Помню, как помогал Куприяну собирать в кепку на склонах лога, под лопухами, какие-то коричневые грибы. Набрав полную кепку, мы, довольные собой, отправились к нему домой. Перешагнув порог и протянув кепку с грибами матери, Куприян сказал с гордым видом: «Жарь грибы, мама, на всю семью хватит». – «Спасибо, сынок, кормилец ты наш! – засмеялась его красавица-мать. (Признайся, мы все были влюблены в нее по-мальчишески.) – Это поганки, милый. Придется их выбросить». Вот тогда-то я и дал себе клятву, что когда вырасту, то стану таким богатым-пребогатым, чтобы даже голубь побоялся мне на темечко капнуть… Кто-то из вас мечтал стать летчиком, кто-то – моряком, а я мечтал о богатстве. Никто из вас не стал ни летчиком, ни моряком, и, хотя вы смеялись над моим желанием разбогатеть, только я достиг своей цели, воплотив в некотором роде и ваши мечты: у меня в Подмосковье завод по выпуску радиоуправляемых авиа и судомоделей, а также собственная сеть магазинов в крупнейших городах России. В сбыте продукции нет проблем: зажиточные дяди и тети не скупятся в расходах на своих чадушек, лишь бы ублажить их, – маменькины сынки, сам знаешь, не будут пытаться сделать что-то своими руками, им подавай готовенькое. Сейчас я богат. В двух заграничных банках лежит кругленькая сумма; правнукам хватит на безбедное существование. Недавно купил в Испании огромное старинное поместье, так что в случае чего бежать из нашей загадочной и непредсказуемой России есть куда. Жена у меня умница-красавица, два сына-богатыря, казалось бы, живи да радуйся, но что-то в последнее время случилось со мной, не пойму, что-то грызет меня изнутри… Жена, когда я начинаю хандрить, говорит мне: «Тебе надо чуть-чуть поглупеть». Но я не считаю себя шибко умным. Мировая скорбь не терзает мне душу. Необъяснимая тревога… откуда она во мне? Не знаю. Подумал, может, ностальгия по детству мучит меня, взял да и прилетел сюда на недельку. Вчера целый день бродил, так сказать, по руинам детства: нет ни кирпичного завода, ни бараков, даже от лога следа не осталось – засыпали.

– Чем занимаются твои сыновья? – спросил я.

– Ничем. Я дал им хорошее образование, думал, из них толк выйдет. Где там!.. Младший может часами стоять поздним вечером на балконе, смотреть на звездное небо, на падающие звезды, потом вдруг заявить: «Я ничем не отличаюсь от метеора, который только что сгорел в ночном небе».

– Не лучше ли ночью спать, – говорю я ему, – а днем делом заниматься?.

«Ненавижу Москву днем, – отвечает. – Днем Москва вызывает во мне гнетущее чувство, будто вокруг тебя все ненастоящее, будто оказываешься в театре теней, где тени пытаются изображать из себя живых людей, а в глазах их горит одно-единственное желание: денег! денег! Красная площадь и Кремль – всего-навсего декорации в этом театре, так и ждешь, что вот-вот появится над ними огромная тень и завопит: “Денег!” Воздух Москвы, ее улицы, стены домов – все пропитано алчностью. Я, папа, люблю ночь: тени боятся ее и прячутся в свои норы». Огорошит, не знаешь, что и сказать! А старший мой сынок помешался на бионике. Все время у него уходит на создание «мускульного махолета». Пытается скопировать стрекозу. Я ему говорю: «Ну хорошо, дорогой, допустим, что ты сумеешь создать необыкновенный композиционный материал и изготовить легкие крылышки, как у стрекозы, но человек не сможет махать ими так же резво, как это шустренькое насекомое». А он мне в ответ: «Ты примитивный прагматик, отец!» Лучше бы они родились и выросли в нищете, как я. Боюсь, что все заработанное моим горбом пустят они по ветру.

«Почему нередко случается, – подумал я, – что даже неглупый человек, разбогатев, становится жалким?»

Все иллюзорно в этом мире, нет ничего постоянного. И сколько бы мы, глупые, из столетия в столетие ни гонялись за ветром бытия, нам никогда не удастся схватить его руками. Глубок смысл слов Будды: «Сыновья мои, богатство – мое – так мучается глупец. Он ведь сам не принадлежит себе. Откуда же сыновья? Откуда богатство?»