Вадим Цымбурский.

Морфология российской геополитики и динамика международных систем XVIII-XX веков



скачать книгу бесплатно

Во-первых, когда речь идет о выборе государственного курса, политология не вправе отказываться от задачи, каковую обозначил перед нею М. Вебер в общеизвестном рассуждении о науке как призвании и профессии [Вебер 1990]. Всякая политика направляема исходными ценностными установками – «демонами» творящих ее людей. Ученый не в силах ни оградить политика от наития некоего «демона», ни обязать к послушанию его инспирациям. Но наука может и обязана – прогнозировать, куда может направить политика его «демон», каких жертв потребовать, в какие тупики завести. В геополитической сфере такими «демонами», как говорилось, служат политически заряженные картины мира, с заложенными в них ориентировками и предписаниями, включая сюда и традиционные для наций геополитические коды. Назначение ученого – по возможности доказательно обосновать те результаты, к которым способна привести страну какая-либо из этих имагинативных установок (скажем, на вхождение России любой ценой в европейское пространство или на противоборство сплоченного Континента с Океаном), если она овладеет сознанием и поведением национальной элиты.

Во-вторых, исследователи политического сознания призваны прояснять складывание геополитических идей, кодов и мифов. В частности, они вправе анализировать многие геополитические образы как феномены «ложного сознания», которое выражает многообразные цивилизационные, эпохальные и просто ситуативные конъюнктуры в превращенных формах якобы имманентных географии «вечных» раскладов и сюжетов. Там, где геополитическому философствованию предстают откровения духа пространства, политолог и историк распознает в них маску духа времени, а порою эфемерного гения момента.

Наконец, в-третьих, политическая наука имеет право отнестись к построениям геополитики как к особой технике образного моделирования мировых и региональных тенденций, которую политолог может использовать в своих целях, если подчинит геополитическую волю к творчеству своей воле к истине. (В этом отношении хороший пример – Тэйлор, включивший в свою «Политическую географию» яркий раздел «Пересмотренная геополитика» [Taylor 1985, 34–63].) В разнящихся геополитических проекциях судеб одной и той же страны, ареала, мирового порядка в целом ученый обретает метод всё более полного и разностороннего изучения этих объектов через серии пробных моделей и их сопоставительный анализ [Замятин 1999]. При этом геополитика и впрямь приближается к тому, чтобы послужить методом политической науки, хотя и не совсем в том смысле, как это предполагали А. Грабовский и авторы школы К. Хаусхофера.

Позволю себе утверждение, которое не должно показаться парадоксом после всего сказанного выше. Критическая научная деконструкция аппарата геополитики, выяснение того, как протекает ее семиозис, не может ее дискредитировать ни в ипостаси мировидения, ни как практику. Даже подход к ней как к «ложному сознанию» помогает осмыслить политические потенции пространства, преломляющиеся в призмах конъюнктур. Ограничивая, сужая и обусловливая применимость схем геополитики, такой анализ отводит ей место в поле предположительного знания-мнения, древнегреческой «доксы», что, кстати, звучит вполне в духе заветов К.

Хаусхофера, говорившего об объяснимости истории геополитическим инструментарием только на какой-то процент.

Я полагаю, что в рамках политологии может и должна выделиться отрасль, занимающаяся геополитикой как изучаемым типом политической мысли и политической практики. Эта отрасль могла бы получить название метагеополитики или геополитологии. Иногда мы сталкиваемся с утверждением, что геополитика пребывает на той ступени преднаучного знания, которое должно развиться в «подлинную науку», подобно тому, как из алхимии с ее образами духовно заряженных природных элементов возникла научная химия (устное суждение М.В. Ильина). Я настаиваю на отсутствии надобности в таком развитии, ибо соответствующая позитивная наука уже существует в лице политической географии. И именно ее дело – объективно исследовать отношения между политическими структурами и пространством, способы их кристаллизации в пространстве Земли: работы П. Тэйлора [Taylor 1985] и Р.Ф. Туровского [Туровский 1999] прекрасно демонстрируют возможности политической географии в этом отношении на конец XX века. Думается, связь между геополитикой и геополитологией следует представлять не по типу отношений алхимии с химией, но наподобие той связи, которая, согласно КГ. Юнгу, соединила алхимию с глубинной психологией XX в.; а именно от геополитологии следует ждать, прежде всего, раскрытия интеллектуальных, духовных структур, проявляющихся в геополитическом проектировании и способных обеспечить ему «заразительность»: подлинно политическую действенность при определенных средовых условиях.

Критикуя мифы геополитики, политология, геополитология и политическая география могли бы обучить ее мысль и ее практику чуткости к моментам, часто ею игнорируемым. А за это аппарат геополитики мог бы послужить политологу, ставящему свои вопросы к ее образам и направляющему само их порождение к важным для него целям. Политолог может заложить в этот аппарат указание на то, что вопреки многим геополитикам, начиная с Ратцеля, рост государства не всегда говорит о его здоровье и силе. Достаточно вспомнить экспансию Австрии сперва в Италии, а затем на Балканах в последний, закатный для ее империи, век. Тем самым он обращает геополитическую имагинацию к иным критериям и основаниям могущества [Collins 1986; 1999. Евангелиста 2002]. Он в состоянии применить геополитические навыки к моделированию пространственного расклада цивилизаций и попробовать по-новому осмыслить, исходя из этого расклада, их политическую феноменологию – как это сделал норвежец С. Роккан по отношению к Европе [Ларсен 1995]. И так далее.

В диалоге науки с пространственно-политическим конструированием, воли к истине — с волей к творчеству, вероятно, будет меняться и сам образ геополитики, но при сохранении ее парадигмальных прагматических устремлений и когнитивных особенностей, откристаллизовавшихся в первой половине XX в. – в желании перестроить произвольно размежеванный империями европейцев «постколумбов мир».

Глава 2
Стратегические циклы системы «Европа-Россия» и их значение для исследования российской геополитической мысли

§ 1. Допарадигмальная геополитика России и уязвимость различных подходов к ее анализу

Я уже говорил выше о том, что, неотъемлемо вписавшись в перипетии политических исканий XX в., геополитика подсказывает, если не навязывает нам также частичное доосмысление и более ранней мировой истории. Сегодня мы просто не можем не различать в прошлом явлений, естественно подходящих для нас под категорию «геополитического». В таком расширительном смысле мы имеем дело с настоящей геополитикой (а отнюдь не с субъективно домышляемой геополитикой постфактум) всякий раз, когда история преподносит нам примеры сознательных попыток утвердить некий политический порядок в масштабе качественно определенного географического региона, то есть опыты целенаправленного создания конфигураций, имеющих сразу и географический, и политический аспекты. Именно такую допарадигмальную геополитику имеют в виду ученые, уверяя, будто «первые геополитические идеи возникли вместе с феноменом государственной экспансии и имперского государства» [Гаджиев 1997, 5]. К примеру, специалист-дальневосточник с полным правом пишет о «китайской геополитической модели» в Средние века, предполагавшей, «что именно посольства „варваров“ должны являться ко двору правителя Поднебесной». А не наоборот, – китайские к «варварам» [Мещеряков 1999, 20].

Легко заметить, что геополитическое в истории проявляется в двух формах. Одну из них представляет политическое строительство, разворачиваемое неким центром на территориях, где у него нет конкурентов, сравнимых с ним по мощи, – на пространствах «ничейных» и «открытых» с его точки зрения. Это чистый тип инициативного претворения географического феномена в политический. Другая форма геополитического налицо, когда в рамках географического региона утверждается замкнутая в значительной мере на себя международная система из двух или более центров, сравнимых по силе. В глазах обитателей этого региона она выступает до известной степени автономным миром, и каждый центр в тяжбе с другими центрами за региональное главенство представляет некую[14]14
  Далее – пропуск в тексте: отсутствует 1 стр. машинописи. – Примеч. ред.


[Закрыть]
<…>


Отталкиваясь от сказанного, определю, что я понимаю под традицией российской геополитической мысли доимперской и имперской эпох. Я отношу к этой традиции множество текстов различных жанров – политического, историософского, географического и т. д., которые имели явно или подспудно проектный характер и, выстраивая картину мира из политизированных пространственных, географических образов, закладывали в нее программу действий для России, обычно – олицетворенной ее правительством. Одни из этих текстов рисовали те политические целостности, которые могли бы объединить Россию соответствующей эпохи с регионами, тогда лежавшими вне ее пределов, но способными и предназначенными, согласно авторам проектов, образовать с нею в той или иной политической форме «естественные» ансамбли по физико-географическим и/или культурно-цивилизационным параметрам. Другие обосновывали для нее желательность внутренней перефокусировки через смещение политического центра, формирование новых зон хозяйственного роста – в ответ то ли на внешние вызовы, то ли на внутренние запросы страны. Третьи выявляли для нее на данный момент «естественных» противников и союзников, силы, создающие для нее опасность пространственными особенностями своей политики, и те, которые помогли бы эту опасность заблокировать или вовсе устранить. Часто видим некие комбинации, сочетающие по-разному какие-либо из этих трех ключевых установок: строительство Большого Пространства России – с внутренней ее перефокусировкой или с указанием на неизбежных внешних недругов пропагандируемого замысла и, с другой стороны, на его союзников и попутчиков и т. д. Кроме того, к геополитической традиции принадлежат также практические решения, пытавшиеся реализовать те или иные проекты очерченных типов.

Материал по этой проблематике оказывается столь обилен и пестр, что сразу задумываешься: как подступиться к его изучению? Теоретически сразу же просматриваются два возможных подхода: хронологический, который бы распределял идеи по эпохам, и проблемный, когда бы сопоставлялись разновременные концепции, объединенные общим пространственным вектором политики – например, балканским, балтийским, центрально-азиатским и т. п. Но легко обнаруживаешь, что в интересующей нас области ни один из этих подходов не будет методологически безупречен.

В самом деле, хронологический принцип требует, чтобы осмыслению материала была априори предпослана какая-то первичная его периодизация. Получается, что таковую пришлось бы привносить в геополитику извне, к примеру, группируя взгляды и доктрины по векам или царствованиям. Но какие при этом могли бы быть гарантии, что такое распределение сколько-нибудь релевантно для изучаемого предмета и что оно само по себе не окажется причиной аберраций анализа?

Проблемный же, или «векторный», принцип ущербен в другом отношении. Применительно к геополитике, он склонен отрывать и изолировать друг от друга такие решения, которые, относясь к совершенно различным географическим регионам, тем не менее, были подчинены логике единой эпохальной ситуации. Так, он скорее мешает, чем помогает увидеть связь между новой постановкой Восточного вопроса в имперской политике 1860-x гг., широким наступлением русских в Центральной Азии, их закреплением в тихоокеанском Приморье – и продажей в те же годы Аляски Соединенным Штатам. Рассматриваясь изолированно, последний шаг начинает объясняться то ли «нерентабельностью» Русской Америки, то ли невозможностью ее отстоять перед недифференцируемо трактуемым англо-американским напором. На деле, как показал H.H. Болховитинов [Болховитинов 1990], акт продажи был подсказан всем ходом оформлявшегося евро-азиатского противостояния России и Англии от Балкан до Тихого океана. Динамика противоборства побуждала не просто «сбросить» Русскую Америку как самый уязвимый участок этой огромной дуги, но одновременно создать прямую угрозу западу Британской Канады со стороны Соединенных Штатов – и тем самым, укрепив против английских демаршей весь наш приморский Дальний Восток, развязать Империи руки для борьбы в Евро-Азии. Анализ по раздельным секторам и векторам затушевывает целостную сверхзадачу шедшей Большой Игры, господствовавшую над локальными геостратегическими ходами. Но, спрашивается, каким же образом нам распознавать такие эпохальные ситуации и работать с ними, не рискуя впасть в априоризм хронологического подхода?

Особый метод осмысления российской имперской геополитики разрабатывает С.В. Лурье [Лурье 1993; 1995; 1995a; 1997], трактуя ее с позиции этнокультуролога как одну из форм выражения добольшевистской «культурной темы» русского народа – по-разному проявившейся в верхах («Третьим Римом») и в массах («Святой Русью») темы мирового православного царства. Этой темой исследовательница поверяет разные политические и «геокультурные» казусы имперской истории. Такова и двусмысленность стратегии наших императоров XIX в. в Восточном вопросе, похоже, отягощенная тревогами насчет будущности северной православной державы, Третьего Рима в мире, где был бы возрожден и возвышен средиземноморский Второй Рим – православный Константинополь. Таковы и сложности в отношениях с народами Закавказья, имеющими более давнюю христианскую историю, чем русские, и готовыми признать власть наднациональной православной Империи, но неуклонно противящимися административной и культурной русификации. Здесь же и своеобразие отношений Империи с многочисленными подданными мусульманами: воздержание от их христианизации, передоверяемой Промыслу Божию, при насаждении среди них поверхностных «европеистских» стереотипов, – и всё это во взрывоопасном соединении со странной убежденностью, что, пребывая в подданстве России, ее мусульмане должны себя соотносить исключительно с ее миром, а не с сообществом зарубежных собратьев по вере, и не с Европой, к которой Империя поворачивала их своим культуртрегерством. Все эти диссонансы, на взгляд Лурье, объясняют разрушительное для русско-православной «культурной темы» восприятие Россией большевизма – как попытку переформулировать идейный образующий принцип Империи, освобождая ее геополитику от кумуляции опасных двусмыслиц.

По признанию самой Лурье, ее метод обращен главным образом к уровню архаичных кодов массовой психологии и идеологии, представляющих Россию самодовлеющей «державой», выделенной из сообщества иных стран, и моделирующих ее статус по образцу империй прошлого – римскому и византийскому. Но тем самым этот метод оказывается лишь ограниченно применим к осмыслению конкретных геополитических идей и проектов петербургской, да и старомосковской эпохи; ибо политики-практики и сколько-нибудь реалистически мыслящие идеологи этих эпох не имели ни возможности, ни права застревать на уровне подобных соллипсистских кодов, но вынуждены были искать компромиссы между ними и эмпирической данностью России как страны среди иных стран, сцепленных с нею в международные системы региональными силовыми балансами. С первых шагов геополитики Российского государства в XVI-XVII вв. ее сверхзадачей именно и было – гармонизировать эзотерику единственного Православного Царства с экзотерикой игры на полях международных систем, где это царство пребывало лишь одним из элементов силовых конфигураций, политически артикулирующих географию регионов. Но еще важнее другой момент, недооцениваемый Лурье, – то, что с начала петербургского периода сама «культурная тема» России в сознании ее образованного класса изменяет свой смысл – и именно этой-то «мутировавшей» версией нашей универсалистской «культурной темы» только и должен поверяться геополитический опыт Империи.

При наследниках Петра I ее мировое самоопределение оперлось на постулат ее не только культурно-стилевой, но в не меньшей, если не в большей мере международно-политической соотнесенности с кругом европейских стран-лидеров, причастности к этому кругу. А стало быть, ее стратегия вычерчивалась на фоне «геокультурного» парадокса, обретшего многомерное выражение в разных аспектах отношения русских с миром Запада. В аспекте силового баланса оказывалось: крупнейшим актантом международной системы, сложившейся на Европейском субконтиненте-полуострове благодаря его многовековой исторической защищенности от внешних вторжений, с определенного момента выступило государство, оформившееся вне этого полуострова и располагавшее гигантской неевропейской базой в глубине материка Евро-Азии. В плане религиозном к кругу западнохристианских стран с их католико-протестантским спором твердо присоединилась Империя, открыто и неукоснительно преподносившая себя мировым оплотом другого христианства, почитаемого ею за единственно истинное. С точки зрения этнокультурной: в судьбу ареала, где господствовали народы и культуры романо-германского сообщества, с их опытом средневековой Imperii Christiani, Ренессанса, Реформации и ранней модернизации, принесшей идеи территориального суверенитета, cujus regio, ejus religio и т. д., мощно вклинился народ иного происхождения, не разделявший с западноевропейцами их цивилизационных судеб ни в Средние века, ни на заре Нового времени. Наконец, для сферы геоэкономической можно констатировать вслед за Ф. Броделем [Бродель 1992, 453 и сл.]: с обществами западноевропейской геоэкономической целостности – мир-экономики – вошло в постоянное политико-силовое соединение общество, по крайней мере, до XIX в. составлявшее автономный мир-экономику, структурно отличный от западного. Принципиальное напряжение между «геокультурной» православно-державнической уникальностью России и ее погруженностью в расклады ареальных систем обрело превращенную форму в парадоксе Империи, выступавшей одной из основных несущих конструкций европейской международно-политической архитектоники и в то же время по важнейшим критериям радикально отличавшейся от обществ, общепризнанных в качестве «нормальных» членов европейского мира.

Весь этот фундаментальный парадокс стал тем обертоном русской «культурной темы», под который протекли и петербургский период, и «большевистски-второмосковский». Формообразующее воздействие этого парадокса испытала вся наша геополитическая мысль XVIII-XX вв.: неустанно работая над ним, она в широчайшем диапазоне порождала пространственные конфигурации как способы его разрешения: от попыток ограничить «настоящую» Россию землями до Урала, где «птенец гнезда Петрова» В.Н. Татищев волевым актом провел европейско-азиатский рубеж, до замысла «другой Европы – России будущего» по Ф.И. Тютчеву, с центрами в Константинополе и Риме и с превращением коренных русских земель в северную имперскую окраину.

Этот парадокс наглядно выразился в некоторых курьезах нашей географической терминологии, хотя бы в том, как до 1917 г. термины «Восток» и «Восточный вопрос», «политические интересы на юго-востоке» применялись к землям и акваториям, лежавшим относительно России на юго-западе – к Черноморским проливам, Малой Азии и Балканам (см., например: [Ламсдорф 1991, 252 и сл.]). Забавно читать, как в конце XIX в. борец за «ориентализацию» России КН. Леонтьев [Леонтьев 1996, 162, 368, 438, 453] противопоставлял черноморско-анатолийское направление политики России – направлению балтийскому как благословенный «юго-восток» – «отвратительному северо-западу». Иначе говоря, отчаянно и, может быть, нарочито смешивал в своей риторике две системы ориентации: европейскую для характеристики Леванта – с собственно-русской для Балтики (которая в европейском восприятии скорее выглядит частью Востока, ср. ее немецкое наименование Ostsee – «Восточное море»). В сегодняшнем русском словаре средиземноморский «Ближний Восток» остается рудиментом этого мистифицирующего словоупотребления, отождествлявшего российский взгляд на мировую карту со взглядом из Европы – и тем самым, кстати, камуфлировавшего то положение, что для нашей Империи «Восточный вопрос» в его менявшихся постановках был частью «Западного вопроса» – о ее отношении к европейско-средиземноморскому политическому региону.

Я уже говорил, что тривиальным источником геополитических мифов бывает неоднозначное, иногда явно фальсифицированное соотношение между принимаемым политиками образом мира, несущим стратегические импликации, и теми практическими действиями, которые под него подвёрстываются. Российская же геополитика времен Империи часто оказывается мифотворческой «в квадрате», так как сами проекты Большого Пространства России обычно выступают символами ее цивилизационного самоопределения, позволяющими особым образом представить и тем самым будто бы преодолеть ее фундаментальный парадокс. При этом физическая география России и мира, включаясь теми или иными чертами в такие проекты, всегда обретает нагрузку цивилизационных сверхсмыслов. Именно потому – и в явном отличии от Запада – в истории нашей геополитики географы, военные и политики принуждены потесниться, давая рядом с собою место деятелям Церкви, философам и литераторам.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49