Юрий Гельман.

Зал ожидания (сборник)



скачать книгу бесплатно

– Может быть, этого астронавта вам не стоило отдавать? – спросила Елена сквозь слезы.

– Знаете, мне показалось, что вашему сыну он теперь нужнее. Когда-то я привез его из Брюсселя. Там был философский форум, в котором я участвовал. И сын этого астронавта очень полюбил. Но я же видел, как Вите было плохо. А теперь он, наверное, счастлив. Разве не так? Пусть и мои там, на небе, порадуются…

– Спасибо… Спасибо вам! – Елена сделала движение навстречу, но не решилась на что-то б?льшее. – И ради Бога, простите меня за то, что я о вас так говорила…

– Пустяки. – Он махнул рукой и гримаса, похожая на улыбку, тронула его губы. – Это вы меня простите за мои откровения.

– Знаете, Егор, – впервые обратилась женщина по имени, – мне все же хочется вас как-то отблагодарить. И я подумала, что Витюшины сбережения… вам пригодятся… Я вижу, как вы тут… Пожалуйста, не отказывайтесь, прошу вас!

Она раскрыла сумочку, висевшую на плече, и достала из нее приготовленную пачку купюр. Потом протянула Егору, но тот даже не посмотрел в ее сторону.

– Хорошо, я на подоконник положу.

– Нет, постойте! – Егор шагнул к ней. – Витя говорил мне, что вас оставил папа. Значит, и вам не очень сытно живется?

Елена пожала плечами.

– Вот и оставьте мне только девяносто копеек, что я давал Вите в тот день. Мне больше ничего не надо. Правда. Это ведь ваши деньги, а не мои. И еще… Можно, я провожу вас?

* * *

Они медленно шли по осенней улице. Шли рядом и тихо разговаривали. О погоде и о детстве, о жизни. И уже не оглядывались по сторонам, ловя насмешливо-снисходительные взгляды прохожих. Над ними остатками медно-золотистой листвы вяло шелестели деревья.

– Посмотрите на марлевые прожилки тополиных листьев, – сказал Егор, – они, листья, уже рождаются старыми и морщинистыми, неся в себе память всех предыдущих поколений. Так и люди, наверное… Только память эта почему-то недоступна для пользования.

– Да, человек далеко не всё может знать и понимать в этом мире, – согласилась Елена. – Никому, например, не дано знать, какой ценой оплачивается счастье.

– И горе, – добавил Егор. – Простите, я опять о грустном…

– Ну, вот мы и пришли. В этом подъезде наша с Витюшей квартира на третьем этаже, номер двенадцать.

– Вы так сказали, будто приглашаете меня в гости…

Елена улыбнулась в ответ и пожала плечами.

– Я просто хочу вас покормить.

– Не сегодня, конечно, – сказал Егор. – Я, наверное, должен как-то по-другому выглядеть… Дайте мне несколько дней.

– Хорошо. Мы будем ждать, – сказала она. – Только… не собирай больше бутылки…

– Обещаю. А вы… передайте привет сыну. Он правильный пацан! И пожимает плечами… как ты…

– Хорошо, передам, – сказала она с теплотой в голосе.

Он поднял руку, прощаясь. Потом повернулся и быстро стал удаляться, не оглядываясь. Елена проводила его глазами, пока светлая куртка не скрылась за углом…

Николаев 2012

Зал ожидания

1

Вначале, точнее, напоследок – я решил пойти в редакцию.

Хлопнуть дверью, так сказать. Не натурально – с дрожанием стекол и осыпанием штукатурки. Я ведь не психопат, не сторонник эпатажа. Хлопнуть дверью означало для меня узнать, наконец, что хоть кто-то не станет заворачивать в газету селедку, а бережно вырежет подборку моих стихов и, может быть, даже захочет прочитать их еще раз – когда-нибудь, в непростую минуту. Такое вот желание, прощальная мечта. Заключительное слово подсудимого, так сказать.

А еще хлопнуть дверью – это доказать самому себе, что не зря я отмучился сорок лет в этой стране, врастая корнями в ее благодатную и веками поруганную землю, впитывая всеми капиллярами своей души ее особый, не поддающийся теоретическим выкладкам менталитет. И не зря всю сознательную жизнь тяготился своей авторской невостребованностью, душившей во мне самые светлые замыслы. И не зря так долго сопротивлялся, пафосно заявляя в заводской многотиражке, что «никогда не буду эмигрантом». Был такой порыв души – что отказываться…

А вот теперь, в середине южного ноября, когда слякотная осень пролилась на мой город мокрым сумраком стылых вечеров, я твердо знаю, что совсем скоро окажусь в другой точке планеты, можно сказать, в другом измерении, где нынче просто сезон теплых дождей, где в городах дома проектируют без системы центрального отопления…

Да, я решился. Я, наконец, отважился на этот шаг. Достала меня эта жизнь, что ли… Семья была, а теперь нет. За пазухой – одни долги. В столе – роман в двух книгах, сотни стихов и два десятка рассказов. А в голове – не смотря ни на что – рожденные неустроенностью грандиозные творческие замыслы.

Мои приятели и сослуживцы – украинцы и русские – с которыми мне всегда было легко и просто общаться и с которыми я никогда не испытывал ущемленности, – они давно называли меня идиотом, завидуя, может быть, в душе моему происхождению и, вместе с тем, высмеивая мои патриотические лозунги. А я неизменно отмахивался, утверждая, что уезжают только смелые люди, а остаются очень смелые, как я. Эта шутка поначалу работала безотказно, но потом приелась и перестала вдохновлять меня самого. Что поделаешь – время способно проделывать любые метаморфозы с человеческой душой, и я для него – времени – не исключение. Вот и меня, стало быть, оно подвигло на решительное изменение образа жизни.

И теперь, в середине ноября, когда невыносимо стало думать о своей беспомощности, когда даже голодные собаки на скользких, разлинованных косыми дождями улицах смотрели на меня с редким состраданием, я отправлялся в редакцию областной газеты. Я надеялся напоследок напечатать там свои стихи – как память о себе для тех, кто меня знал и хоть чуточку ценил, как прощальный взмах ладонью из терминала, отделенного толстым стеклом от провожающих.

У меня было все готово: оформлены документы, продана за смехотворную сумму квартира. Уже две недели я ночевал у приятеля, каждый вечер испытывая на себе укоризненный взгляд его миловидной жены. Но Леша был молчун и философ, он понимал, что когда-то все неудобства должны закончиться, и по-дружески, терпеливо ждал. А мне оставалось только съездить в Одессу, чтобы заказать билет на самолет. И все – гуд бай, арриведерчи, оревуар и как там еще, родная сторона!..

Вот… Последние дни на этой земле, последние шаги по этим улицам. Мимо пестрых, как музеи игрушек, магазинов. Мимо частных двориков старой части города, где на каждом из ворот жирной белой краской написано «ТУАЛЕТА НЕТ». Мимо подвальчика, где раньше принимали стеклотару, а теперь почему-то устроили мясную лавку с рулеточным названием «УДАЧА». Мимо памятника вождю мирового пролетариата с загаженной голубями непокрытой головой, где однажды голубым майским утром меня принимали в пионеры. Мимо церкви в строительных лесах, у входа в которую молодой опереточный батюшка беседовал с прихожанами, а из-под рясы его ненавязчиво и как бы случайно сверкали кроссовки «Dr. Martens». Мимо сквера с давно разломанными скамейками, где по дорожкам с выпученными бусинками глаз шныряли голодные голуби. А под ногами там шуршали пустые сигаретные пачки, бесформенными кляксами бросались в глаза размокшие стаканчики от мороженного, и еще попадались иногда вялые тряпочки презервативов.

Я слонялся по родному городу уже несколько дней, я пытался зацепиться за его знакомый образ – знакомый до трещинок в асфальте. Я хотел увезти в своей памяти его порой неприглядное, но все же такое родное, взрослевшее вместе со мной лицо. А еще – его запахи, его звуки, его сложную, как подземные коммуникации, душу. Зачем? Ведь он и так жил во мне сорок лет, давно выплескиваясь артериями своих струнных улиц в мои нервные, всегда пахнущие ностальгией по детству стихи…

2

У Тараса Григорьевича были насупленные кустистые брови, пышные ниспадающие усы с ручейками седины и вышитая узорами белая сорочка-косоворотка, туго выпиравшая наружу между распахнутых бортов темно-вишневого пиджака с золотыми пуговицами. От великого кобзаря его отличала только собственная фамилия на «чук» да отсутствие лысины, вместо которой на большой, приплюснутой сверху голове густо росли смоляные с проседью волосы, расчесанные на правосторонний, «гитлеровский» пробор.

За коричневым полированным столом, необъятным, как футбольное поле, он восседал с горделивым редакторским видом, отлично сознавая свое высокое положение и ту степень зависимости, какую испытывал, входя в этот кабинет, каждый посетитель. Маленькие серо-голубые пуговички его беспокойных глаз будто болтались на ниточках и суетливо бегали по моей фигуре, когда, получив разрешение, я вошел в кабинет и приблизился к амбразуре его стола.

– Я хочу предложить стихи для газеты, – начал я без обиняков и стыдливой робости, которую давно убила во мне жизнь. – Полагаю, они и ко времени, и к месту.

– Стихи? – переспросил Тарас Григорьевич слегка удивленно, обнаруживая довольно сочный, церковный баритон.

– Да, стихи, – подтвердил я. – О городе, о жизни, обо мне, как о человеке.

– О вас? – снова переспросил редактор, оживившись. – Это что-то новенькое. Вы можете оставить тексты в отделе культуры, а через две недели зайдете и узнаете у девочек, пойдут они или нет.

– Во-первых, это не тексты, а стихи, – сказал я. – А во-вторых, я… не могу ждать. Очень скоро мне, вероятно, придется уехать, вот почему я обращаюсь сразу к вам. Не могли бы вы сейчас посмотреть? Стихов не много, я посижу, пока вы… Для меня это действительно важно.

Тарас Григорьевич с некоторой брезгливостью взглянул на меня, как на муху, нахально вьющуюся вокруг головы, молча взял протянутые мной листы, наскоро перетасовал их, пару раз вздымая метлы бровей и надувая безукоризненно выбритые щеки. Затем остановился, углубившись в чтение, и я хорошо рассмотрел его пальцы, напоминавшие молочные сардели, уши – мясистые, с пухлыми мочками – вдавленные в голову, и лоб, изборожденный неумолимым плугом прожитых лет. В общем-то, в его колоритной административной внешности не было ничего отталкивающего, напротив, он скорее производил впечатление такого «щирого» дядьки, способного при случае пропустить стаканчик-другой самогона, побалагурить «за баб», даже без ужимок и показных страданий дать взаймы. Но в эти самые несколько минут, когда, слегка слюнявя свои колбасные пальцы с подстриженными до мяса желтоватыми ногтями, он перебирал мои стихи, я вдруг понял, точнее, ощутил всею кожей, что уже не задребезжат трамвайно стекла, не посыплется с хрустом штукатурка, и дверь, через которую мне предстоит вскоре выйти из тесноты этого мира, не грохнет за спиной заключительным громобойным аккордом.

Да, я все понял слишком отчетливо, в очередной раз, с прозрачной, как детские мечты, ясностью обнаружив себя в продавленной, разъезженной до овражных глубин колее прожитой жизни, из которой невозможно выбраться, не совершив безумный, отчаянный рывок – не взлетев. Но билета на самолет у меня еще не было и, поймав эту озорную, с ироничным привкусом, мысль, я вдруг почувствовал, как какое-то истерическое веселье внезапно поднимается, вырастает из меня, готовится выпрыгнуть из глаз, сорваться с языка, наброситься на редактора с вызывающим куражом. И когда, наконец, Тарас Григорьевич оторвался от чтения, и, еще только готовясь метнуть в меня уничтожающий взгляд, сочно почесал затылок, а затем с целлофановым шорохом просунул пальцы левой руки между пальцами правой, я спросил с издевательской паузой между словами:

– Что… не нравится?..

Он крякнул и медленно, по редакторской привычке взвешивая полушариями мозга слова, произнес, даже как будто извиняясь:

– Видите ли, товарищ, как вас… Юрий Ефимович, видите ли, Юрий Ефимович, я понимаю, что вы писали эти стихи от души… но ведь они не для… Словом, это не газетный вариант.

– Простите, – встрепенулся я, – а что, поэзия, по-вашему, подразделяется на варианты?

– …и потом, – продолжал Тарас Григорьевич, не выпуская из-под контроля мысль и не слушая меня, здесь есть еще два больших НО.

Он сделал паузу, будто прикидывая, ст?ит ли вообще делиться со мной своими соображениями, потом все-таки продолжил.

– Во-первых, – сказал он, – если бы ваши стихи были написаны на государственном языке, тогда… знаете ли, еще… А то вы сами понимаете, сколько мы печатаем на русском. Нечурин, Котов, ну, вы знаете наших поэтов. И еще этот, Февралев, очень часто…

– Выходит, не пишут на украинском! – опрометчиво заявил я несколько унизительно для редакторского уха.

– Ще й як пишуть! – ответил он, внезапно переходя на державну мову. – Але, розумієте, за радянські роки, за десятиріччя тоталітарності, як це не прикро, втрачена мова, відсунута за непотребою. Це жах, і це ганьба!

Он отъехал назад в своем кресле на роликах и, театрально поджав губы, повернулся к окну. Наступила пауза, в протяжении которой мне даже стало как будто жаль Тараса Григорьевича: удивительно, но в нем обнаружилась столь несвойственная редакторам патриотическая искренность. Однако пришел-то я сюда не за этим. И, сочувственно выждав несколько минут, я заметил, упорно выгибая свою линию:

– Тарас Григорьевич, но я не умею писать на украинском. Я люблю его, в достаточной степени владею, даже горжусь, что по колориту звучания он признан вторым в мире после итальянского. Однако мыслю я на русском, излагаю эти мысли на русском, и стихи, сами понимаете, могу писать только на русском. Вот какая штука.

– Так. Да, – ответил он, раздражаясь. – Я понимаю. Але… Відверто кажучі, ваші вірші, хоч і на російській мові, не підходять для нашої обласної газети. Це вже друге НО, про яке я казав спочатку.

– Чому? – спросил я, невольно стараясь удержаться на эмоциональной волне разговора. – Чого в них бракує? Вам, як редактору, не подобаються рими? Чи незрозумілі образи?

– Навпаки! – ответил Тарас Григорьевич. – Все доволі ясно і прозоро. Але саме це і лякає мене, як головного редактора. Ось ви самі розумієте, щ? написали про своє рідне місто?

– Ну, в общем-то да… – ответил я слегка озадаченно, хотя и начал понимать, куда он клонит.

– А ось, якщо вам не важко, зачитайте мені вголос, будь ласка, оцей, скажімо, вірш.

И он передал мне листок, лежавший теперь первым в тонкой стопочке моих произведений. Я взглянул на заглавную строку и усмехнулся.

– Вы шокированы моими откровениями? – спросил я с ядовитой улыбкой.

– Юрій Юхимович, – сказал Тарас Григорьевич со вселенской усталостью в голосе, – повірте мені, я стільки всякого різного перечув і передивився, що вже нема в світі такого дива, щоб спроможно було мене якось вивести з рівноваги. Прочитайте вголос, і самі побачите, як ви безбожно хаєте і принижуєте своє рідне місто, вважаючи себе його патріотом!

Я взглянул на него поверх листка и увидел совсем другое лицо – не то, униженно жалкое, оскорбленное всеобщим упадком национальной культуры, ревнителем которой совершенно справедливо он должен был являться. Я увидел лицо холодное, жесткое, как бобрик его волос на затылке, лицо с металлическим блеском глаз и смертельными жерновами скул. И я подумал, что здесь, в этом редакторском кабинете, из широкого окна которого хорошо была видна река и лес кранов судоремонтного завода, здесь, на желтом надраенном паркете, перед одним единственным зрителем и слушателем должна была, просто обязана была состояться моя последняя гастроль в родном городе.

Я еще выдержал паузу по Станиславскому и, собрав в кулак все свое авторское мастерство, негромко и внятно прочитал:

 
Мой город разлинован на квадраты
морщинами проспектов и дворов,
и бродят по дворам дегенераты –
сыны путан и дочери воров.
Глаза в тумане, грязные затылки,
убитые тоскою голоса,
и очередь бомжей сдает бутылки,
чтобы напиться через полчаса.
Мой город, как ты можешь столько скверны
вместить в свои подвалы, чердаки?
И чем ты лучше портовой таверны,
где совесть продают за пятаки?
Мой город, дай ответ на сочетание
недоумения с презреньем пополам.
Мой светлый город, подними восстание
и вымети долой ненужный хлам!
А он стоял, безмолвный, как икона,
стекая талым снегом во вчера.
И сигареты с каждого балкона
летели в бездну каждого двора.
Потом, вздохнув угрюмо площадями,
сверкнув в глаза зрачками фонарей,
смеялся с привокзальными б…
над возмущенной гордостью моей.
Он что-то знал. Он был намного выше
той упрощенной схемы бытия,
которою с пятиэтажной крыши
его пытался урезонить я.
И вдруг дошло: не скрыться от порока,
не осушить бескрайний водоем.
И глупо корчить из себя пророка
в измученном отечестве моем…
 

Закончив декламировать, вернувшись в кабинет из пространства, в которое улетаю во время чтения вслух, я заметил, как глаза Тараса Григорьевича внезапно потеплели, увлажнились, да и сам он вдруг стал каким-то мягким, податливым, утратил нерушимую стальную прочность редакторского каркаса. Я видел, как неловкость царапает его изнутри, и он стыдливо прячет глаза, не решаясь высказаться.

– Не могли бы вы оставить мне, подарить эти стихи? – наконец, робко спросил он, понимая, что я не уроню своей гордости и вот-вот уйду.

Мне больше нечего было ему сказать и, разведя руками, будто отвечая на его жалобную просьбу «ради Бога», я повернулся к двери.

3

На следующий день – такой же слякотный и хмурый, как все предыдущие, – я отправился на автовокзал. С билетом проблем не было, даже предложили выбрать место в автобусе, чтоб не «на колесе». И действительно, кому нужна в холодном, мрачном, как лицо могильщика, ноябре Одесса – со всеми ее пляжами, каштанами и Дерибасовской? Только такому придурку, как я, потерявшему связь времен, спутавшему цепь климатических поясов и сезонов.

До автобуса было еще часа два. Вяло потоптавшись у кассы, я переместился к киоску с газетами, скользнул по заголовкам равнодушным косым взглядом, а потом вышел на замусоренную платформу и медленно, нехотя закурил.

Группа, как всегда ярко расцвеченных цыган, беззлобно горланя друг на друга, оккупировала сухой угол под навесом. Худощавый, изношенный, со впалыми, давно не бритыми щеками, отец семейства, отделился от пышнотелой квочки-жены, вокруг которой носились дети. Он стоял поодаль и тоже курил – нервно, частыми затяжками, искоса сверкая белками глаз в мою сторону. Я попытался пересчитать детей, но попробуйте это сделать, когда они все находятся в движении. И будто прочитав мои мысли, цыган гаркнул на них – строго и с любовью в голосе – и они в тот же миг покорно остановили карусель своих движений, настороженно обступив мать. Их было семеро – теперь только мне удалось зафиксировать каждого, от мала до велика.

«Как и чем они живут? – подумал я. – Попробуй прокормить такую ораву. Я вот один, предоставлен самому себе, да и то…»

Может быть, на моем лице отразилось, как свеча в зеркале, какое-то сострадание – не знаю. Но только ровно через полминуты ко мне приблизилась худенькая девочка лет двенадцати со сливовидными глазами и белозубой улыбкой на смуглом, одухотворенном личике.

– Дай ладонь погадаю, – без запятых сказала она, смело глядя мне в глаза. – Всю правду расскажу что было что будет…

Я посмотрел на нее снисходительно. Господи, что она, эта неумытая перелетная пичужка, могла мне рассказать? Что она знала обо мне такого, чего сам я не испытал, не пережил, обо что не изранил сердце? А будущее… Зачем его знать? Зачем программировать себя на то, что Всевышнему может оказаться не по нраву?..

– Иди с Богом, – ответил я с нарочитой драматической интонацией. – Все, что мне нужно знать, я уже знаю о себе.

– Как хочешь, – нисколько не расстроившись, ответила юная гадалка. – Тогда просто дай денег на мороженое.

– Куда тебе мороженое? И так холодно!

– Зато оно сладкое. Дай.

Я откопал в кармане какую-то мелочь, пересыпал монеты в ее узенькую ладошку и отвернулся. Весьма довольная этим скудным успехом, девочка вернулась к матери.

До автобуса оставалось еще час сорок, нужно было чем-то себя занять, и я решил просто и без затей устроиться в зале ожидания: все-таки теплее, чем на улице.

В киоске сомнительной кулинарии я с восторгом обнаружил любимое с детства и редко теперь попадавшее в продажу овсяное печенье, и купил его целый килограмм. Затем медленно, безжалостно и хладнокровно убивая время, высматривая каждую щербинку на лестнице, я поднялся на второй этаж здания автовокзала.

Зал ожидания – огромный и светлый по архитектурному замыслу – представлял собой, впрочем, довольно жалкое зрелище. В нескольких обширных окнах зияли пробоины, и над головами немногочисленных «ожидателей» размашисто гулял заштрихованный бледными косыми тенями оконных переплетов осенний ветер. Пять или шесть нестройных рядов убогих грязно-желтых кресел с откидными сиденьями, позаимствованных когда-то в старом кинотеатре «Дружба», составляли всю меблировку этого помещения. А редко разбросанные по ним нахохлившиеся люди с нехитрой ручной кладью подле ног, выглядели лишними и чужими в столь неприветливом месте. Но каждый ждал свой автобус, и каждый знал, что все находящееся вокруг – временно. Так подумал и я, готовый скоротать время в этой нестройной когорте разношерстных людей.

Я прошел в дальний угол – мимо изрезанных скабрезными надписями кресел, мимо мужеподобной уборщицы с бородавкой на щеке. Она проворно сметала шелуху от семечек на ржавый деформированный совок и, кажется, при этом бурчала себе под нос какие-то гадости.

В дальнем углу зала ожидания под целым, но безнадежно грязным окном, куда, как мне казалось, не добирался сырой сквозняк, стояло отдельно три искалеченных креселка, сбитых между собой общей рейкой. Я устроился на одном из них, сразу ощутив шаткость конструкции, вихлявшей в разные стороны от каждого моего движения. Однако другого выбора не было, поскольку мне все же не хотелось еще и простудиться перед отъездом.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4