Юрий Бит-Юнан.

Василий Гроссман. Литературная биография в историко-политическом контексте



скачать книгу бесплатно

Подчеркнем еще раз: опала Гроссмана длилась менее четырех месяцев. А затем он вновь «обласкан властью», обозначившей таким образом, что обиды следует забыть и служить по-прежнему верно.

Кстати, пафос хрущевского доклада – верность. Преступления же, совершавшиеся правящей элитой, предложено считать лишь последствиями «культа личности».

С учетом сказанного можно отметить, что XX съезд КПСС не повлиял на политические взгляды Гроссмана: в хрущевском перечне злодейств не было таких, о которых не знал бы или не догадывался.

В феврале 1956 года Хрущев официально подвел итоги сталинской эпохи. Закончилась же она гораздо раньше, и для Гроссмана ее окончание подразумевало, что можно не опасаться ареста в любой момент. Страх отступал. Тем яснее становилась мера пережитых унижений.

Ни одна его публикация не обошлась без цензурного вмешательства. Тотальный контроль и редакторский произвол предусматривались негласными правилами. Изначально приняв их, Гроссман многократно пережил унижения компромиссами. Сталинская эпоха закончилась, но в хрущевском докладе не ставилась проблема отмены партийной цензуры. Это и означало, что все книги романа о войне будут исковерканы, как первая.

Устранить произвол Гроссман не мог. Однако попытался избавиться хотя бы от самоцензуры. Характеризуя роман «Жизнь и судьба» в упомянутых выше мандельштамовских дефинициях, следует признать: он не относится к «разрешенной» литературе. Наоборот, соответствует критериям «написанной без разрешения».

Кстати, проблема игнорирования официального идеологического дискурса рассматривается в романе «Жизнь и судьба». Отношение к ней выражено суждениями физика-атомщика Штрума, alter ego автора.

Так, замечание относительно противоречия современных научных концепций основам марксизма ученый парировал с опасной иронией. Заявил, что «физике нет дела, подтверждает ли она философию»[11]11
  Гроссман В. С. Жизнь и судьба. М.: Книжная палата, 1989. С. 440.


[Закрыть]
.

Штрум и сам напуган своей дерзостью. Фразу, произнесенную сгоряча, недоброжелатель может интерпретировать как «антисоветскую пропаганду», случаев подобного рода немало. Однако выясняется, что мнение обиженного ревнителя идеологии уже не сыграет никакой роли. Для решения военных задач нужны работы физика, он стал неприкосновенным, и функционерам приходится с этим смириться.

Отметим, что проблема игнорирования официального идеологического дискурса рассматривается и в булгаковской повести «Собачье сердце». Преуспевающий московский хирург Преображенский дерзит функционерам нижнего звена, да еще и рекомендует своему ассистенту не читать советские газеты. На недоуменное же замечание относительно того, что других нет, отвечает: «Вот никаких и не читайте»

Собачье" id="a_idm139812984959648" class="footnote">[12]12
  См.: Булгаков М. А. Собачье сердце // Грани. 1968. № 69. С. 24.


[Закрыть]
.

Преображенский тоже неприкосновенен. Он, в отличие от Штрума, осознает это и постоянно использует преимущества такого статуса. Здоровье представителей высшей партийной элиты зависит от хирурга-уникума, вот ему и позволительна аполитичность.

И Преображенский, и Штрум – лишь представления литераторов о возможностях самоизоляции от режима. Так сказать, проекции мечты на литературу. Врач Булгаков считал надежной защитой статус хирурга-уникума, а химик Гроссман полагал, что надежно защищены создатели атомного оружия. Но при всех сюжетных различиях варианты тождественны на уровне формализации: неприкосновенновенность уникального специалиста, от которого зависят влиятельные функционеры или же государство в целом. Уровень безопасности определяется масштабами влияния покровителя. О свободе и речи нет.

Теоретически допустимо, чтобы деятельность уникального специалиста в естественнонаучной области не регулировалась партийными директивами. Но применительно к литературе такое недопустимо и в теории. Советский писатель сталинской эпохи прилежно читал газеты, потому что там была отражена воля правительства, вне которой заведомо исключалась профессиональная реализация[13]13
  См. подробнее: Одесский М. П. Авангард и советская пресса. Случай Даниила Хармса // Одесский М. П. Четвертое измерение литературы. М.: РГГУ, 2011. С. 410–429.


[Закрыть]
.

Гроссман как писатель формировался именно в сталинскую эпоху. Потому не мог не понимать: роман, где игнорируется официальный идеологический дискурс, не будет опубликован. И все же продолжал работу. На что надеялся – можно лишь догадываться. Гипотезы строить.

Самая простая – счет унижений оказался слишком велик. Потому Гроссману и понадобилось вновь почувствовать себя писателем, а не служащим по ведомству литературы. Заботы же о публикации отложил до завершения второй книги романа. Оставалось еще несколько лет – немалый срок, если речь идет о свободе от постылой самоцензуры.

Нет оснований сомневаться: Гроссман осознавал, что угроза возникнет, как только рукопись книги окажется в редакции. Однако после XX съезда парии арест был маловероятен. В крайнем случае – обсуждение крамольного романа литературными функционерами и запрет публикации.

Кампания травли в масштабе 1953 года практически исключалась. Подобного рода скандалы стали неуместными, значит, из ССП тоже вряд ли бы исключили. Ну, возможно, переиздавали бы не так часто, доходы стали бы меньше.

В 1956 году такие прогнозы Гроссман мог бы считать оптимистичными. Получалось, что под угрозой только привилегии да уровень жизни семьи.

Но семьи как таковой у Гроссмана уже не было. Распалась.

Липкин в мемуарах рассказывал об этом, не обозначая хронологические рамки событий. Рассуждал лишь о причинах: Гроссман, «например, считал, что его мать, погибшая в бердичевском гетто, осталась бы жива, если бы Ольга Михайловна незадолго до войны не воспротивилась бы тому, чтобы мать приехала к ним в Москву, и та вынуждена была навсегда расстаться с сыном».

Трудно судить, насколько версия мемуариста близка к истине. В письмах отцу Гроссман сообщал, что хотел бы перевезти мать из Бердичева.

Однако сначала было некуда – сам жил у родственников. А когда доходы выросли, так вскоре новая семья появилась, вот и ждал, пока ССП квартиру предоставит.

На исходе 1930-х годов располагал вроде бы достаточно просторным жильем и все же решение вопроса о переезде откладывал, лишь посылал матери деньги. Потом война началась.

Действительно ли Губер перед войной «воспротивилась» переезду свекрови, нет ли, Гроссман в первую очередь винил себя. И, видимо, не это стало причиной распада семьи.

Липкин – в цитированных выше мемуарах – ситуацию характеризовал по обыкновению невнятно. Порассуждав о гроссмановских претензиях, добавил: «Но я думаю, что Ольга Михайловна была ему неплохой женой. Все дело в том, что он разлюбил ее и полюбил другую».

Допустим, «разлюбил ее и полюбил другую». А когда это произошло и что дальше было – все равно непонятно.

Ситуацию характеризовала и дочь писателя в уже цитированном интервью журналу «Лехаим». По ее словам, семья отца распалась ко второй половине 1940-х годов. Конфликты же были и раньше.

Более подробно ситуация описана в интервью с корреспондентом газеты «Мир новостей». Оно напечатано 9 января 2013 года – под заголовком «Екатерина Короткова-Гроссман: “С отцом мои отношения были доверительными”»[14]14
  См.: Короткова-Гроссман Е. В. «С отцом мои отношения были доверительными» // Мир новостей. 2013, 9 янв.


[Закрыть]
.

К 1955 году она успела закончить английское отделение Харьковского института иностранных языков, несколько лет преподавала в средней школе. Затем переехала в Москву. Там поступила на работу в Библиотеку иностранной литературы, стала переводчицей. С отцом встречалась довольно часто. Однажды Гроссман спросил, уместно ли его считать старым – «ему уже было за 50. Я ему отвечаю: “Старый, конечно”. Я-то тогда совсем молоденькой была. Сказала не подумав. Он расстроился и говорит мне: “Ну, все-таки у меня средний возраст”. Я обрадовалась этому слову – “средний”. Головой закивала. А потом он мне так загадочно заявляет: “Как ты думаешь, у меня еще может быть роман?”, имея в виду романтические отношения. Потом обнаружилось, что он уходит к жене Николая Заболоцкого, Екатерине Васильевне. Его вторая жена, Ольга Михайловна была человеком твердым, жестким. А Екатерина Васильевна – прямая противоположность: добрая, мягкая, дружелюбная».

Значит, к 1956 году планировался новый брак. В связи с чем Гроссман и просил ССП о предоставлении так называемого рабочего кабинета. Получил, но это была лишь комната, по словам дочери – «12 метров. Там иногда втроем ютились: я, отец, Екатерина Васильевна».

Для большинства московских семей и такие условия тогда – удача. Гроссман, разумеется, мог бы добиться большего, но пришлось бы ждать дольше. У него двухкомнатная квартира, а вскоре должен был получить новую, трехкомнатную. По тем временам – вовсе роскошь.

Он по-прежнему содержал жену и ее сына, уже получившего высшее образование. Все-таки прожили вместе двадцать лет.

Дочь опять приняла выбор отца. Но специфику новой ситуации отметила: «С Ольгой Михайловной он так и не развелся. В общем, было сложное сплетение отношений. Екатерина Васильевна то уходила, то возвращалась. Если какие-то официальные приемы, то все это проходило у Ольги Михайловны. Я думаю, дамы между собой договорились, как им себя вести».

Пусть и «договорились», прежней семьи не было, новой тоже. К весне 1956 году рисковал бы Гроссман только статусом классика советской литературы. Вероятно, не считал эту потерю непомерно большой.

Контекст негласного запрета

Уместно подчеркнуть еще раз: Гроссман задумал написать вторую часть романной дилогии «без разрешения» отнюдь не потому, что был опальным и гонимым. О бедности тоже нет речи.

Гроссман тогда преуспевал. Первая часть романной дилогии была признана классикой советской литературы, что подтверждалось динамикой публикаций.

Однако на уровне осмысления романа еще не были, так сказать, расставлены акценты. По советской традиции надлежало объяснить читателям, за что Гроссмана бранили раньше.

Задача объяснения была достаточно сложной. Требовалось определить хоть какие-то причины, избегая возвращения к теме антисемитских кампаний.

Компромисс найден уже после XX съезда КПСС. В этом аспекте характерна интерпретация скандала, предложенная И.П. Вишневским. Без преувеличения образцом мастерского ухода от нежелательной темы можно назвать статью критика «Роман В. Гроссмана “За правое дело”». Она стала главой в сборнике работ о военной прозе[15]15
  Здесь и далее цит. по: Вишневский И. П. Роман В. Гроссмана «За правое дело» // Вишневский И. П. Этих лет не смолкнет слава. Львов: Кн. журн. изд., 1958. С. 44–72.


[Закрыть]
.

Согласно Вишневскому, ничего экстраординарного в 1953 году не произошло. Одни критики роман хвалили, другие бранили, дело обычное. Но вот и пора итоги подвести: «Теперь, когда страсти улеглись, можно сказать, что как поклонники этого произведения, так и его порицатели, очевидно, имели основания и для восхваления, и для хулы».

Даже Бубеннов, если верить Вишневскому, ошибся не во всем. Какие-то его соображения обоснованны. В частности, Гроссман недостаточно уделил внимания солдатам, не вполне убедительно изображены некоторые командиры и комиссары.

Но, по Вишневскому, ошибся Бубеннов в главном. Акцентировалось: Гроссман «правильно раскрывает в романе “За правое дело” перспективы войны, показывает ее всенародный характер, подчеркивает организующую и направляющую роль Коммунистической партии».

Беспочвенными, по словам Вишневского, были и обвинения в клевете на армию. Речь шла о катастрофе 1941 года: «Повествуя о первом этапе войны, В. Гроссман не преувеличивает сил противника, но и не преуменьшает опасности».

Необоснованными, согласно Вишневскому, были и обвинения в искажении «образов советских людей». Напротив, утверждал критик, Гроссман – реалист, «он рисует характеры людей, события, избегая нарочитой героизации, показного молодечества».

В итоге Гроссман был оправдан. И обвиняемыми стали его не в меру азартные оппоненты. Логически уместным оказалось бы указание причин, обусловивших столь ожесточенные нападки на роман. Однако Вишневскому объяснять это не позволялось.

Надо полагать, он знал, что взялся за неразрешимую задачу. Решить, понятно, не сумел, но главное сделал: была создана видимость решения.

По этому пути шли другие критики и литературоведы, писавшие о Гроссмане в дальнейшем. Кому-то Вишневский подсказал уловку, кто-то сам нашел ее эмпирически, существенно же, что другие пути были запретными.

Упомянул Вишневский и о продолжении романа «За правое дело». Оно, по словам критика, вполне уместно: «Начало сделано неплохое. Его обязательно надо продолжить».

Гроссман, разумеется, продолжал. Имел возможность не заботится о заработке постоянно. В 1958 год опубликован еще один сборник очерков, повестей и рассказов – воениздатовский[16]16
  Гроссман В. С. Повести. Рассказы. Очерки. М.: Воениздат, 1958.


[Закрыть]
.

Объем сборника превышал тридцать авторских листов. Даже с учетом того, что почти все было опубликовано ранее, Гроссман получил не менее четырехсот тысяч.

Предисловие к сборнику написал Левин. Это довольно пространная статья, озаглавленная «Василий Гроссман»[17]17
  Левин Ф. М. Василий Гроссман. Предисловие // Гроссман В. С. Повести. Рассказы. Очерки. М.: Воениздат, 1958. С. 3–14.


[Закрыть]
.

Автор предисловия тоже полемизировал с участниками антигроссмановской кампании 1953 года. Явно и неявно. Прежде всего, доказывал, что роман – именно эпопея: Гроссман «сделал своим героем народ и правду о нем»[18]18
  Здесь и далее цит. по: Левин Ф. М. Указ. соч.


[Закрыть]
.

Фактически Левин по пунктам отвергал все тезисы, что были выдвинуты Бубенновым и другими противниками Гроссмана. Но, как Вишневский, не имел возможности описать причины, обусловившие кампанию 1953 года.

С точки зрения самой возможности продолжения романа такие объяснения были и не нужны. Гроссман приступил ко второй части дилогии весной 1952 года, о чем официально и сообщал руководству ССП.

Правда, скандал 1953 года работу прервал, затем Гроссман занимался подготовкой нового издания первой части дилогии, что тоже потребовало немало времени.

Однако уже в 1955 году вторая часть дилогии была главной задачей. А роман «За правое дело» переиздавался, и это избавляло автора от хлопот о постоянном заработке.

Нет оснований предполагать, что Гроссман уже тогда планировал несанкционированную иностранную публикацию. Жизненный опыт исключал бы такой план – как суицидальную попытку.

Выше отмечено, что советской издательской моделью изначально подразумевалась монополизация издательской области. К 1920 году почти все частные издательства и периодические издания были закрыты, и большинство писателей лишилось заработка. Выбор – служить за паек советскому правительству, либо менять профессию. Это и констатировал Е.И. Замятин, статью которого опубликовал в первом номере 1921 года один из немногих уцелевших кооперативных петроградских журналов – «Дом искусств». Заголовок был полемический: «Я боюсь»[19]19
  Здесь и далее цит. по: Замятин Е. И. Я боюсь // Замятин Е. И. Избранные произведения. М.: Советская Россия, 1990. С. 403–406.


[Закрыть]
.

Речь шла о писательском быте и характере его изменений. Согласно Замятину, государству, ставшему главным покупателем литературной продукции, требовалась гипертрофированная советскость, и спрос готовы были удовлетворить не талантливые, а «юркие авторы».

Замятин не отрицал, что энтузиасты тоже были. Но тон задавали «юркие». Они «давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное право писания од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию».

Те, кто не желали приспособиться, лишились права на публикации. Соответственно, Замятин утверждал, что писатель, «который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем».

Ничего подобного не прогнозировалось даже при самодержавии. Потому, заключал автор, «я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое».

Другому бы писателю, даже и знаменитому, дерзость обошлась бы дорого. Но Замятин большевиком стал еще в 1905 году, прошел тюрьму, ссылку и хоть политическую деятельность прекратил, связи остались. Его и раньше арестовывали чекисты, выручали же влиятельные функционеры[20]20
  См., напр.: Файман Г. «И всадили его в темницу…». Замятин в 1919, в 1922-1924 гг. // Новое о Замятине. Сборник материалов. М.: МИК, 1998. С. 78–88; Галушкин А. Ю. Письмо Е. Замятина А. Воронскому: К истории ареста и несостоявшейся высылки Замятина в 1922–1923 гг. // De Visu. 1992. № 0 («нулевой»). С. 12–23; см. также: Михайлов О. Гроссмейстер литературы // Замятин Е. И. Полное собрание сочинений в одном томе. М.: Альфа-Книга, 2011. С. 1231–1254.


[Закрыть]
.

Ответить Замятину решено было в печати. Дискуссия не удалась: большевистские публицисты ничего, по сути, оспорить не сумели. Аргументация свелась к попыткам объявить автора недальновидным и вообще нелояльным советской власти. Ограничились «выражением неудовольствия»[21]21
  См. подробнее: Галушкин А. Ю. «Дело Пильняка и Замятина». Предварительные итоги расследования // Новое о Замятине. Сборник материалов. М.: МИК, 1998. С. 89–146.


[Закрыть]
.

Правда, литературная ситуация вскоре стала иной. Началась эпоха нэпа, открывались частные издательства, государственные тоже ориентировались на прибыль, соответственно, писатели могли выбирать заказчиков. Даже цензура, став централизованной, несколько смягчилась.

Более того, советское правительство заигрывало с эмиграцией. Провоцировались конфликты в среде противников нового режима, и беженцев, готовых примириться с ним, привлекали различными способами[22]22
  См., напр.: Агурский М. Идеология национал-большевизма. Paris: YMCA-PRESS, 1980. С. 201–223.


[Закрыть]
.

Литература играла особо важную роль. Практиковались негласные субсидии дружественным или хотя бы невраждебным эмигрантским издательствам и периодическим изданиям. Советским писателям там не запрещалось печататься, эмигрантов тоже публиковали на родине[23]23
  См., напр.: Струве Г. П. Русская литература в изгнании. Нью-Йорк: Изд-во им. Чехова, 1956. С. 15–49; 191–246.


[Закрыть]
.

В 1923 году многие литераторы – эмигранты и граждане СССР – еще надеялись, что впереди перемены к лучшему. Как раз тогда Гроссман и переехал из Киева в Москву. Литература уже была в сфере его интересов. Однако шесть лет спустя частные издательства закрывались под различными предлогами, и цензура становилась все более строгой. Ситуация возвращалась к донэповской, характеризованной Замятиным.

Неизвестно, знал ли Гроссман о скандале, обусловленном статьей «Я боюсь». Однако не мог не помнить другой, гораздо более масштабный, именовавшийся «делом Пильняка и Замятина»[24]24
  Подробнее см.: Галушкин А. Ю. «Дело Пильняка и Замятина»: Предварительные итоги расследования // Новое о Замятине. М.: МИК, 1997. С. 89–148.


[Закрыть]
.

Формально скандал начался 26 августа 1929 года. В этот день «Литературная газета» поместила статью рапповца Б.М. Волина «Недопустимые явления»[25]25
  Волин Б. М. Недопустимые явления // Литературная газета. 1929, 26 авг.


[Закрыть]
.

Речь шла об изданиях за границей повести Пильняка «Красное дерево» и романа Замятина «Мы». Стоит подчеркнуть еще раз: иностранные публикации советских писателей, даже и в эмигрантских издательствах, были тогда вполне обычны. Политическая оценка на родине зависела от содержания опубликованного.

Отметим, что в СССР иностранных писателей могли издавать без ограничений: соответствующие конвенции не были подписаны, и вопросы гонораров решались произволом издателей. Аналогично и за границей защита прав советских писателей не гарантировалась. Впрочем, там случаи нарушений были единичными.

Разумеется, советские писатели относились весьма осторожно к предложениям иностранных, тем паче эмигрантских, издателей. Памятуя о специфике уголовного законодательства, лишь то и публиковали, что было б нельзя интерпретировать как «антисоветскую агитацию».

Но Волин предложил другой критерий. Объявил преступлением сам факт сотрудничества с эмигрантами: «Борис Пильняк напечатал свой роман «Красное дерево» в берлинском издательстве «Петрополис». Как мог Пильняк этот роман туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом входит в контакт с организацией, злобно враждебной Стране Советов?».

Вопрос риторический. Далее Волин утверждал: «Пильняк напечатал роман за границей, потому как не нашлось «оснований к тому, чтобы это произведение было включено в общий ряд нашей советской литературы».

Аналогичное обвинение выдвигалось и против Замятина. Статья заканчивалась призывом: «Мы обращаем внимание на этот ряд совершенно неприемлемых явлений, компрометирующих советскую литературу, и надеемся, что в их осуждении нас поддержит вся советская общественность».

За статьей Волина – буквально шквал выступлений в печати. А первую полосу следующего номера «Литературной газеты», вышедшего 2 сентября, открывали аннотации статей, походившие, скорее, на лозунги: «Против буржуазных трибунов под маской советского писателя», «Против переклички с белой эмиграцией», «Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Пильняка»[26]26
  См.: Литературная газета. 1929, 2 сент.


[Закрыть]
.

В печати бранили главным образом Пильняка, а Замятина даже не каждый раз упоминали. Это обусловлено различиями на уровне литературно-политического статуса каждого из писателей.

Репутация автора повести «Красное дерево» формировалась с начала 1920-х годов. Лишь тогда он стал знаменитостью и оказался в гуще политических интриг: на его успех ссылались критики, отстаивавшие литературную доктрину Троцкого, рапповские же буквально травили. Но, вопреки стараниям напостовцев, Пильняк считался писателем именно и только советским. Он сам постоянно акцентировал это в интервью[27]27
  См. подробнее: Киянская О. И., Фельдман Д. М. Очерки истории русской советской литературы и журналистики 1920-х–1930-х годов. Портреты и скандалы. М.: Форум, 2015. С. 113–119.


[Закрыть]
.

Вот почему критики и обвиняли Пильняка в лицемерии. Даже в предательстве. Ну а Замятину инкриминировать такое было б странно. Он стал знаменитостью в досоветский период, о своих разногласиях с новым режимом не раз заявлял открыто. Писателем советским его обычно именовали с оговорками. А порою называли даже «внутренним эмигрантом».

Отсюда различия тональности и, конечно, частотности нападок. Характерна в этом аспекте статья Маяковского «Наше отношение». Ее поместила «Литературная газета» 2 сентября[28]28
  Маяковский В. В. Наше отношение // Литературная газета. 1929, 2 сент.


[Закрыть]
.

Маяковский сразу обозначил специфику дискурса. Отметил с иронией: «Повесть о «Красном дереве» Бориса Пильняка (так, что ли?), впрочем, и другие повести и его, и многих других, не читал».

Получается, что рассуждал о непрочитанным. И акцентировал уместность такого подхода именно в данном случае: «К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов».

Далее следовал главный вывод. Разумеется, обвинение: «В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене».

Маяковский все же смягчил инвективу. Оговорил, что публикация могла быть обусловлена и ошибкой Пильняка в оценке «классовости».

Но оговорка не меняла суть. В том же номере «Литературной газеты» секретариат РАПП обратился «ко всем писательским организациям и одиночкам – с предложением определить свое отношение к поступкам Е. Замятина и Б. Пильняка»[29]29
  См.: Против буржуазных трибунов под маской советского писателя. Против переклички с белой эмиграцией. Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщесвенному поступку Б. Пильняка // Там же.


[Закрыть]
.

Каждому литератору надлежало высказаться – в печати, либо на собрании какой-либо писательской организации. Рапповцы настаивали, что жизнь «формулирует перед попутчиками вопрос резко и прямо: либо за Пильняка и его покрывателей (sic! – Ю. Б-Ю., Д. Ф.), либо против них».



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7