banner banner banner
Анна Каренина. Том 1. Части 1-4
Анна Каренина. Том 1. Части 1-4
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Анна Каренина. Том 1. Части 1-4

скачать книгу бесплатно

Анна Каренина. Том 1. Части 1-4
Лев Николаевич Толстой

Школьная библиотека (Детская литература)
В книгу вошли части первая – четвертая романа «Анна Каренина».

Лев Николаевич Толстой

Анна Каренина. Том 1. Части 1–4

© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2006

© А. В. Гулин. Вступительная статья, 2006

© Э. Г. Бабаев. Комментарии. Наследники

© Н. И. Пискарев. Рисунки. Наследники

* * *

Свободный роман

В конце 1917 – начале 1918 года в тобольском заточении государь Николай II много читал. Это были в основном произведения русской классической литературы. В первые недели марта наступила очередь «Анны Карениной» Толстого. До этого, приученный с детства быть систематичным в делах, император прочел подряд собрания сочинений Мельникова-Печерского, Салтыкова-Щедрина, Лескова, несколько романов Тургенева. То ли из всего огромного наследия Толстого у него находился под рукой лишь этот роман, то ли выбор сделан был сознательно, но именно «Анна Каренина» привлекла его внимание.

Вокруг бушевала смута. «Удерживающий», государь был устранен из русского мира. Наверное, он хорошо помнил обращенные к нему по разному поводу частные и открытые письма Толстого, где писатель убеждал его, что самодержавие, православная вера отжили свой век, призывал изменить «сверху» исторический строй национальной жизни, предоставить полную свободу «естественным началам бытия». На рубеже XIX и XX столетий Толстой доказывал необходимость избавиться от государства, армии, Церкви, существующих в обществе хозяйственных отношений – этих, как полагал он, «пороков цивилизации», – не только царю, но и всем его подданным. Толстому казалось – так начнется установление рая на земле.

Самодержец Николай II сознавал гибельность подобных утопий, видел в них одно из многих орудий русской и мировой революции; данной ему властью он препятствовал их распространению. Государь, конечно, не забыл воинственно антиправославные сочинения последних лет жизни Толстого. Ему были известны резкое отношение писателя к нему лично, ко всей династии Романовых, та ненависть, без которой не мог упоминать Толстой имя его прадеда, Николая I.

Но царь помнил, вероятно, и другое: как восхищался талантом художника чуткий к изящным искусствам его отец, Александр III (он гордился этим достоянием своей державы), как сам он открывал для себя повести и романы великого писателя. Дарование Толстого он чтил всегда.

Подобно всем русским книгам, прочитанным в это скорбное время, «Анна Каренина» не только позволяла императору забыться среди уготованных ему испытаний. Государь хотел окинуть последним любящим взглядом ту страну, которой больше не было, увидеть ее силу и ее слабость, понять, как приближалась к ней наступившая катастрофа.

Роман Толстого в этом отношении давал очень многое. Не потому ли Николай II, всегда сдержанный в передаче своих эмоций, отметил на страницах дневника, что читает его с увлечением? Праведный семьянин, он, должно быть, находил в этой книге и дорогую своему сердцу мысль о святости домашнего очага, и горькую правду о повсеместной драме его разрушения. Самодержец, он прикасался к тайне русского разлада в его обыденных, житейских и потому самых достоверных проявлениях. Вся Россия на пороге смутной поры, освещенная необыкновенным поэтическим светом, открывалась тут его взгляду.

В создателе этого художественного чуда временами угадывался хорошо знакомый вольнодумец. И все же то был словно другой Толстой: смягченный, «пошатнувшийся» или еще не до конца окрепший в собственных иллюзиях, просто открывающий русским словом в полную меру полученного им дарования вечные истины о человеке и мире.

Всего четыре с небольшим месяца оставалось до мученической кончины императора и его семьи. С той духовной высоты, на которую поднялся он теперь, – всеми, почти всеми обманутый и преданный, – государь неустанно молился о России, о любящих его и ненавидящих… Он прощал всех и готовился умереть за всех. Его молитва была о стране, ярко запечатленной, в том числе, гением Толстого, была она и о самом писателе – мятежном сыне этой страны.

* * *

Лев Николаевич Толстой – больше чем художник, но в романе «Анна Каренина» он художник больше, чем где бы то ни было. В судьбе каждого человека среди неизбежных страстей, борьбы, соблазнов случаются моменты, когда земные тревоги ослабляют свою власть над сердцем, душа обретает иную меру вещей и все, что мы видим в себе и вокруг себя, словно освещается неземным, возвышенным светом. Такое время наступило для Толстого в середине 1870-х годов, когда была написана «Анна Каренина».

Появление этой книги тем более удивительно, что Толстой по глубинной сути своей очень земной писатель, вероятно, даже самый земной среди всех когда-либо существовавших. Он не просто любил, он боготворил землю и земное непосредственное чувство. Он бесконечно ценил мировую изменчивость, постоянное, как волнение самой природы, душевное беспокойство. Он поклонялся живой материи: в каждом ее вздохе Толстому слышалось некое «всеобщее дыхание», присутствие доброго и прекрасного божества.

Эта смолоду найденная вера вела художника через всю жизнь. В ней находились истоки его колоссальной изобразительной силы, исключительной всеохватности созданного им творческого мира. И отсюда же берет свое начало нарастающая с годами противоречивость художественной мысли Толстого.

В 1860-е годы он написал «Войну и мир» – великую книгу о национальной истории начала XIX века, о «сущности характера русского народа и войска» и вместе с тем произведение, где возникла как бы новая вселенная, от начала до конца послушная законам толстовской веры. Земная философия художника воплотилась тут и в судьбах многочисленных персонажей, и в горячих, взволнованных авторских высказываниях. Позднее, начиная с 1880-х годов, Толстой выступит как создатель собственного вероучения и общественный деятель. Он напишет религиозно-философские трактаты, многочисленные публицистические сочинения. Его центральным поэтическим созданием того времени станет «Воскресение» – страстное, мятущееся «письмо всем» (так назовет он однажды этот свой роман), где будет утверждаться необходимость «полюбовного» переворота вселенной. Культурный расцвет и духовная катастрофа эпохи причудливо соединились в художественном мире Толстого, – может быть, самого «исторического» человека за два последних столетия русской жизни.

«Анна Каренина» возникла во время своеобразной внутренней «заминки», которую испытал Толстой в период между двумя наиболее масштабными событиями своей духовной биографии: созданием «Войны и мира» и выработкой собственного религиозного учения.

Написанная в 1860-х годах, грандиозная книга о прошлом, утверждая новые мировые законы, требовала воплощения этих законов наяву. И она же, как любая утопическая система (в этом случае художественная), неизбежно привела Толстого к тяжелому душевному кризису. В сентябре 1869 года («Война и мир» была почти закончена), оказавшись в городе Арзамасе, писатель пережил вечно памятную для него «ночь ужаса». Панический страх смерти, отвращение к жизни и ненависть к ее Источнику за эту земную обреченность всего сущего надрывали его душу. Только родные с детства православные молитвы помогли Толстому-мироправителю заглушить в себе внезапно прорвавшийся голос какой-то свирепой, темной, нечеловеческой силы.

Годы спустя на страницах незавершенного рассказа «Записки сумасшедшего» художник попытается истолковать все, что происходило с ним той ночью, под углом своих позднейших религиозных понятий. А между тем ему дано было ощутить наяву действительные, а не иллюзорные духовные законы, которые действуют в мире так же непреложно, как законы естественной жизни. Где же это еще могло происходить вернее, как не в нескольких десятках верст от обители, в которой просияла слава великого подвижника русской веры преподобного Серафима Саровского?

После арзамасской ночи Толстой, конечно, не оставил привычного для него взгляда на вещи. Отказаться от своей особенной веры значило переменить все, чем он жил до этого. В письмах, на страницах записных книжек художник нередко продолжал и теперь высказываться в духе столь дорогой ему «религии чувства». Тем не менее опыт, полученный в Арзамасе, тоже не прошел бесследно. Несколько раз в течение своей жизни Толстой искренне пытался вернуться на путь Православия (формально, вплоть до отлучения от Церкви в 1901 году, он так и продолжал числиться православным). По завершении «Войны и мира» это стремление, похоже, вновь напомнило о себе.

Осенью 1873 года в имение Толстого Ясная Поляна, выполняя поручение П. М. Третьякова, приехал художник И. Н. Крамской, чтобы написать портрет знаменитого литератора (это было первое среди многочисленных живописных его изображений). Толстой неохотно согласился ему позировать. Впрочем, лучший портретист своего времени оказался интересен Толстому и как человек, работающий в иной области искусства, и как представитель популярного среди городской молодежи откровенно материалистического направления мыслей. В общении с ним писатель неожиданно твердо (насколько об этом можно судить) стал на отеческую точку зрения. «У меня каждый день, – рассказывал он А. А. Фету, – вот уже с неделю, живописец Крамской делает мой портрет в Третьяковскую галерею, и я сижу и болтаю с ним и из петербургской стараюсь обращать его в крещеную веру». Почти в тех же словах Толстой обрисует эти художественные сеансы и другому своему близкому другу – литературному критику и публицисту H. Н. Страхову.

Время, когда проходила работа над «Анной Карениной», для Толстого оказалось далеко не безоблачным. Ясную Поляну, в самом воздухе которой прежде была разлита радость бытия, с наступлением 1870-х годов потрясали семейные утраты. Один за другим вскоре после рождения умерли трое маленьких детей писателя. Уходили из жизни люди старшего поколения: любимая Толстым его дальняя родственница Т. А. Ергольская (когда-то она занималась его воспитанием), родная тетка П. И. Юшкова.

Эта череда печальных событий постоянно возвращала Толстого к мыслям о смерти. И она же внушала ему порой смирение перед неизбежным. Несколькими годами раньше он написал сестре своей жены, Т. А. Кузминской, у которой умерла дочь: «В смерти близкого существа, особенно такого прелестного существа, как ребенок и как этот ребенок, есть удивительная, хотя и печальная прелесть. Зачем жить и умирать ребенку? Это – страшная загадка. И для меня одно есть объяснение. Ей лучше. Как ни обыкновенны эти слова, они всегда новы и глубоки, если их понимать. И нам лучше, и мы должны делаться лучше после этих горестей. <…> Главное – без ропота, а с мыслью, что нам нельзя понять, что мы и зачем, и только смиряться надо».

Все было неустойчиво, подвижно в душевном мире Толстого 1870-х годов. Земная вера минувших лет не приносила писателю, как прежде, безграничной уверенности в себе. Поворот в сторону Православия тоже всего лишь наметился. Временами Толстой, как то бывало с ним уже не раз, пытался убедить себя, что его отдельная религиозная философия вовсе не мешает ему быть вполне и до конца православным. На самом же деле он стоял перед выбором: продолжить (но уже в новом качестве «преобразователя жизни») раз начатое движение к «земному идеалу» или, опомнившись, решительно воссоединиться с глубинными истоками национального бытия. В своих колебаниях Толстой, разумеется, был не одинок. Вот так же находилось на распутье (за исключением очень немногих духовно крепких людей) и все русское образованное общество той эпохи.

Творчество Толстого, иначе и быть не могло, стало теперь существенно другим. Может быть, дар писателя как раз и нуждался в этой «духовной паузе», чтобы раскрыться со всей возможной силой и чистотой. Нечто подобное уже происходило с Толстым однажды, в начале 1860-х годов, когда он завершал повесть «Казаки» (и тогда был религиозный кризис, и тогда для художника предельно обострилась проблема внутреннего выбора). Десятилетие спустя главный «стержень» его жизни и творчества вновь пошатнулся. И Толстой опять неожиданно ощутил себя не тем «создателем миров», художником-диктатором, каким он был в минувшие годы, каким он станет опять по прошествии времени, а только чутким наблюдателем действительности. Религиозный мыслитель словно отошел в тень, и его место занял долго ожидавший своего часа великий поэт.

Все художественные произведения Толстого поэтичны. Тем не менее поэзия «Войны и мира», «Воскресения», большинства повестей и рассказов писателя всегда является продолжением его философии. Как ни увлекают нас показанные Толстым человеческие типы и характеры, как ни завораживают созданные им картины мира, мы чувствуем, что за ними скрыта могучая и самобытная авторская воля. Беспокойная, искренняя и вечно противоречивая мысль художника властвует над его созданиями.

Поэзия «Анны Карениной» другая. Толстой называл эту книгу романом широким, свободным. Еще он любил определение: «роман широкого дыхания». Конечно, он имел в виду свободу, с которой развиваются в «Анне Карениной» многочисленные сюжетные линии, широкое, «необязательное», почти не ограниченное во времени и пространстве движение событий на ее страницах. Но прежде всего писатель хотел определить нечто главное, без чего не могло состояться это произведение «иного склада»: внезапно испытанное состояние внутренней свободы, вдруг обретенной независимости от философических понятий минувших лет.

Душевные метания, мысли о мировом переустройстве пусть не до конца, но все же оставили его в этом романе. К Толстому пришло освобождение и вместе с ним ясный, умиротворенный взгляд на вещи. Слово художника (собственно, оно и было той материей, где решалось абсолютно все) немедленно отозвалось на происходящие перемены. В нем появились удивительная легкость, прозрачность, открытость небесному. Вместо того чтобы «наполняться» своевольными значениями, оно раскрывало теперь все заложенное в русском языке смысловое и нравственное богатство, становилось по-настоящему объемным. Высокая красота и правда звучали в этой не по-толстовски музыкальной поэтической речи. И поразительно, читая «Войну и мир», мы всегда чувствуем, как переполнена жизненным материалом едва ли не каждая страница романа, ощущаем его масштабность, огромность. «Анна Каренина» с ее бесчисленными персонажами, занимая без малого тысячу страниц, все равно производит впечатление почти воздушное. Поэзия Толстого, о чем бы ни говорил художник, питалась на этот раз не только земными страстями и волнениями.

* * *

Свободный роман – определение пушкинское. Именно так создатель «Евгения Онегина» однажды назвал свой роман в стихах, по существу, первый великий роман русской литературы. В истории работы Толстого над «Анной Карениной» с Пушкина все и начиналось. Начало это было настолько неожиданным, что его поневоле хочется назвать чудесным. Во всяком случае, в жизни писателя ничего подобного, кажется, никогда больше не происходило.

Всю вторую половину 1872 года и первые месяцы наступившего 1873 года Толстой упорно трудился над произведением «из времени» Петра I. Он десятки раз «делал приступы» к волнующему его материалу – и все безуспешно. То ли ему (в отличие от Наполеоновской эпохи) был неясен внутренний мир людей конца XVII – начала XVIII столетия, то ли отталкивал неизбежно жестокий и кровавый характер петровского царствования, только новая книга о прошлом не продвигалась. В один из дней середины марта Толстой по чистой случайности (он и его жена подыскивали книгу для чтения своему сыну Сергею) достал с полки том из собрания сочинений Пушкина, где была напечатана проза. Он сам принялся читать и увлекся: хорошо знакомые произведения теперь открылись ему в новом свете. Эту свою встречу с творчеством Пушкина писатель пережил как подлинное озарение. Жена Толстого Софья Андреевна отметила слова, сказанные им в то время: «Многому я учусь у Пушкина, он мой отец, и у него надо учиться». И вот без всякого перехода, может быть в течение одного дня, Толстой отложил в сторону незадавшийся «петровский роман» (позднее он еще вернется к этому замыслу) и начал писать «в пушкинском духе» роман о современности.

До сих пор Толстой, как всякий русский писатель XIX века, конечно, сознавал, что его литературная родословная начинается от Пушкина. Тем не менее он был художником «аналитической» эпохи, не представлявшим себе творчества без развернутых картин душевной жизни человека, придирчиво-доскональных «погружений» в мысли и чувства своих персонажей. «Повести Пушкина голы как-то», – однажды заметил он еще молодым человеком. Вечное желание «вторгаться в мир», искусно «расщеплять» его анализом и заново выстраивать «из самого себя» порой уводило Толстого очень далеко от пушкинской традиции высокого созерцания жизни в поэтическом слове. Но именно теперь, в период «пошатнувшихся основ», Пушкин оказался той самой опорой, которую искал художник, стал для него лучшим, эталонным выражением его собственных творческих устремлений. «Он как будто разрешил все мои сомнения», – признавался Толстой.

Заново открывая Пушкина, он словно возвращался к неомраченной природе своего таланта. Отсюда – радость обновления, душевный подъем, испытанные писателем в первые же недели начатого труда. «Войну и мир» он не считал романом, он говорил – «книга». Точно так же позднее он затруднялся определить жанровую природу «Воскресения». Создавая «Анну Каренину», Толстой знал, что работает в традиционном жанре: пишет роман, и это обстоятельство нисколько ему не мешало, скорее, наоборот, странным образом придавало сил. Всегда избегавший литературных образцов, на этот раз, по его собственному признанию, он «оттолкнулся» прямо от пушкинского текста. Среди прозаических сочинений Пушкина писателя особенно поразил отрывок «Гости съезжались на дачу…». «Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, – рассказывал Толстой, – задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил, и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман…»

Сюжетная связь между пушкинским отрывком и романом Толстого на самом деле не так уж велика. Что нашел здесь писатель? Рассказ о молодой замужней женщине из высшего общества, которая пренебрегает светскими приличиями (сегодня, да и во времена Толстого, сказали бы: эмансипированная женщина), о свете, который за это наказывает ее клеветой. Тут шла речь о непонятных свету отношениях Зинаиды Вольской (так звали героиню) и молодого человека Минского… На страницах «Анны Карениной» лишь однажды слышится явная перекличка с Пушкиным: в начале второй части романа Анна и ее поклонник Алексей Вронский долго и увлеченно беседуют в стороне от гостей на вечере у княгини Бетси Тверской («Это становится неприлично», – замечает одна из присутствующих дам). Но характер Вольской, обстоятельства ее судьбы до замужества, особое освещение, которое дал Пушкин сценам из жизни избранного общества – все это, как молния, зажгло творческое воображение Толстого. Много раз на протяжении романа он будет подчеркивать в облике Карениной «сдержанную оживленность, которая играла в ее лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой». «Лицо ее, изменчивое как облако», – говорил Пушкин о своей героине.

Есть какая-то неуловимая чудесная логика в том, что богатое и многозначное, но далеко не самое известное среди произведений Пушкина вызвало к жизни одно из наиболее ярких явлений русской литературы, словно и было написано в предвидении художника иных времен. Отрывок «Гости съезжались на дачу…» упал как раз на ту почву, где он мог дать неожиданно обильные всходы, упал именно тогда, когда почва эта оказалась готова к его восприятию.

Впечатление, произведенное на Толстого «незаметным» пушкинским шедевром, конечно, было неотделимо от размышлений писателя о судьбе современного ему национального мира. Явное и скрытое неблагополучие русской жизни, впрочем, и сам постоянно переживая болезни своего времени, Толстой улавливал как мало кто другой. В 1860-е годы, работая над «Войной и миром», он вовсе не бежал от сегодняшнего дня, но хотел противопоставить его угрозам ясные, устойчивые ценности Отечественной войны с Наполеоном (другое дело, что и тут писатель видел все по-своему, как человек переломной эпохи). Задуманный в 1870-е годы роман о России во времена петровских преобразований тоже внутренне увязывался Толстым с теми переменами, которые совершались вокруг. Но уже в «Войне и мире» события национального значения и частная жизнь отдельного человека имели для него равный масштаб. Скажем, на страницах книги о прошлом были вполне сопоставимы катастрофа русской армии под Аустерлицем и «падение» Наташи Ростовой, задумавшей бежать из дома по наущению безнравственного Анатоля Курагина. Точно так же русская победа 1812 года и торжество семейного начала в жизни героев представляли тут нечто одинаково значительное. Образ женщины-эмансипе, неверной жены соединял в себе, по мысли Толстого, все тревожные веяния времени, был не менее «говорящим», чем историческая картина далекой смутной поры.

Разрушение семьи стало во второй половине XIX века частым, слишком частым явлением русской жизни. Этот недуг поразил всю «нервную систему» общества – его образованные сословия. Развод начал восприниматься в избранной среде как дело привычное. Одним из тех, кто создал новую семью с разведенной женой, был троюродный брат Толстого, прекрасный поэт и драматург, человек света, Алексей Константинович Толстой (до этого он и Софья Андреевна Миллер много лет жили вне брака). На поверхностный взгляд в его жизни все устроилось благополучно. Тем не менее нередко сокровенные человеческие отношения оборачивались настоящими катастрофами.

В России былых времен самоубийство воспринималось как невообразимо жуткое, исключительное событие (самоубийцы не узрят Царства Небесного – знал каждый русский человек). Теперь о подобных случаях, вызванных самыми разными причинами, все чаще можно было прочесть в газетах. Один из них был известен Толстому не понаслышке. В нескольких верстах от Ясной Поляны находилось имение помещика-вдовца А. Н. Бибикова. Его экономка, Анна Степановна Пирогова, несколько лет состояла с ним в сожительстве. После того как Бибиков объявил ей, что разрывает их отношения (он решил жениться на гувернантке своего сына), Пирогова 4 января 1872 года бросилась под поезд на расположенной поблизости станции Ясенки. Хорошо знавший Бибикова и Пирогову Толстой, очевидно из жгучего писательского интереса к незнакомым обстоятельствам жизни и смерти, ездил в Ясенки и видел там останки самоубийцы. «Впечатление было ужасное и запало ему глубоко», – рассказывала об этом жена писателя Софья Андреевна.

События и лица, задуманные Толстым вслед за чтением отрывка «Гости съезжались на дачу…», прежде всего – главная героиня будущего романа, какой увидел ее писатель, имели для него вполне эпохальное значение. «Пушкинский луч» только высветил особенно ярко и необходимый Толстому предмет, и единственно возможные способы его изображения. Еще в период изучения «петровских материалов» Толстой восклицал: «Но что за эпоха для художника. На что ни взглянешь, все задача, загадка, разгадка которой только возможна поэзией». Теперь он говорил о другой, современной ему, «трудной» эпохе, всматриваясь в нее «сквозь магический кристалл» поэтического образа.

Сжатая сила и глубина пушкинской прозы настолько захватили его, что сам он решил на этот раз писать, не задерживаясь на психологических подробностях, емко и кратко. Чем иначе объяснить тот факт, что уже две недели спустя после начала работы новый роман казался ему близким к завершению? Действительно, «ядро» будущего произведения в основном определилось именно тогда. И опять нельзя не удивляться: сюжетная основа «Войны и мира» вынашивалась годами, судьбы героев «Воскресения» тоже очень долго были неясны писателю, а «несущий» сюжет «Анны Карениной» сложился почти мгновенно.

Это была история супружеской измены, которая заканчивалась полным нравственным крушением и самоубийством неверной жены под колесами поезда (железной дороге вообще предстояло сыграть на страницах произведения «роковую», символическую роль).

Тем не менее первоначально обозначенный круг событий и лиц оказался тесным для Толстого, постепенно круг этот не только «выравнивался», но и многократно увеличивался в размерах. Все-таки Толстому требовалось раскрыть внутренний мир своих героев обстоятельно и широко (так, как он любил и умел это делать), показать каждого из них в переплетении живых человеческих интересов и отношений. Да и впечатления современной жизни, кажется, сами просились на страницы новой книги.

«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему» – так начал он свое повествование. Первоначально эти слова Толстой хотел сделать эпиграфом к роману. Еще в то время, когда не определились окончательно имена и характеры его персонажей, у Толстого появился еще один герой – Константин Нерадов. О нем говорилось, что он помещик, что он привез в Москву на выставку выращенных у себя в имении телят. Здесь начиналось развитие совершенно новой сюжетной линии, связанной с будущим Константином Левиным.

Невозможно или почти невозможно написать роман, изображая благополучное семейство: «все счастливые семьи похожи друг на друга». К тому же семейное несчастие стало одной из главных примет времени. И «каренинский» сюжет, разумеется, сохранил для Толстого значение драматического стержня повествования. Между тем история женитьбы Константина Левина и его семейной жизни – история созидания семьи – вскоре начала играть на страницах произведения не меньшую роль, чем история главной героини. Трагическому сюжету постоянно сопутствовал, едва с ним соприкасаясь, «благополучный» (хотя по-своему не менее современный) сюжет. Один из них по контрасту все время оттенял другой. Было время, когда писатель даже собирался дать своей книге название «Два брака». Позднее он все же с полным на то основанием назвал ее «Анна Каренина».

Но не только «каренинская» и «левинская» сюжетные линии определяли содержание романа. Постепенно между его героями возникали сложные родственные, дружеские, деловые отношения, в роман «входили» новые и новые действующие лица, завязывались новые сюжетные узлы. Десятки и даже сотни других историй, то в связи с основными сюжетами, то вполне самостоятельно, занимали свое место на его страницах. Не говоря уже о таких важнейших персонажах, как влюбленный в радости жизни Степан Аркадьич (Стива) Облонский и его усталая жена Долли, «потерянный человек» Николай Левин и рассудительный Сергей Иванович Кознышев – тот и другой братья Константина Левина, – тут появлялись бесчисленные светские люди, помещики, офицеры, чиновники, ученые и художники, священники, купцы и крестьяне. Создавался по-своему законченный «портрет эпохи».

Только в начале 1875 года, после почти двухлетнего труда, Толстой напечатал в журнале «Русский вестник» две первые части некогда столь стремительно начатого романа. Остальные части (всего в «Анне Карениной» их восемь) выходили до лета 1877 года по мере их окончания. Последнюю часть после конфликта с редакцией «Русского вестника» писатель выпустил отдельной брошюрой. Все это время действие романа не только не оставалось в прошлом, там, откуда Толстой начинал свое движение, но шло вперед одновременно с эпохой. Новую книгу от начала до конца пронизывали живые «токи современности». Самые злободневные вопросы хозяйственной, общественной, научной, культурной жизни страны – все, что занимает людей сегодня и сейчас, – присутствовали в судьбах героев, неотделимые от их семейных радостей и невзгод. События общегосударственного масштаба тоже немедленно отражались в художественных картинах романа. Так, сверстник и давний приятель Вронского, генерал Серпуховской, приезжал в Петербург, сделав блестящую карьеру во время присоединения к России новых областей Средней Азии (он напоминал знаменитого полководца тех лет М. Д. Скобелева). В последней части «Анны Карениной» исключительно большую роль начинала играть тема близкой войны на Балканах и добровольческого движения 1876 года в защиту братьев-славян от османского гнета. Когда Толстой начинал свой роман, он, естественно, не мог предвидеть, что полная душевная опустошенность приведет Алексея Вронского после самоубийства героини в ряды русских добровольцев, уезжающих воевать за освобождение сербов.

На протяжении четырех лет выросло огромное произведение: сложное, многообразное, не похожее ни на одно другое в русской литературе. Что же осталось в нем от Пушкина кроме первоначально загоревшейся творческой искры? Осталось главное: поэзия. История русского классического романа открывалась «Евгением Онегиным» – романом в стихах. Теперь поэтическим романом в прозе она приближалась к своему завершению. Именно поэзия определила многолетний ровный и свободный «ход» произведения Толстого, сообщила многим и многим описаниям художника незнакомую прежде кристальную ясность и чистоту. Он создавал книгу о русском разладе, но как писатель принадлежал на ее страницах не только смутной России.

Дух русской поэзии, пушкинский дух решительно преобразил все и вся в его повествовательном искусстве. Мировая слава Толстого не в последнюю очередь связана с потрясающей скульптурностью, рельефностью запечатленных художником образов бытия (его не случайно часто сравнивали с Микеланджело – великим итальянским живописцем и ваятелем, мастером создания объемных фигур и титанических по размаху композиций). На страницах «Анны Карениной» это свойство не ушло совсем, но обогатилось неземным, вертикальным видением мира. Осязаемое, конкрентное стало вдруг символически многозначным. Все, что прежде умел писатель, решительно преумножилось, войдя в целебное русло традиции. Творческие возможности Толстого достигли своей вершины.

Уже современники, по словам H. Н. Страхова, изумлялись: «Можно же так хорошо писать!» Нигде у Толстого не было (и, пожалуй, больше не будет) столь отточенной, неповторимо свежей метафорической речи, каждый раз как будто разрывающей завесу тайны над тем, о чем рассказывал художник. «Анна шла, – говорилось в романе, – опустив голову и играя кистями башлыка. Лицо ее блестело ярким блеском; но блеск этот был не веселый – он напоминал страшный блеск пожара среди темной ночи». А вот переживания Константина Левина, который приехал в Москву делать предложение своей любимой девушке Кити Щербацкой и внезапно увидел ее на катке среди многих людей: «Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но для Левина так же легко было узнать ее в этой толпе, как розан в крапиве. Все освещалось ею. Она была улыбка, озарявшая все вокруг. <…> Он сошел вниз, избегая подолгу смотреть на нее, как на солнце, но он видел ее, как солнце, и не глядя».

Не было таких состояний человеческой души, таких положений и ситуаций, для которых писатель не нашел бы в новом романе самых верных, законченных и ярких определений. Временами и этого ему становилось мало, он делал «вылазки» в неведомые человеку жизненные сферы, и тогда удивленным читателям открывалась, к примеру, единственная в своем роде картина охоты Левина, вдруг увиденной глазами его собаки, старой многоопытной Ласки. Изобразительная сила художника в эту пору оказалась поистине невероятной. Каждая из бесчисленных сцен русской жизни, каждое лицо, показанное в романе, сияли множеством красок, положенных искусно и тонко, образующих неповторимые сочетания тонов и оттенков.

И в самом деле, «Анна Каренина» – словно огромная Третьяковская галерея под одной обложкой. Здесь одинаково широко и обильно представлены психологический портрет, жанровая сцена, городской вид и пейзаж. Нет, пожалуй, исторических сюжетов, но разве все, что мы встречаем в романе, не есть живая история, увиденная современником из глубины сегодняшнего дня. А до чего разнообразна «художественная техника» Толстого! Тут есть и живопись всех возможных видов, и карандашный рисунок, и мягкие цветовые переходы акварели. А сколько творческих манер, даже направлений совмещает в себе художник! Он будто в одно и то же время и Крамской, и Перов, и Саврасов, и Репин, и Машков, и Серов, и Шишкин… И все это рождено единым высоким поэтическим духом!

Нельзя сказать, что в годы создания «Анны Карениной» Толстой-мыслитель, Толстой – вершитель миров и судеб замолчал полностью. Когда миновало время самого первого творческого порыва, писатель жаловался порой близким своим друзьям, как надоела ему «пошлая» «Анна Каренина», как хочется ему поскорее закончить роман, чтобы освободить место для других, «философических» занятий. Внутренняя свобода и независимость, обретенные им в этом труде, временами пугали его самого. Позднее, когда в его жизни настала пора «религиозного учительства», ни одно из его художественных творений раннего и зрелого периода (он вообще крайне резко оценивал тогда свое «допереломное» творчество) не вызывало у Толстого такой досады, как этот «роман широкого дыхания». Но тогда, в 1870-е годы, раз найденная высокая точка отсчета просто не позволяла ему вполне посвятить себя, свой талант мирским заботам и пристрастиям прежде, чем будет закончена начатая работа.

* * *

При подготовке к печати первых частей «Анны Карениной» Толстой предпослал своему роману эпиграф «Мне отмщение, и Аз воздам». Эти слова (правда, в романе они цитируются без отсылки на первоисточник) писатель взял из Евангельского послания Апостола Павла к римлянам, где было сказано: «Не себе отмщающе, возлюбленнии, но дадите место гневу [Божию]. Писано бо есть: Мне отмщение, Аз воздам, глаголет Господь» (Рим. 12, 19). В них содержалась истина, очень важная для каждого христианина: и в этой жизни, и в жизни иной сбывается нравственный закон Бога, человек неизбежно получает воздаяние по делам своим; не дело простого смертного самому вершить суд, брать на себя то, что принадлежит одному Творцу.

Евангельские слова задавали изначально высокую меру всему происходящему в романе. Одновременно они сразу обращали читателя к сокровенному смыслу произведения, словно предупреждая: здесь пойдет речь о самом главном, о жизни праведной и грешной, о пути, который ведет человека к «доброму ответу на Страшном Суде», и другом пути, «вопиющем к Небу об отмщении». Кроме того, эпиграф недвусмысленно обозначил позицию, занятую художником по отношению к показанным на страницах романа событиям и людям.

Трудно найти другое произведение Толстого, где все действующие лица вызывали бы у нас такое постоянное, ровное сочувствие, а то и самое теплое расположение, как персонажи «Анны Карениной» (исключение тут составляют разве что многочисленные завсегдатаи светских салонов). Эти, как все живущие на земле, грешные, порою даже очень грешные люди словно не подлежали авторскому суду.

Толстой хотел, чтобы читатели смотрели на его персонажей под тем же углом зрения. И в самом деле, мы, даже хорошо сознавая (а то и не сознавая, в зависимости от наших убеждений) преступность выбора, сделанного главной героиней, всей душой переживаем вместе с ней разразившуюся драму. Мы сочувствуем в его беде обманутому мужу Алексею Александровичу Каренину (ну и что же, что он человек, лишенный живой теплоты и непосредственности!). Нас не может не покорять прямотой, благородством своей натуры Алексей Вронский (хоть он-то и есть причина стольких несчастий). Нам постоянно и глубоко (правда, порой мы теряемся перед внутренним миром этого героя) симпатичен Константин Левин с его трогательной наивностью. Мы страдаем вместе с Дарьей Александровной Облонской, вечно одолевающей житейские невзгоды, и радуемся ее домашним радостям. Но что всего поразительнее: нам от души приятен муж Долли и брат Анны, ветреный и, как ни смотри, безнравственный Стива. Никуда не денешься: это один из наиболее обаятельных персонажей русской литературы. Кажется, и самому Толстому (нечто невозможное в «Войне и мире» или «Воскресении») доставляли особое удовольствие многие страницы, на которых появлялся Облонский. Сказанное вовсе не означает, что каждый из них не был подсуден Высшему Суду. Но то именно Высший Суд, а никак не суд человеческий!

Подобное отношение к действующим лицам «Анны Карениной» далось Толстому далеко не сразу. Первоначальные наброски романа выдают резко пристрастный взгляд писателя на своих героев. Особенно это касалось образа главной героини. Чего стоит в этом смысле хотя бы один из ранних вариантов названия романа: «Молодец-баба»! Симпатии автора были в то время исключительно на стороне обманутого мужа, Михаила Ставровича, мягкого, добродушного человека. Правда, уже тогда Толстой не высказывал открыто свое отношение к персонажам, но пытался передать его через многочисленные детали в их обрисовке. Тем не менее поэтическая высота, которую набрал писатель, изначально заданный «пушкинский» строй произведения прямо относили Толстого к высшим критериям добра и зла, заставляли (если не во всем, то во многом) решительно преодолевать собственные пристрастия.

Нравственный поиск с молодых лет оказался главной «движущей силой» его жизни и творчества. Долгие годы Толстой видел свое призвание в том, чтобы «нести миру» неотделимые от собственной веры понятия о добре и зле. Единственной мерой хорошего и дурного служили для него сиюминутное переживание, эмоция, рефлекс. Нравственная жизнь, по убеждению писателя, протекала только в этой конкретной, «чувствительной» сфере бытия. Иногда такие понятия внешне походили на христианские, все же в конечном счете имея своим началом самовластную личность художника. Чем ближе к концу жизни, тем более нетерпим становился Толстой ко всему, что казалось ему безнравственным; таковым стало для него все цивилизованное, притесняющее «святыню чувства» жизненное устройство. А в период создания «Анны Карениной» (может быть, только на страницах романа) писатель всем существом ощутил иную, неизмеримо большую, чем его собственные воззрения, меру человеческих помыслов и деяний. Мирный дух то владел им вполне, то отлетал ненадолго, но лишь затем, чтобы вскоре вернуться в новых и новых прекрасных описаниях.

Между тем появление в печати очередных частей романа наряду с восторженными оценками вызывало у публики также известное недоумение. H. Н. Страхов, находясь в Петербурге, знакомил Толстого с последними откликами на его произведение, не скрывая от писателя всей «палитры» высказанных суждений. «…Находятся скептики и серьезные люди, – сообщал он, – которые недоумевают и угрюмо допрашивают: “да что же тут важного, особенного? Все самое обыкновенное. Тут описывается любовь, бал – то, что тысячу раз описано. И никакой идеи!” Тот же Страхов (пожалуй, он как никто другой был восприимчив к художественным достоинствам «Анны Карениной»), указывая Толстому, по просьбе самого художника, чего, на его взгляд, недостает в романе, отмечал некоторую «холодность писания», отсутствие после каждой сцены хотя бы нескольких «пояснительных или размышляющих слов».

И действительно, в «Анне Карениной» нет какой-то исключительной, «от себя» утверждаемой автором художественной мысли. Совсем не так, как это было с «Войной и миром», когда Толстой говорил: «Я верю в то, что я открыл новую истину». А здесь на первый взгляд весь конфликт укладывался в отношения «треугольника» Вронский – Анна – Каренин. Какую же всеобщую идею могла утверждать эта трагическая в духе времени и все-таки частная история? Находились критики, которые называли «Анну Каренину» великосветским романом, и только.

Сам Толстой тем не менее знал и чувствовал, что он и на этот раз создает нечто глубоко значительное, только значительное совсем по-иному, чем это было прежде. «Во всем, почти во всем, что я писал, – говорил он, – мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой, для выражения себя, но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя; а можно только посредственно – словами описывая образы, действия, положения».

«Основой сцепления», которую художник не решался определить словами, конечно, оказалась великая поэзия романа. С первых же дней работы над ним Толстой словно не во всем принадлежал себе, но улавливал божественные лучи, разлитые повсюду, созерцая в этих лучах светлые и темные стороны реального мира. Иногда эти лучи проходили сквозь наплывавшую из прошлого завесу религиозной философии писателя. Но все же завеса была непрочна, а божественный свет слишком силен, чтобы его могла остановить какая бы то ни было преграда. Сменялись картины одна живописнее другой, и в этих-то картинах, нигде не названная прямо, жила, пульсировала простая и всеохватная идея современного романа Толстого: о красоте Творца и Его творения, ужасе отступничества, о вечной борьбе мировых начал, о выборе между ними, который надлежит делать на земле каждому человеку.

Однажды писатель, правда, высказал и более определенно главную мысль своего произведения. На первый взгляд она была самой обыкновенной. «В “Анне Карениной”, – как-то признался Толстой своей жене Софье Андреевне, – я люблю мысль семейную, в “Войне и мире” любил мысль народную, вследствие войны 12-го года…». Главным, исключительным предметом изображения в новом романе действительно стали семейные отношения, все остальное, о чем говорил писатель, так или иначе отзывалось именно в этой домашней области человеческой жизни.

На страницах книги о прошлом картины русского семейного уклада тоже играли первостепенную, определяющую роль. «Мысль народная» никогда не существовала у Толстого отдельно от «мысли семейной». И в «Войне и мире» и в «Анне Карениной» семья понималась как некая божественная сфера бытия, в которой начинается земная жизнь и наиболее полно сбываются данные человеку нравственные законы. Но все же по сравнению с великим эпическим романом 1860-х годов «мысль семейная» теперь звучала у писателя по-другому. И дело не только в том, что он обратился к теме семейного разлада, «случайной», едва намеченной в «Войне и мире». Новая книга всем своим поэтическим строем утверждала иное божественное.

Вероятно, сам Толстой, приступая к работе над «Анной Карениной», имел в виду утвердить нечто уже хорошо знакомое по его предыдущему роману: безличное божество природы, связанную с ним полноту эмоциональной жизни. Разрушение семьи должно было означать в этом случае полное помрачение, осквернение эмоций – надругательство над самим божеством. Точно так же создание семьи выглядело как прояснение, очищение дорогого писателю, некогда самовольно им найденного «чувствительного» начала вселенной. Однако новый творческий путь едва ли не в каждом описании романа уводил Толстого далеко от этих привычных ему «исходных посылок». «Мысль семейная» получила теперь иную, более высокую меру. Все непосредственное, чувствительное, чем так богата человеческая жизнь, при этом не утратило своего значения, просто заняло истинное место, отведенное ему в мироздании.

«Война и мир», большинство других произведений писателя по глубинной сути своей не допускали ничего мистического. Их герои либо утверждали основы естественной жизни, либо покорялись «нечувственному», цивилизованному мировому началу. Многим из них предстояло выбирать между тем и другим. «Анна Каренина» – единственное (за исключением, может быть, позднейшей, неоконченной повести «Дьявол») произведение Толстого, где в судьбах персонажей прямо участвуют противоборствующие духовные силы. Их присутствие постоянно ощутимо в романе, оно создает на страницах «Анны Карениной» незримое поле напряжения, освещает все происходящее особым, нематериальным светом. Если это и была, с точки зрения Толстого, борьба естественной жизни и цивилизации, то она все равно осложнилась каким-то прежде неизвестным писателю измерением вещей. В действительности, как бы ни смотрел на нее художник, он все равно говорил о предрешенной в ее исходе (ибо никто не может похитить у Творца Его творение) схватке между Богом и дьяволом. Выбор, который делали персонажи «Анны Карениной», неожиданно правдиво отражал духовную реальность грешного мира.

* * *

С точки зрения сегодняшнего читателя сюжетная основа толстовского романа – трагедия неверной жены – может показаться преувеличенной или уж, во всяком случае, принадлежащей далекому от нас «консервативному» веку (впрочем, некоторые современники писателя тоже находили сюжет романа излишне драматизированным). Кого удивит в наши дни разрушенная семья? Зачем сохранять ее, если пришла другая любовь или просто семейные узы стали невыносимо трудны (как принято нынче говорить: не сошлись характерами)? Право на «исправление ошибки» повсеместно признается в быту. Люди сходятся, расходятся – и продолжают жить, залечивая раны. Конечно, Церковь, как тогда, так и теперь, осуждает разводы. Не одобряет их и едва уцелевшая, а все-таки живая моральная традиция нашего народа. Сама душа человеческая, если она не омертвела до конца, невольно противится расторжению брака. Но часто ли мы встретим людей, готовых жертвовать собственной прихотью во имя нравственного долга, тем более, когда речь идет о делах сердечных, столь мощно увлекающих любого из нас? Безусловно, найдутся и такие. И все же многие решительные, а то и отчаявшиеся натуры предпочтут безоглядно предаться собственным страстям…

Главная героиня романа после долгих лет благополучной, но унылой и монотонной семейной жизни с государственным человеком Алексеем Александровичем Карениным (впрочем, разве была унылой, монотонной привязанность Анны к ее сыну Сереже?) повстречала другого Алексея, казалось, предназначенного ей судьбой блестящего гвардейского офицера Вронского. Отношения с ним постепенно стали главным смыслом ее существования, потребовали отречения от мужа, от положения в обществе, даже от собственного ребенка (Алексей Александрович отказался дать жене развод и настоял, чтобы их общий сын оставался с ним). А в итоге вышло, что сметающее все на своем пути сильное чувство не спасает человека, а толкает его к пропасти.

Может быть, Толстой и в самом деле слишком жестоко поступил со своей героиней, сам, по собственной воле, поставил ее в безвыходное положение? Почему бы оскорбленному Каренину в конечном итоге не согласиться на развод (его предшественник так и поступал в черновиках романа), не отдать матери любимого сына? Разве все это не находилось целиком во власти автора? Тем не менее в поступках каждого из персонажей «Анны Карениной» была своя логика, порожденная внутренней связью событий, описанных в романе. Находясь в русле пушкинской традиции, Толстой не выстраивал мир в согласии со своими представлениями, а чутко улавливал его действительные законы. Катастрофа неверной жены вырастала из самой духовной природы ее чувства. Даже и те обстоятельства, что ускорили ужасный конец героини (разумеется, в других случаях, с другими действующими лицами они могли сложиться иначе) оказались порождены этим неестественным, губительным духом.

Чувство, незримо соединившее Анну и Вронского уже в момент самой первой их встречи посреди вокзальной суеты (Анна приехала из Петербурга в Москву, чтобы уладить семейные отношения своего брата Степана Аркадьича и его жены Долли) таило в себе нечто угрожающее. Чем больше захватывало оно обоих героев, тем больше обнаруживалась его преступная суть.

Супружеская измена – всегда преступление, какое бы оправдание ни искал для себя преступник. Преступление перед другим человеком, перед собой, перед Богом, который связал людей семейными узами. Но разве менее преступно прелюбодеяние с чужой женой или мужем? В том и другом случае редко кому удается полностью заглушить в себе голос раскаяния. Человек не животное – любую чувственную связь между мужчиной и женщиной, если она не освящена браком (тем более если она оскорбляет брак уже существующий), сопровождают нравственные страдания. Здесь оживает неистребимая у земного человека память первородного греха, совершенного праотцами Адамом и Евой. Только в семье эти греховные по природе своей отношения становятся чистыми, благословенными.

Толстой на страницах «Анны Карениной» не был писателем-моралистом или оставался таковым лишь отчасти. В основном он предпочитал показывать то, что есть, поэтически раскрывая внутреннюю закономерность мировых явлений. В этом и состояло все поучение романа. Пожалуй, у художника не найти больше произведения, где хотя бы в малой степени передавалась так правдиво и тонко вся «диалектика страсти». И читатель вместе с Анной и Вронским испытывал головокружительную радость обновления жизни, «проходил» через бесчисленные волнения и тревоги разгорающегося чувства, погружался во все подробности происходящей на глазах у света, щекочущей нервы «любовной игры», чтобы лишь затем вместе с персонажами романа воочию увидеть катастрофическую суть происходящего.

Говоря о падении своей героини (с подлинным художественным целомудрием он показал Анну и Вронского в момент, наступивший сразу после падения), Толстой описал то, что только и могли теперь испытывать любовники: «Она чувствовала себя столь преступною и виноватою, что ей оставалось только унижаться и просить прощения; а в жизни теперь, кроме его, у ней никого не было, так что она и к нему обращала свою мольбу о прощении. <…> Он же чувствовал то, что должен чувствовать убийца, когда видит тело, лишенное им жизни». Все смешалось отныне в судьбах героев: убийца ли, жертва – они ощутили себя сообщниками в одном черном деле. И разорвать эту преступную связь им самим представлялось уже невозможным.

Чувство, так ярко вспыхнувшее вначале, оказалось на поверку мучительным и гнетущим. Печать греховности изначально тяготела над ним. Пройдя через надрывающие душу испытания, соединившись наконец, герои не были счастливы, не знали, что им делать дальше. Выяснялось, что их любовь – это мрачная, тяжелая любовь (так было сказано однажды в романе), что она не примиряет человека с миром, а уводит от мира в замкнутое пространство сугубо личных переживаний. Эту мертвенность совместной жизни двух любовников (сегодня сказали бы – гражданских мужа и жены) прекрасно ощутила нравственно чуткая мать семейства Долли Облонская, когда навестила свою золовку в богатом и процветающем имении Вронского. И дело тут было не только в полном отлучении, которому подверглась Анна со стороны светского общества, ее отныне бесправном положении…

Страсть не имеет никакой другой цели, кроме собственного удовлетворения. Она не требует семьи, не требует повседневного созидательного труда. Анна и Вронский не задумывались над тем, что может возникнуть из их отношений, – просто служили, как единственному кумиру, захватившему обоих чувству. Даже в то недолгое время, когда Алексей Александрович соглашался дать неверной жене развод, героиня сама пренебрегла этим «соблюдением условностей». Она хотела уйти от надоевшего мужа, но не стремилась создавать новую семью. Ей действительно было все равно, как принадлежать Вронскому (а точнее, как обладать им): в семье или без семьи. Вопрос о разводе поднял со временем сам Вронский, ощутивший всю безысходность их положения, но поднял слишком поздно.

Начиная с момента своего зарождения чувство, соединившее Анну и Вронского, было глубоко эгоистичным. Собственно, уже начало этой связи оказалось «оплачено» разбитыми надеждами влюбленной в молодого офицера княжны Кити Щербацкой (Вронский, не желая ничего дурного, до встречи с Анной просто ради собственного удовольствия постарался увлечь молодую девушку). Обостренное видение влюбленного человека первой открыло Кити ужасный для нее интригующий «разговор без слов», который происходил на балу между Вронским и совсем недавно столь милой ее сердцу Анной. Кити (она только что, доверяя Вронскому, отказала приезжавшему просить ее руки Константину Левину) пережила в этот момент настоящее потрясение. Что и говорить о тех драмах, которые ожидали Алексея Александровича Каренина, его и Анны сына, маленького Сережу!

Но и во взаимных отношениях Анны и Вронского тоже, как выяснялось по ходу романа, господствовал жадный, ничем не утолимый эгоизм. Живые, искренние люди, казалось, они готовы были жертвовать всем друг для друга. Тем не менее даже чувство долга, даже взаимные обязательства, столь священные в супружестве, искажались темной природой тех отношений, что соединили этих двоих. И благородство, проявленное Вронским (он отказался ради своей возлюбленной от предназначенной ему блестящей карьеры, от многолетнего легкого и приятного образа жизни), и жертвенность Анны неизбежно получали здесь новую цену. В конечном итоге каждый из них приносил жертву себе, собственной страсти, направленной на другого, и тем только вернее губил предмет своего увлечения. Прежде открытый, сердечный, солнечный человек, Анна жила отныне только мрачной заботой о том, как сохранить власть над своим избранником. Насколько любила она до этого Сережу, рожденного в «монотонном», «стеснительном» браке с Карениным, настолько же равнодушной была теперь к дочери, родившейся от «свободной» связи с Вронским. Муки необоснованной ревности, стремление нравиться всем и каждому, чтобы «растопить» наступавшее охлаждение своего любовника, вечное беспокойство, заглушаемое только морфием (это наркотическое средство далеко не все врачи признавали в то время смертельно опасным) – таким оказался итог некогда чарующего, всему вопреки радостного чувства.

Проводя Анну и Вронского через лабиринты преступной страсти, вскрывая в неистощимо ярких «внутренних картинах» обреченность выбора, сделанного героями, Толстой между тем просто не мог ограничиться в новом произведении традиционным для него (хотя и всегда неповторимо богатым) психологическим исследованием жизни. «Разгадка поэзией» предполагала также другое измерение, другой отсчет в поступках действующих лиц. Всеохватное по своей сути пушкинское начало романа неизбежно касалось глубинных истоков любого явления, о чем бы ни говорил художник. В случае с Анной и ее возлюбленным эти истоки выглядели поистине пугающими. Картина получалась тем более ужасной, что все происходило прямо здесь, в действительном, привычном мире, показанном в полную силу толстовского реализма. Но реализм писателя в «Анне Карениной» – это, прежде всего, духовный реализм.

Уже в одной из ранних редакций романа Толстой кратко и ясно определил главную «пружину» в поведении неверной жены: «Это был дьявол, который овладевал ее душою. И никакие средства не могли разбить этого настроения». Очень важные в романе наблюдения потрясенной Кити за Анной на балу и началом разгоравшейся страсти между ней и Вронским, прямо продолжали эту раннюю характеристику: «Она была прелестна в своем простом черном платье, прелестны были ее полные руки с браслетами, прелестна твердая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные легкие движения маленьких ног и рук, прелестно это красивое лицо в своем оживлении; но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести». И вслед за этим юная княжна определяла нечто самое главное: “Да, что-то чуждое, бесовское и прелестное есть в ней”, – сказала себе Кити». Не то же ли самое впечатление, произведенное вдруг изменившейся героиней (давно замечено, что дети лучше взрослых умеют улавливать духовную природу вещей) заставило сторониться «тети» еще недавно искренне к ней привязавшихся детей в семействе Облонских?

На страницах «Анны Карениной» дьявол – не речевая фигура, не метафора, а совершенно реальная сила, которая борется с Богом за живую человеческую душу. Правда, художник с подлинно христианским тактом и чувством меры все-таки предпочитал не называть эту силу прямо. Но, пожалуй, не было в романе таких описаний, связанных с «каренинским» сюжетом, где Толстой не давал бы читателю явственно ощутить ее присутствие. Слово «прелесть», многократно повторенное художником для изображения Анны на балу, могло употребляться Толстым в разном значении (прежде, в «Войне и мире», оно постоянно служило обозначению «божественной», как понимал ее писатель, красоты и привлекательности мира). Но применительно к центральной героине новой книги слово это, как правило, начинало звучать в его изначальном, отеческом смысле: высшая степень обольщения, искушения, соблазна.

Все, что происходило между Анной и Вронским, было отмечено в романе постоянным присутствием нечеловеческой, губительной, и одновременно влекущей, заманчивой силы. Она вызывала у героев кричащее душевное напряжение (Анне казалось, что в ней вот-вот готова лопнуть туго натянутая струна), без слов сообщало одному мысли другого, приводило к необъяснимому с материалистической точки зрения «параллелизму сновидений».

Одна из самых знаменитых, даже хрестоматийных сцен романа. Анна, уже увлеченная Вронским, по дороге из Москвы после часов, полных лихорадочного волнения, грез, разорванных мыслей, выходит ночью из жаркого вагона на платформу станции Бологое между Москвой и Петербургом. Страшная снежная буря бушует вокруг. Вронский должен оставаться в Москве, но вот он появляется из метели. «Ей не нужно было спрашивать, зачем он тут. Она знала это так же верно, как если б он сказал ей, что он тут для того, чтобы быть там, где она», – говорится в романе. И немедленно на заданный вопрос Анна слышит желанный ответ: «– Зачем я еду? – повторил он, глядя ей прямо в глаза. – Вы знаете, я еду для того, чтобы быть там, где вы… я не могу иначе». Редкое по своей музыкальности поэтическое описание немедленно оттеняет прелестный смысл состоявшегося обмена репликами: «Ив это же время, как бы одолев препятствия, ветер засыпал снег с крыши вагона, затрепал каким-то железным оторванным листом, и впереди плачевно и мрачно заревел густой свисток паровоза. Весь ужас метели показался ей еще более прекрасен теперь».

Вот Вронский увидел во сне: знакомый ему по недавней охоте мужик, но только «маленький, грязный, со взъерошенной бородкой» что-то делает нагнувшись и при этом говорит по-французски. На следующий день Анна (она ожидала в это время их общего с Вронским ребенка) рассказывает Вронскому испугавший ее сон о маленьком взъерошенном мужике, который «копошился» над мешком, и даже повторяет жуткую в своей нелепости французскую фразу, произнесенную этим мужиком: «Il faut le battre le fer, le broyer, le pеtrir (Надо ковать железо, толочь его, мять…)». «И Вронский, – говорит писатель, – вспоминая свой сон, чувствовал такой же ужас, наполнявший его душу».

Ужасная, всепомрачаюгцая сила, которая подчинила себе душевный мир героев (а впрочем, Анна на первых порах все-таки пыталась безуспешно противиться ее воздействию), не только вела любовников дальше и дальше навстречу жизненному тупику, она заставляла их искать себе оправдание, «переворачивать» в собственную пользу любые свои поступки, влекущие за собой несчастье других людей. Анна по возвращении в Петербург была впервые поражена вдруг открывшейся ей непритязательной внешностью мужа (он встречал жену у поезда). Позднее она всячески поддерживала в себе представление о ничтожестве этой «министерской машины», как называла порой Алексея Александровича. Прежде открытый человек, она научилась лгать.

Ощущая угрозу, которая нависла над его домом, Алексей Александрович попытался однажды вызвать жену на откровенный разговор, искренне ее предостеречь: «Жизнь наша связана, и связана не людьми, а Богом. Разорвать эту связь может только преступление, и преступление этого рода влечет за собой тяжелую кару». Должно быть, он сказал не те слова, которые доходят до сердца, и сказал их совсем не так. Но в этот момент уже ничто, кажется, не могло поколебать Анну в ее готовности обманывать мужа: «Оначувствовала себя одетою в непроницаемую броню лжи. Она чувствовала, что какая-то невидимая сила помогала ей и поддерживала ее». Сам отец лжи, разрушения, ненависти руководил делами героини, пробуждал в ней знакомое миру со времен праматери Евы темное женское начало, чтобы тем вернее погубить ее душу. Не случайно именно после рассказа о несостоявшемся объяснении с Карениным появились в романе так потрясавшие уже первых его читателей страшные поэтические слова: «Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела».

Вероятно, история Анны и Вронского не обязательно должна была закончиться самоубийством героини. Сколько таких историй уже во времена Толстого имели менее драматичный исход! Но писатель все же показывал преступное чувство (так было задумано с самого начала) в его абсолютном, законченном виде, изучал «анатомию страсти» на примере, можно сказать, идеальном. Самоубийство нравственное неизбежно должно было в этом случае повлечь за собой самоубийство физическое. Толстой не властен был изменить что бы то ни было, не нарушая внутреннюю природу вещей. На страницах «Анны Карениной» Вронский тоже однажды пытался покончить с собой (он, мужчина, вообще быстрее прошел свой преступный путь, так что дальнейшая жизнь с Анной во многих отношениях действительно стала для него простой неизбежностью, тягостной расплатой за содеянное). Художник сам рассказал о появлении в романе сцены несостоявшегося (Вронский остался жив) самоубийства этого героя: «Глава о том, как Вр[онский] принял свою роль после свидания с мужем, была у меня давно написана. Я стал поправлять ее и совершенно для меня неожиданно, но несомненно, Вр[онский] стал стреляться. Теперь же для дальнейшего оказывается, что это было органически необходимо».

Описание героини романа накануне ее самоубийства – единственная в своем роде вершина психологического искусства Толстого. Позднее он показывал переживания убийцы своей жены Позднышева («Крейцерова соната»), смятение поставленного на край жизни и смерти, не властного избавиться от губительных женских чар Евгения Иртенева («Дьявол»). И все же рассказ о последних часах Анны Карениной не имеет себе равных среди толстовских «погружений» в тайны помраченного сознания. Этот почти бесконечный внутренний монолог (точнее, сменяющие один другой лихорадочные монологи), эти проплывающие перед глазами героини картины внешнего мира, которые «мутятся» раздраженными чувствами и болезненным ходом мыслей, неподражаемо точно, в бесчисленных подробностях передавали состояние отчаянной, погибающей души.

Во всем, что испытывала Анна, еще сама не зная, куда и зачем направляется она по Москве, не таясь обнаруживало себя, торжествовало некогда столь манящее демоническое начало. Это оно открывало героине без прикрас всю преступную ее, Анны, и Вронского историю. И оно же внушало отвращение к себе самой, к десяткам промелькнувших перед Анной людей, ко всему миру. Циничный, безжалостный голос разрушал в ее сердце последние нравственные опоры, убеждал в безобразии, жестокости и бессмысленности самой жизни вокруг: «Да, нищая с ребенком. Она думает, что жалко ее. Разве все мы не брошены на свет затем только, чтобы ненавидеть друг друга и потому мучать себя и других?» Располагаясь в поезде (она думала застать Вронского в подмосковной деревне у его матери), Анна наблюдала супружескую чету напротив себя. «И муж и жена, – говорилось в романе, – казались отвратительны Анне.<…> Анна ясно видела, как они надоели друг другу и как ненавидят друг друга. И нельзя было не ненавидеть таких жалких уродов». Но этот же голос терзал саму героиню, делал ее присутствие в мире невыносимо ужасным, толкал навстречу последнему шагу: «Нет, я не дам тебе мучать себя», – подумала она, обращаясь… к тому, кто заставлял ее мучаться, и пошла по платформе мимо станции».

Пожалуй, не только у Толстого, но и во всей мировой литературе невозможно найти ничего подобного этой картине крайней бесовской одержимости. Как знать, может, не одна только творческая интуиция, но и страшный опыт минувшей ночи в Арзамасе открывал теперь художнику темные состояния человеческого духа?

Русские критики иногда позволяли себе мечтать о некоем идеальном писателе, соединившем вместе наиболее яркие особенности в искусстве двух великих современников: психологическое мастерство Толстого и остроту духовного видения Достоевского. Созданные Толстым в эпоху безграничной творческой свободы сцены романа, посвященные самоубийству героини, безусловно, приближались к подобному идеалу. Не случайно Достоевский был так потрясен этими картинами: он словно угадывал тут нечто родственное своим романам, только перенесенное в иную сферу «чувствительно» осязаемых, полностью укорененных в реальном, земном времени и пространстве художественных описаний.