Тисако Вакатакэ.

Одна заживу, сама с собой



скачать книгу бесплатно

Chisako Wakatake

Ora Ora de Hitori Igumo

Copyright © Chisako Wakatake 2017. All rights reserved.

Originally published in Japan by KAWADE SHOBO SHINSHA Ltd. Publishers

Russian translation rights arranged with KAWADE SHOBO SHINSHA Ltd. Publishers through Japan UNI Agency, Inc., Tokyo

© Забережная О., перевод на русский язык, 2021

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2021

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

***

У восточных книг какое-то свое очарование. Успеваешь прочувствовать масштаб этого мира, даже когда это история маленького человека. О необъятности, неумолимости времени и корнях, которые помогают нам оставаться самим собой, – вот о чем эта книга.

Дарья Захарченко, редактор отдела современной зарубежной прозы
***

«Одна заживу, сама с собой»[1]1
  Название («Ора ора дэ хитори игумо») – фраза на диалекте Тохоку и одна из строк стихотворения поэта Миядзава Кэндзи «Утро последнего прощания».


[Закрыть]



Варианты:

Пусть одна я буду жить…

Я одна пойду, сама с собой

Заживу одна, сама с собой



1

Ох, видать, нынче с головой моей неладно, как же нам быть-то, как же я одна-то теперь?

Так ли, эдак ли, да уж ничего не поделаешь.

Коли рукой махнуть, да и все тут, чаво ж ты так к сердцу-то?

Ничаво. Я сразу за тобой пойду, мы ж с тобой до конца – неразлейвода.

Оханьки мои, да кто ж ты таков?

Да уж и так ясно. Коли я, то ты. Коли ты, то я.

Говор Тохоку, неприкрытый, обнаженный, лился из недр ее тела, как будто прорвал дамбу и теперь вырвался наружу. Момоко-сан слушала этот голос и пила чай. Хлюп-хлюп. Хлюп-хлюп.

Где-то позади лившегося прямо в ее мозг голоса слышался другой, смутный шум. Шур-шур, шур-шур…

В тишине ее комнаты такое шуршание – приметный звук, неожиданно громкий. Громче, чем можно подумать.

Шуршание доносилось откуда-то из-за спины Момоко-сан, из-за спинки стула, прямо с места между холодильником и полками с посудой.

Как будто кто-то играет магазинными полиэтиленовыми пакетами. Неприятный звук. Прямо уши режет.

Шур-шур, шур-шур…

При этом у Момоко-сан нет ни малейшего желания куда-то вставать – она просто пьет чай, подстраиваясь под ритм этого шуршания. Хлюп-хлюп…

Происхождение этих звуков она и так знает, можно не оборачиваться.

М-Ы-Ш-И.

Прошлой осенью, когда умер старый пес, проживший вместе с ней шестнадцать лет, под крышей, да и под половицами закипела бурная жизнь. Мыши захватили обе горизонтальные поверхности дома, а вот сегодня, например, пришли вот так – прямо среди бела дня.

Они, конечно, осторожничают, наверное, опасаются Момоко-сан, которая все-таки первая здесь поселилась, но вообще производят, похоже, совершенно уверены в своем праве производить различные шумы.

Мыши приходили и уходили через дыру в полу, которая была в углу комнаты, что-то грызли, скреблись. У Момоко-сан не хватало смелости посмотреть на них, но к звукам она привыкла и воспринимала спокойно. Да и вообще, в доме, где, кроме Момоко-сан, нет совершенно никого, ценны любые звуки. Сначала они сильно ей мешали, но сейчас стоило вообразить, что комната без этих звуков погрузится в пугающую мертвую тишину, ей становилось страшно.

Слегка поворачивая чашечку для зеленого чая, она отпила глоток, потом, крепко ухватив чашку пальцами и ощущая ее уютную согревающую силу, отпила еще глоток, наконец, по инерции отпила третий. Вот так она пьет чай. Почему-то смотрит на свои руки. Да, изношенные руки. Она помнит, как в детстве гладила тыльную сторону бабушкиной ладони, терла, тянула и даже ущипнула ее однажды. Толстая кожа, словно приклеенная на костлявую руку с проступавшими венами, удивительным образом растянулась.

Бабушка сказала, что это небольно, да это и небольно, действительно… Теперь эти руки лежат перед ней. Не думала, что этот день настанет.

Голос лился в потолок, ничего не задевая. Она обвела взглядом неизменную старую комнату.

Комната вся – застарело-желтоватая, будто окрашенная луковой шелухой. Раздвижные бумажные двери сёдзи выходят на южную сторону, перед ними от стены к стене натянута веревка. На веревке висело летнее платье с короткими рукавами, рядом с ним – зимняя куртка, одежда из химчистки, так и оставшаяся в полиэтиленовом чехле, банные полотенца, юбка с неаккуратно погнутой молнией (может быть, ее только что надевали), рядом висели в ряд четыре сушеные хурмы, напротив – половина перевязанного бечевкой засоленного лосося, который, потеряв равновесие, качался из стороны в сторону, хотя никакого ветра не было. Просветы, возникавшие из-за колебаний лосося, были словно прошиты блеклыми мартовскими лучами солнца.

На западной стороне – шкаф со стариковской одеждой, посудные полки (разбитая дверца была починена паутинкой из скотча), на холодильнике явно пытались удалить наклейку, прилепленную ребенком, но сдались на середине. На восточной стороне – раскладушка, глубокий эркер, в нем – телевизор, на который, как нить на шпульку, намотан провод, рядом – мешок мандаринов, недопитая бутылка, канцелярские принадлежности, торчащие из пустой банки ножницы, разные виды клея, и в довершение всего – большое настольное зеркало.

На полу, местами вытертом, навалены кучи старых книг и мелочей. У северной стены комнаты – раковина, рядом громоздятся кастрюли и сковородки, а стол на четверых, у которого устроилась Момоко-сан, завален всякой всячиной, за исключением кусочка, который она протерла наскоро рукавом, будто отвоевав место, чтобы уместить котелок, заварочный чайник, чашку и печенье к чаю. Оставшиеся три стула тоже полностью использовались как склад вещей.

В комнате царил жуткий бардак, но тем не менее то ли это был островок порядка посреди беспорядка, то ли результат лучше, чем название, – но устроена она была так практично, что удовлетворяла всем потребностям: в крыше над головой, в еде и одежде. Возможно, так удобнее жить – и такое впечатление могла произвести эта комната. Ну, это уж от человека зависит…

Конечно, в доме была не только эта комната. Рядом имелась гостиная и другие достойные помещения, но с давних времен все они использовались под склад, и жить можно было только в спальне на втором этаже и в этой комнате. Иногда ей не хотелось даже подниматься на второй этаж в спальню, и она в поношенных штанах, вытянутых на коленках, кричала: «Что ночная пижама, что утренняя – все одно!» и устраивалась на раскладушке.

Тем временем Момоко-сан по-прежнему потягивает чай. За ее спиной по-прежнему слышится знакомое шуршание.

Хлюп, шур-шур. Шур-шур.

Хлюп, шур, хлюп, шур, хлюп-шур, хлюп-шур.

Вдобавок к этому в голове раздается:

Колиятоты, колитытоя, колиятоты, колитытоя, колиятоты…

Ничем не стесненные, эти то ли звуки, то ли голоса лились изнутри ее и приходили извне, сталкивались на низких частотах, накладывались друг на друга, создавая настоящую джазовую импровизацию. Правда, не то что бы Момоко-сан разбирается в джазе. У нее нет никаких знаний о музыке в целом. Но все же она чувствует себя перед джазом в каком-то особенном долгу. Когда Момоко-сан испытала горе, пусть это и было такое горе, что часто встречается в этом мире, для нее оно стало огромнейшим потрясением, как будто мир перевернулся вверх ногами, – и в тот момент, когда она дрожала, задавленная своим несчастьем, по радио передавали джаз. Она уже тогда не воспринимала музыку со словами. Классика же только усиливала печаль. И тут она услышала джаз. Она не знала, что это за композиция и чья она, но почувствовала, будто ее голову, уже готовую разорваться от горя, резко ударили изнутри.

Окружавшая ее печаль улетучилась.

У нее как-то сами собой задвигались руки, ноги застучали по полу, она стала крутить бедрами – и не успела опомниться, как уже танцевала словно сумасшедшая. Это был вольный танец, только для себя, такой танец, когда движения становятся единым целым с джазовым ритмом. Это было здорово. Тогда стоял дождливый день, шли оползни, и в полутемной комнате только прямые солнечные лучи попадали в щель между закрытыми противоштормовыми ставнями и преодолевали раздвижные двери. Момоко-сан не забыла, как двигалась тогда, с таким неистовством, что ей стало жарко и тяжело дышать, и как, стянув одну за другой все одежды, она, совершенно голая, танцевала перед новеньким буддийским алтарем…

На родине Момоко-сан не говорят «меня вырвало». Говорят «меня вывернуло».

«Вырвало» звучит слабовато. А во втором слове разве не прячутся сила и воля?

Момоко-сан, пусть и на краткое мгновение, отринула свое горе. Буквально «вывернула» его из себя. Она была благодарна джазу за это. Но в то время она стеснялась перед людьми. Пыталась казаться меньше. Сейчас Момоко-сан ругает себя за проявленное тогда малодушие. Надо было включить радио погромче, растворить ставни настежь и, выставив свое тело на свет божий, плясать от души!

Так али не так?

Сейчас, даже если внутри и снаружи у нее будет джаз, она уже не сможет так двигаться. Да что говорить, сейчас у нее на левой руке дрожит кончик указательного пальца, придерживающий чашечку с чаем. Не хочется думать, что годы так дают знать о себе.

И вообще, сейчас главный предмет, занимающий ее мысли, не джаз. Что же это?

В голове все как-то смутно. Ей кажется, что она должна о чем-то подумать, но не может вспомнить о чем. Что ж…

Момоко-сан и сама это замечала. Что мысли прыгают. Нить теряется, и обрывки мыслей оказываются то тут, то там, бегают туда-сюда, их и не ухватить.

Стареешь, мать? Да нет. Нехорошо сваливать все, что с тобой происходит, на возраст.

Ну, тогда все из-за этого… из-за долгой жизни домохозяйкой.

Это еще что значит? Почему однообразная, рутинная жизнь домохозяйки должна стать причиной ее прыгающих мыслей?

Постепенно у Момоко-сан в голове формировались разные дискуссионные площадки: один голос спросит, другой ответит. Пол и возраст этих различных голосов неизвестны, вдобавок они говорят на разных языках. Она стала мало двигаться, и… нет, именно из-за того, что она стала мало двигаться, в последнее время голоса в ее голове обрели свободу, чтобы возместить недостаток движения.

«Работа домохозяйки разнообразна и к тому же разделена на множество мелких забот. Ты делаешь одно, а надо одновременно делать что-то другое», – так говорил ей монотонный голос, а другой, раздраженный, противный, говорил так: «Ну а вот, например… Это же совсем другое, чем Ёсаку[2]2
  «Ёсаку» – японская композиция в жанре каёкёку (популярная музыка) 1978 г., где Ёсаку рубит деревья, а жена прядет. Исполнялась Сабуро Китадзима.


[Закрыть]
, который день-деньской деревья рубит!»

А тут и третий голос:

«Да пошто ты древний такой пример приводишь!»

«Ну да, а баба его за прялкой сидит, так?»

«Так, да не так! Ты ж не думаешь, что она пряла в то же время, что он рубил! Ты себе представь: она плачущему дитяте титьку даст, а сама и думает, что надо и измаранные простыни свекрови поменять, и что бы энтакое на ужин состряпать. Ежели от тебя хотят, чтоб ты и то, и это успевала, как тут мыслям не скакать?»

«Точно-точно! Мне так и думалось».

Ну, конечно. Обрывки разбежавшихся мыслей очень сложно собрать воедино, но в моем возрасте есть самый лучший и самый последний шанс все упорядочить и обдумать. Сколько мне еще осталось? Сколько я еще протяну, поддерживая такое состояние? Вот так, значит. Нужно начать обратный отсчет и все обдумать.

«Прально, точно».

«И правда…»

«Да нет, все не так!»

Голоса смешались.

«Вот о чем хочу я подумать, так это о нашем северном диалекте, который нас переполняет!» – выразительно сказал один громкий голос.

Момоко-сан относилась к этому голосу с глубоким доверием, и это тоже сыграло свою роль: она вдруг заметила, что в то время как беседа между ее голосами скользит от одной темы к другой, самая острая проблема для них теперь – диалект Тохоку.

И снова Момоко-сан размышляет. Почему же теперь, после стольких лет, вдруг проявился ее северный говор? Она считала, что, как уехала из родных мест в двадцать четыре года, так следующие пятьдесят лет все ее бытовые разговоры, так же как размышления, велись на стандартном языке. А теперь мысли переполняет настоящий неприкрытый говор Тохоку. Или лучше сказать так: она в какой-то момент начала думать на этом диалекте. От приземленных, близких мыслей («Что ж на вечор-то состряпать?») до далеких, абстрактных («Да кто ж мы, люди, все такие?») – к ее удивлению, все было на диалекте. Или лучше сказать об этом так: кто-то там этакий внутри меня засел и речи мне говорит. На говоре моем родном. Да и не один он там, и не двое – много их. Во время разговора всех энтих людей мысли и приходят. Не знаю, мои ли мысли-то али нет. Ясно, разговор у меня внутри идет, я и говорю, и слушаю, но кажется мне, что я – кожа. Просто кожа, и все тут. Кто же эти люди, что сидят во мне – оболочке? Я им даже говорю: «Эй, вы, вы кто такие-то? Вы как в моих мыслях живете?» Точно. Это как ворсинки выпячиваются в тонком кишечнике. Ну, так и есть! Мое сердце изнутри густо поросло бесчисленными ворсинками. Обычно они мягко покачиваются, а когда говорят что-то мне – как вырастают! Меня это, конечно, уж больно смущает, но чтобы было противно – нет. Нет такого. Ну и ладно. Это ж мое сердце будто заполонило само себя.

Момоко-сан, думая совсем о другом, захихикала, бросила взгляд через плечо: ей послышалось то самое «шур-шур». И тогда Момоко-сан сразу же забывает все, что она думала до тех пор. Ее мысли долго не задерживаются в голове. Как петух, который проходит два-три шага и поворачивает в другую сторону, мысли резко меняют направление. Их никто не останавливает, и они перетекают одна в другую. Вот и сейчас Момоко-сан уже думает о своих, можно сказать, дружественных отношениях с мышами.

«А помнишь, тогда-то было не так!»

«Когда – тогда?»

«Ну как. Тогда их была тьма-тьмущая!» – говорит ей ехидный голос внутри.

На самом деле Момоко-сан в былые времена не то что на мышей, а даже на тараканов, многоножек и прочих мелких тварей реагировала душераздирающим воплем, который не мог оставить ее мужа равнодушным. Позвав на помощь, она занимала позицию в тылу и зачарованно смотрела, как молниеносно прибежавший муж сражается с насекомым, а потом через щелку между пальцами решалась взглянуть и на самого врага. Возбужденный сражением мужчина, увидев ее страх, специально подносил останки побежденного прямо к ней. Женщина спасалась бегством. Мужчина, еще больше распалившись, бежал следом, болтая насекомым из стороны в сторону, как маятник. «Хватит, прекрати!» – вопила она.

Да, и такие времена были в жизни Момоко-сан…

Но прошло время, человек, который звался мужем, ушел, сколько ни кричи, не поможет. В таком случае Момоко-сан, смахнув слезы, сама сворачивала газету в трубочку, а если не успевала, то брала тапочку за пятку, изо всех сил наносила удар и, если попадала, издавала оглушительный радостный вопль, убеждалась, что у нее «непременно есть животный инстинкт, да-да!» и радовалась переполнявшему ее вскипающему восторгу. А теперь что?

«Теперь у тебя ноет больше этого, не бывает такого, и все, и это не только из-за шуршания мышей, что ж у меня в душе-то стряслось? – спрашивает кто-то, и тут же тема меняется: – Так отчего же нынче ты на говор перешла?»

«Что для тебя этот говор, а?» – спрашивает другой голос.

И тогда тихо, иначе говоря, как спокойная пожилая женщина, появляются ворсинки, и вкрадчиво, успокаивающе начинают: «Диалект Тохоку… – А потом неожиданно легко продолжают: – Диалект Тохоку – это самый древний слой меня, первозданная я. А может быть, это как трубочка, через которую вытягивают этот самый древний слой меня».

Человеческое сердце просто так не разберешь. В человеческом сердце несколько слоев. Есть слой, в котором я родилась и смотрю на мир глазами младенца, потом слой, нужный для моей дальнейшей жизни, и все такое, есть еще очень толстый слой – там накопилось все то, чему меня научили или заставили научиться, там знания о том и о сем, что, мол, нужно делать так, без этого не поймешь, разные знания о мире, то, что я выбрала сама, и то, что мне показали и заставили выбрать, – в общем, человеческое сердце – это, видать, как оболочки Земли. Я прямо сердцем чую, что ничто в этом мире не бывает одно такое в своем роде. Непременно должно быть что-то по подобию сделано. Вот и мы с Землей образуем грандиозные подобные фигуры. Диалект Тохоку – это самая древняя оболочка меня, это нетронутая тайная область, он витает во мне, как образ первозданного пейзажа. Там глубоко, и нельзя достать – да нет, можно. Если я закричу себе: «Эй!», то этот плавающий образ выкристаллизуется в слова, и душа нетронутой тайной области снова возродится. Как будто я крикнула: «Я!» – и появилась статная, наряженная, солидная я. Но ведь субъект определяет предикат. Выбрал субъект – сразу же, что предикат, что мысли – все появляется в этом слое бок о бок. Так что пока есть диалект, я вся как бы на поверхности, хоть это и жутковато. Что, не так?

Голос откуда-то со стороны: «Это еще что?»

Это твой Сюдзо, вернее, наш Сюдзо, он часто говорил, что ты все время простые вещи нарочно сложно поворачиваешь. Думаешь ты слишком много. Говор Тохоку – это просто-напросто ты по дому соскучилась, я тебе говорю! Многие ссылаются на это, и в конце концов я вполне соглашаюсь, что появление диалекта – это просто ностальгия, тоска по былому.

Но нет, согласившись, она стала опять думать: разве все так просто? Разве можно сводить наши отношения с говором Тохоку к таким обыденным вещам? И тогда вся компания обращается к прошлому.

Момоко-сан стала беспокоиться из-за говора в первом классе на перекличке, когда нужно было называть себя местоимением первого лица. Сначала она, как и все, использовала «ора»[3]3
  Ора – местоимение первого лица, используется в просторечии и в некоторых диалектах, в частности в северных. Главная героиня на протяжении всего произведения использует «ора». Местоимения первого лица в стандартном языке – «ватаси» и «боку».


[Закрыть]
. Все говорили «ора», независимо от пола. Но когда она узнала из учебника о местоимениях «боку» и «ватаси», то подумала: вот это да! «Ора» стало казаться ей деревенщиной, каким-то некрасивым, грубым словом.

Значит, мне «ватаси» говорить? Да не все так просто-то, выходит. Как испытала это слово на деле, стало прямо тошно, будто кость поперек горла встала, будто я – не я уже, а бог весть что о себе возомнила. Кость-то в горле – съешь что-то, и выскочит, а слово, что в сердце застряло, на веки вечные томить будет. Ох, тяжко, мочи нет.

Это было прямо как фуми-э[4]4
  Фуми-э – изображения Иисуса Христа и Девы Марии, использовавшиеся властями Японии в XVII веке для выявления тайных христиан. Подозреваемому предлагалось наступить на такое изображение, чтобы доказать, что он не является христианином.


[Закрыть]
. Ее как будто испытывали. Она преклоняется перед столицей и хочет говорить «ватаси». Но когда она попыталась начать так говорить, от самых лодыжек кверху поползло неприятное ощущение: я ж предательница, я же топчу все, что у меня тут в родном городе: ветер, что дует, воздух, цветы и деревья вокруг, людей и все наши с ними дела… Этак не будет мне покоя, коли колебаться, коли не знать, как саму себя-то, то есть главного человека, назвать, что будет-то со мною? Я ж стану незнамо кем, у меня ж сердце будет болтаться куда захочет: туда-сюда, что ж я за человек-то буду…

Вот такой страх поселился в детском сердце Момоко-сан.

И вот с тех пор не могу я быть честной по отношению к диалекту своему. Люблю его, а не могу признаться в этом, как же тут не взбелениться-то? Ненавижу, а не могу сказать, что, мол, не терплю его, это ж как можно вынести такое?

«Но если будешь думать об этом вот так и одно за другим обдумывать, ты ж говорить ни с кем никогда не сможешь! Так что давай, захлопни крышку со всей силы и садись на нее, прижми», – сказал кто-то внутри ее. И тут началось со всех сторон:

«Да ладно тебе! Разве нельзя?! Уж больше полувека живешь, и уж скоро и та, с клюкой, явится, так что эти твои шалости само собой пройдут!» – говорили беззаботно некоторые. Другие сердились: «Что ж плохого говорить на чистом диалекте-то?»

«А что, и правда!» – думаю я, а самой весело сделалось. Все эти голоса в голове слушать – будто с бабами у колодца стоять, прямо как в старину, любопытно!

«Диалект тебе такой настрой создает: ты вроде одна-одинешенька, а вроде и нет, или вроде как можно и одной, коли в такой компании», – говорит один.

«А что, если… это все механизм защиты, который придумал мозг, чтобы скрасить скуку старости?» – говорит другой, тот, что любит все обобщать.

А тут еще один, громко, как будто желая всех их разогнать: «Да это все – нормальное явление, слышите вы?»

У меня вот в голове столько народу… Никак это ранний признак слабоумия? Постепенно в ее сознании сотрется грань между реальностью и вымыслом, и все эти из ее головы выйдут, встанут перед ней и будут как ни в чем не бывало судачить между собой, мол, вот так-то и эдак-то, вот стыдоба-то будет! Ой, как стыдно! Ежели у меня с головой неладно станет, как же я одна-то буду? Ох беда, что же делать-то?

Та Момоко-сан, когда ворсинки собираются в пучок, или, иначе говоря, та Момоко-сан, когда ворсинки соединяются прямо с ее телом, или, если сказать словами самой Момоко-сан, та Момоко-сан, которая всего лишь шкура – ох, сложно что-то получилось, – грубо говоря, Момоко-сан в своем изначальном теле повела глазами и направила взгляд вдаль.

Ну, правда, как же быть?..

В это время внутри Момоко-сан появляется женщина – она пересекает ее сердце слева направо. Это довольно пожилая женщина, волосы завязаны сзади, воротничок плотно застегнут, на шее платок. Женщина, резко обернувшись, сердито уставилась на Момоко-сан и стала говорить: «Веки мои подняты? Правда ли подняты веки?»

«Ой, ба, ты что это сейчас-то вдруг…» – заговорила с ней Момоко-сан.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2

сообщить о нарушении