скачать книгу бесплатно
На месте этого дома и всех соседских щитовых хибар сначала вырыли огромный котлован. Тонкий слой плодородной земли был грубо содран пучеглазым бульдозером и перемешан с жирной глиной, жёлтым снегом и окаменелым песком. Другие машины, урча от жадности, выхватывали и утаскивали куда-то огромные куски земного тела. Рана сочилась кровью подземных источников, но мороз зажимал эти порванные сосуды, и не давал ей затянуться. Безобразная дыра в земле покрылась ледяной коростой. В жидкой грязи, на еще тёплом дне рваной раны, очевидно из яиц, отложенных жирными машинами, завелись червяки. Эти бесполые существа в грязных фуфайках и сапогах ковырялись во внутренностях собственных железных мамаш, грелись у костров и курили, возбужденно переругиваясь. Но мучения земли на этом не окончились. На дне раны установили специальную пыточную машину, вбивающую в землю толстые и длинные иглы бетонных свай, чтобы она умерла окончательно и не вздумала шевелиться. Торчащие из земли концы свай спрятали в бетонную пломбу, а поверх неё целый год возводили серую коронку девятиэтажного дома. На старой щербатой улице Советской, среди гниющих деревянных домов, появился каменный коренной зуб. Но это случилось через много лет после перекрытия Камы.
Ко всеобщему удивлению, запруда на огромной реке удалась на славу, и дело обошлось без сдачи навоза государству. В окрестностях плотины в палатках, землянках, времянках и бараках завелось столько людей с детьми и стариками, что пришлось строить посёлок гидростроителей, названный Свиридовском в честь великого русского композитора. Долгое время в Свиридовск приходилось добираться по бездорожью, в него прилетали по воздуху и приплывали по реке. Но потом упорные люди построили железнодорожную ветку, а глубокие шрамы грунтовых дорог залечили бетоном и асфальтом. Весёлые рабочие поставили ажурные металлические опоры, похожие на лопоухих детей безголовой парижской башни, и натянули между ними толстые провода, чтобы по широченным просекам электричество могло перетекать в другие города, не цепляясь за сучки жизнерадостных сосен и мохнатые лапы насупившихся елей. Так Свиридовск окончательно присоединился к государству и стал его частью.
Чуть раньше, в начале января 1969 года, когда Свиридовск ещё не считался полноценным ребёнком многодетной Родины, у меня возникла возможность хотя бы на неделю оставить изрядно надоевший родительский дом и сам городок. Зимой жизнь в нём влезала в тяжёлую шубу, валенки и шевелилась медленно и неуклюже, как укутанное дитя, выведенное на прогулку после тяжёлой болезни.
Родители отпустили меня в Пермь, где сестрица проходила курс филологии в университете. Она, бедолага, разрывалась в тот период между необходимостью сдавать экзамены, участием в студенческом конкурсе чтецов и, похоже, не очень счастливой любовью. Ни в одном из этих её занятий я не годился в помощники, и вся моя братская поддержка могла заключаться в молчаливом и деликатном сочувствии…
Наша семья оказалась странной и неустойчивой конструкцией: все её части были очень слабо связаны. Трудно сказать, кто стал тому виной. Детей в семье накопилось трое: я и две сестры. С самого детства никому из нас не удалось стать свидетелем каких-либо внешних проявлений любви или ненависти между отцом и матерью. Их жизнь всегда являлась тайной и это, возможно, стало причиной глубокой скрытности каждого из нас. Причем эта скрытность так тщательно маскировалась, что и подумать о ней никто из окружающих не мог. Всё выглядело как раз наоборот. При полном внешнем благополучии что-то в семье сложилось не так. Может быть, нам не хватало ласковых прикосновений? В нормальных семьях они с лихвой восполняют недостаток красивых слов. Не берусь объяснить, но силы взаимного притяжения на нас почти не действовали. Нашу семью того времени можно сравнить с системой разновеликих планет. Они самостоятельно вращаются по своим орбитам возле условного центра. А в центре – пустота.
Первым из системы выпал отец. А мы, дети, чувствуя астрономическую неправильность такой жизни, не могли его удержать. Нам оставалось отдаляться от семьи в поисках любого объекта, лишь бы он согревал. Система распалась, и каждый со временем понял, что он – не планета, а спутник, способный только отражать.
***
Мы играли в прятки. Отец нашёл меня в глубокой детской ванне, висевшей на толстом гвозде в коридоре. В обыкновенной ванне из оцинкованной жести. Все дети советского времени рыдали в таких ваннах от мыльной пены, попавшей в глаза. Старшая сестра как-то сумела угнездить меня в столь неожиданном месте, но я так восторженно поскуливал и так шумно дышал, что отец долго, как будто в раздумье, барабанил пальцами по моему укрытию, а потом, не выдержав, засмеялся и бережно извлёк меня, вспотевшего и счастливого, на волю.
Сестру искали уже вместе. Мы облазили самые потаённые уголки квартиры, отец даже спустился в подполье, хоть имелся меж нами твёрдый уговор туда не прятаться. И вдруг около дубовой бочки, в которой мама квасила капусту на зиму, я заметил аккуратно стоящие тапочки сестры. Ещё вчера, в субботу, целый день ушёл на то, чтобы заполнить бочку на треть. К продолжению священного процесса уже всё было подготовлено: три мешка с плотными кочанами, очищенная морковь, свёкла и крупная соль в серых пачках из толстой рыхлой бумаги. Мама решила добавить в капусту кислых ягод клюквы и убежала на базар.
Сестра, несомненно, пряталась в этой огромной бочке. С трепетом в груди и сладостным восторгом, знакомым, наверное, только тем, кто хоть раз добровольно, а не под пытками, выдал врагу военную тайну, я подвёл отца к бочке и пальцем указал на тапочки. Он почему-то нахмурился и не выказал ожидаемой радости. Сестра появилась из глубин со злобным шипением: «Предатель…». До сих пор не понимаю, как такое слово можно «прошипеть»? Тогда мне исполнилось всего пять, а сестре целых десять лет. Я даже не заплакал, потому что ещё не всё понимал. А вот для сестры ужасные слова «изменник» и «предатель» уже прочно связывались с горячо любимой Родиной и мерзкими типами из кинофильмов. Почти все подлые киношные предатели обладали противными тонкими усиками, по которым их было легко разоблачить и возненавидеть с самого начала фильма.
Пользуясь отсутствием матери, папа принялся за изготовление настоящих пистолетов, стреляющих горохом. Делается это оружие удивительно просто. Сначала нужно растопить водогрейный титан. В его тесной печурке докрасна раскаляется толстый и длинный гвоздь, чтобы прожечь канал ствола. Большими плоскогубцами отец вытаскивал гвоздь из пекла и вновь погружал его в раскалённые угли. И в деревянной заготовке постепенно прожигался длинный ход, по которому полетят гороховые пули. Ствол – это главное. Всё остальное сделать гораздо проще. На заготовке рисуется силуэт «Кольта» или «Стечкина», а всё лишнее отпиливается или отрезается острым ножом. Затвор похож на поршень, свободно ходящий по каналу ствола. Для стрельбы нужна тугая резинка. Затвор срывается с упора, поршень бьёт по горошине, и невидимая пуля летит точно в цель.
Сестра заявила, что мне, предателю и шпиону, положен иностранный «Кольт». А она, разведчица и партизанка, возьмёт себе грозный советский пистолет «имени Стечкина». Пистолеты были так похожи друг на друга, что я не стал спорить. Но сестра, человек уже грамотный, на моём оружии написала синим карандашом – «Кольт», а на своём – красным – «имени Стечкина». Это чтобы пресечь любую возможность случайного обмена. Потом она сказала, что ей даже притрагиваться противно к моему иностранному «Кольту» и брезгливо подала мне его двумя пальцами. И грозно прошипела в самое ухо, чтобы я никогда в жизни не прикасался своими шпионскими руками к её советскому «Стечкину»…
Восемь лет спустя, отец произнес: «Мне нужно кое-что тебе сказать…» Мы играли в шахматы, и с самого начала партии я чувствовал какую-то необъяснимую неловкость. Вроде бы он в чём-то передо мной провинился, а такого никогда не могло быть. Больше всего я боялся, что он заговорит о моей тайне… Мы напряженно смотрели на шахматную доску, как будто обдумывая очередной ход.
– Как ты смотришь на то, что я решил уйти от мамы?
Что мог ответить я, если всё уже решил он? Ведь это, по существу, и не вопрос… Весёлые прятки и жмурки закончились, семейная шахматная доска навсегда сложилась пополам, и чёрно-белые фигурки бессмысленно перемешались.
– Нормально. Если тебе будет лучше.
Дом заметно опустел, и все вещи в нём утратили часть внутреннего тепла. Они стали неодушевленными предметами домашнего обихода, временным бутафорским хламом. Жить среди него досталось мне одному, так как старшая сестра оказалась слишком взрослой, чтобы через полированную поверхность какого-нибудь шкафа почувствовать его внутренний космический холод, а младшая, к счастью, – спасительно маленькой. В шахматы я больше никогда и ни с кем не играл. Разлюбил.
Наши отношения со старшей сестрой долго продирались к нежной любви по пути кровопролитных драк и взаимной лютой ненависти. Каждый пережил счастливые мгновения побед и горькие часы поражений. Однажды, когда я был индейцем из знаменитого племени Гуронов, мне пришлось маленьким топориком тюкнуть сестру по голове. Она тут же упала замертво, а я в неописуемом восторге прыгал вокруг поверженного врага. Победно размахивая «томагавком», купленным в сельмаге, и не умея снять скальп, я кричал: «Смерть тебе, бледнолицая собака! Это говорю я – Соколиный глаз, сын вождя». «Бледнолицая собака» почему-то не вставала, хотя игра закончилась. Из глубокой ранки на лбу выступила кровь. Сестра застонала и, как раненый боец из фильмов про войну, попросила воды. И я вдруг понял, что это вовсе не игра. Что я убил её не понарошку, а насмерть. Что меня сегодня же посадят в тюрьму, а потом расстреляют, как настоящего убийцу. Я таскал воду маленьким алюминиевым ковшиком, руки тряслись…. Около головы сестры образовалась целая лужа, а раненая всё стонала и стонала, наслаждаясь моим страхом и жалким лепетом, и униженными мольбами о прощении. И слабым голосом всё просила и просила пить….
В семь лет я впервые испытал весь ужас и раскаяние, которые, несомненно, чувствует любой нормальный человек, нечаянно совершивший убийство.
Я умирал от кори, заболев ею в тринадцатилетнем возрасте. Сестра держала на коленях мою воспалённую голову, гладила слипшиеся от жара волосы и тихим голосом говорила какие-то утешительные глупости. Младшая сестрёнка весело прыгала в кроватке, в отличие от меня, она легко переносила высокую температуру. Мягкие и прохладные руки старшей сестры запомнились на всю жизнь. Она уехала в Пермь и вскоре тоже заболела этой совсем не смешной для взрослого человека болезнью. В чужом городе ей пришлось ещё тяжелее. Узнав о беде, я тайно плакал от горя и бессилия, потому что не мог прийти на помощь. Да, пожалуй, именно корь помогла нам не понять, а почувствовать друг друга.
Сестра выросла человеком чистым и прозрачным, как и всё, что рождает глубокая провинция для освежающего разбавления мути и грязи больших городов. Её счастливого избранника я ещё не видел, но он загодя не нравился мне уж одним городским происхождением. Если сестру я сравнивал с ласковой берёзкой в ту нежную пору, когда под белой, еще не огрубевшей кожей пульсируют сладкие соки, то предмет её любви представлялся болезненным и заведомо бесплодным гибридом осеннего клёна и чахлой сосны. Что же иное могло вырасти на заплёванном асфальте большого города? И почему именно он – избранник?
Выбор женщины всегда большая загадка. Если она красива, то рядом с ней непременно оказывается какой-нибудь хилый большеголовый уродец. Если она воплощение чистоты и непорочности, то её как магнитом тянет к последнему выжиге и проходимцу. А если она, к несчастию, ещё и умна, то будет одинока до той «счастливой» поры, пока не встретит хитрого мерзавца. Нелепый, на первый взгляд, механизм выбора спасает мир от слишком частого появления настоящих дьяволов в человеческом обличье, да и добрые гении, с их опасными открытиями, рождаются только по ошибке, раз в сотню лет. Кем же нужно стать, чтобы заслужить любовь красивой и умной женщины? Логика подсказывала, что у меня шансов нет.
С монотонной грустью я думал обо всем этом в насквозь промёрзшем салоне маленького АН-2. Каждый второй пассажир держал в руках тёмно-зелёный пакет из плотной бумаги. В него судорожно и мучительно отдавалась дополнительная плата за скоростное перемещение в безжизненном пространстве неоднородного зимнего неба. Но уже через час, упав во все воздушные ямы и собрав обязательную дань с большинства моих несчастных попутчиков, самолет приземлился в аэропорту «Бахаревка» и встал в ровный ряд себе подобных. Один вид этих надежных бипланов вызывает тошноту у опытного человека, а оглушительный рёв бензиновых моторов – лучшее рвотное средство для особо чувствительных натур. Им даже не нужно садиться в самолет или видеть его вблизи. К подобным, но ещё более тонким натурам, относилась и моя сестра: одна мысль о полете… и всё, этого было достаточно, чтобы возбудить физическую память нежного организма.
Свежий воздух и наступивший конец мучений ободрил. Мы покинули лётное поле со скромным удовлетворением людей, совершивших обычный утренний подвиг, о котором в приличном обществе не принято говорить. Я едва тащил огромные чемоданы с домашними продуктами. Из них предстояло готовить «прочную» и здоровую пищу для всей неподдающейся учету студенческой братии. Тогда я, конечно же, не знал, что такое «прочная пища», но, доверяясь инстинктам, подходил к делу правильно. Только через десяток лет мне попалась прекрасная книга Александра Энгельгардта «Письма из деревни», где он писал о крестьянской еде: «Прочною пищей считается такая, которая содержит много питательных, но трудно перевариваемых веществ…, которая долго остается в кишке, не скоро выпоражнивается, потому что раз кишка пуста, работать тяжёлую работу нельзя, и необходимо опять подъесть». Книга, изданная в 1937 году, сорок лет провалялась невостребованной в одном из таёжных райкомов партии и предназначалась к списанию. В декабре 1977-го я, не задумываясь, её украл.
В чемоданах лежали крупы, картошка и лук, сливочное масло и солёное сало с чесноком, замороженная лосятина и свинина, наша знаменитая квашеная капуста и домашнее варенье. Не лишними казались и кое-какие мелочи: мука для блинов, солёные грузди и укроп, сушёные белые грибы, консервированная паста из листьев ревеня для зеленых щей, свёкла, морковь, пара небольших кочанов капусты, перец горошком и так далее. Я полностью подготовился к автономному поддержанию жизни десятка голодных студентов в течение десяти дней. Мне не хватало только посуды, воды и соли, хотя любимую чугунную сковородку я всё-таки взял.
Сестра встретила меня открытой радостью, но без демонстративных поцелуев, способных смутить серьёзного человека четырнадцати лет от роду. Из аэропорта мы отправились через весь город в её скромную обитель на улице Генкеля. Сначала ехали на автобусе, а потом пересели в старый пучеглазый трамвай. Сооружение на колёсах, лязгающее капканами дверей, отлавливало доверчивых людей на остановках и превращало их в безликих пассажиров. Трамвай тащился по городу медленно, как старый мерин, измученный работой. Только иногда, вспомнив довоенную молодость, он позволял себе чуть ускорить бег с тем, чтобы остановиться на ближайшем перекрестке для долгой передышки. Внутри трамвая было ужасно холодно, и все окна покрылись толстым слоем инея. Я продул в грязно-белом панцире маленькое смотровое отверстие, чтобы хоть что-то видеть и своим чуть-чуть преувеличенным любопытством сгладить неловкое молчание, неизбежно возникающее между родными людьми, отвыкшими друг от друга. Через слепнущий от дыхания глазок на трамвайном стекле я с любопытством разглядывал зимнюю столицу области. Она тщетно пыталась скрыть неопрятность в глубоких и грязных сугробах. Но даже на центральных улицах из-за них торчали покосившиеся и давно отжившие свой век деревянные хибары. Огромная деревня, явно подпорченная одинаковыми коробками пятиэтажных домов, как старая женщина, украсившая себя толстым слоем грима, – вот чем казалась Пермь.
Трамвай добрался до незримой финишной черты, из последних сил пересек её и примёрз всеми колесами к блестящим рельсам. Пермь Вторая. Двери с лязгом открылись, и мы вышли. В блёклом небе ярко светило маленькое зимнее солнце. В морозном воздухе остро пахло общественным туалетом, угольным дымом множества вагонных печурок и дешёвыми щами из кислой капусты. Все это указывало на близость железнодорожного вокзала, откуда можно укатить в любую часть нашей необъятной и хорошо охраняемой страны. Даже к китайцам в их таинственный Пекин можно было попасть без пересадок прямо с этого вокзала.
Без общаг, казарм и бараков немыслимо воспитать чувство коллективизма и незримой общности судьбы, вместительной и единой для всех. Стены в комнате общежития, где жила моя сестра, оказались покрашенными от пола до середины грязно-зелёной масляной краской и утешали воспалённые взоры студентов своей незыблемостью. Выше этой панели они выбелены серой известью и под прямым углом переходили в потолок с электрической лампой по центру, без больничного белого плафона или круглого мещанского абажура. Железные кровати с панцирными сетками застелены синими байковыми одеялами, что создавало полезное ощущение казённой временности жизни.
Я знакомился с компаньонками сестры по мере их появления после зачётов и экзаменов. Ни одна из них не могла вызвать живого интереса, потому что на фоне сестры все они выглядели обыкновенно. Кроме того, сердце моё уже давно и непоправимо занимало неразделённое чувство. В нём я мог сознаться только самому себе.
Я вежливо слушал щебетание студенток о формальной логике, софизмах и силлогизмах и не сомневался, что в практическом русле жизни эти зыбкие островки знаний не помогут девушкам долго удержаться на поверхности. Все они рано или поздно утонут в повседневном однообразии семейных забот, станут некрасивыми рыхлыми тётками из очередей за колбасой. С авоськами, сумками и равнодушными коровьими глазами, в которых давно истратилась надежда.
В тот первый вечер комната заполнилась до отказа молодыми людьми. Они дружно поедали вкусный суп и жареную картошку – самое простое, что мне удалось приготовить на неуютной общественной кухне. Там, на этой кухне, приходилось смотреть в оба: и кастрюлю с супом, и скворчащую сковороду могли утащить из-под носа. Это считалось особой ловкостью.
Мой опыт удался: гробовое молчание во время еды – лучшая похвала повару. По количеству едоков стало понятно, что запасов хватит на неделю. Я наблюдал за молодыми парнями в грубых свитерах, пахнущих псиной, дешёвыми сигаретами и кислым алжирским вином. Среди них сидел и «гибрид клёна» – избранник моей сестры. Он выделялся дорогими сигаретами «Таллинн», негритянской шапкой рыжих волос, бородой из того же материала и рокочущим басом. Он мне не нравился.
***
Пока студиозусы дремали на лекциях, у меня выкраивались свободные часы. Я проводил время в размышлениях на тему «он и она». Расклад мыслей выглядел примерно так: «Он, понятное дело, Враг. Если я решусь его убить и совершу этот полезный поступок, то разобью её жизнь, и она сделается несчастной навсегда».
Весь мой «кровавый опыт» ограничивался случаем с томагавком и «бледнолицей собакой», и однажды совершённым убийством курицы. Стрела с жестяным наконечником была для верности отравлена соком «волчьих» ягод. Показания соседки, труп птицы, можжевеловый лук и колчан с тремя отравленными стрелами перевесили правдивость моих оправданий. Я получил суровое наказание. Но разве оно сравнимо с сибирскими рудниками и скоротечной чахоткой? Или расстрелом? Я живо представил мгновенно поседевших родителей, сестру в чёрном траурном платье, похороны, суд и приговор: «…к высшей мере… через расстрел». Убийство не подходило.
Когда не знаешь, что делать – сделай шаг вперёд. Шаг обошёлся ровно в шестьдесят копеек: пачка «Таллинна» и двадцать коробок спичек. Одна тысяча двести спичек были аккуратнейшим образом очищены перочинным ножом от так называемой «селитры». Полученное вещество обладает свойством взрываться от сильного удара. Однако оно может и просто гореть. Процесс, конечно, бурный, но относительно безопасный.
Каждую из двадцати сигарет я освободил от табака почти до самого фильтра. В полупустую сигаретную гильзу закладывалась убойная доза «селитры» от шестидесяти спичек. В качестве шомпола использовался синий цветной карандаш, выпущенный фабрикой им. «Сакко и Ванцетти». Кто они такие я не знал, но карандаш точно подходил по диаметру. Заряд горючей смеси прижимался «пыжом» из табака. У единственного потребителя сигарет «Таллинн» не оставалось ни единого шанса: все двадцать сигарет заряжены самым тщательным образом и уложены в пачку. Следы подготовки к террористическому акту уничтожены.
Мой расчёт был предельно прост: студенты дымят прямо в комнатах. Лишь один из них курит «Таллинн». Объект берет сигарету из пачки. Красиво прикуривает. Через три секунды – вспышка. Жертва начинает ругаться матом при девушках. Всё. С этой секунды он для моей сестры – никто и звать его Никак.
Так и случилось. Сигарета. Спичка. Отсчет: три, два, один…. Вспышка. Запах палёной бороды. Рычание… Но вместо желанного мата – таинственное ругательство: «Массаракш!!!» С этой минуты я понял, что сестра никогда не свяжет судьбу с обыкновенным красавцем-мужчиной: любовь безжалостна и слепа. Её выбор обещал сделать их совместную жизнь недолгой, но полнокровной и яркой. Ни одна другая женщина не смогла бы полностью нейтрализовать весь вред, исходящий от этого рыжего типа и, возможно, спасти мир от неисчислимых бедствий. Я видел её глаза и понимал, что не стоит высказывать опасения вслух. Так можно до конца дней сделаться врагом родной сестре. Мне оставалось мудро молчать.
По настоянию сестры я дважды побывал в опере. И пока Германн добивался правды от старой картёжницы, а толстый Онегин убивал не менее упитанного Ленского, мы пили пиво в буфете театра с Сережей Скворцовым, приятнейшим малым, назначенным мне в провожатые. Он комментировал либретто, чтобы я не попал впросак перед сестрой. Я корчился от смеха и давился пивом. Под осуждающими взглядами строгих старух – подавальщиц из гардероба, мы покидали театр задолго до конца представления, посетив «на дорожку» солидный туалет и освободившись там от ненужных проблем. Решить их в полумиллионном городе с единственным общественным сортиром в здании центрального универмага, можно было только у какой-нибудь тёмной подворотни. Я до сих пор благодарен сестре за то, что она снабдила меня именно таким проводником. Он совсем не умел изображать чопорную серьёзность, и только благодаря ему я не возненавидел оперное искусство. Хотя мог…
Спал я в мужской комнате, отличавшейся от девичьей крепким запахом грязных носков, табачных окурков и отсутствием милых безделушек, украшающих казарменное пространство. Каждый вечер кто-нибудь из обитателей комнаты рассказывал мне историю своей несчастной любви. Грустные монологи эти произносились t; te-; -t; te. Помню маленького и печального корейца Ни и фотографию его прекрасной кореянки-дюймовочки. Помню Пашу Волкова без передних зубов, с длинными ногами и печатью волчьего одиночества на некрасивом лице.
Эти молодые люди как будто чувствовали во мне трагический опыт неразделенной любви. Она съедала меня изнутри и делала мудрым слушателем, способным на глубокое сочувствие. Я слушал их истории со вниманием человека, сознающего тщетность утешений и способного помочь лишь состраданием, не требующим слов. А может быть, это старшая сестра понимала мои мучения и пыталась с помощью приятелей, имеющих горький опыт любви, деликатно показать чужую боль. Может и так.
Засыпая, я горестно думал о бесконечно длинной жизни, о будущем, в котором уж никогда не найду счастья. И тихо мечтал, что когда-нибудь, лет через тридцать или сорок, если стану совсем не пригоден для приключений и подвигов, то непременно напишу детский рассказец об этой поездке к сестре. И начну его со слов: «Когда мне исполнилось четырнадцать лет, у меня возникла, наконец, возможность хотя бы на неделю оставить изрядно надоевший родительский дом…».
Душа, освободившись от дневных забот, неслышно улетала в родной Свиридовск, чтобы всю ночь просидеть у изголовья любимой девочки.
Родители подарили ей славное и нежное имя. Я смог узнать его только через год. Как же смешно звучит: «после нашей первой встречи»… Мы встретились на спектакле «Снежная королева» в единственном клубе Свиридовска, где моя мать работала режиссёром. В танце цветов я увидел маленькую ромашку и уж больше никого не замечал. Я не мог ни понять, ни объяснить, почему каждая клеточка моего щуплого мальчишеского тела мгновенно намагнитилась от присутствия именно этой миниатюрной голубоглазой девочки? Никогда ещё в своей коротенькой десятилетней жизни я не испытывал подобного восторга. Тогда мне казалось, что во всём зрительном зале она видит только меня одного и танцует лишь для меня. Ромашка исчезла за кулисами, и продолжение спектакля перестало меня интересовать.
Что-то необъяснимое и страшное заполнило меня изнутри. Оно не помещалось и рвалось наружу. Меня бросало то в жар, то в холод, и с этим я ничего не мог поделать. А то огромное, что не могло во мне поместиться, стало моей душой. До поры она тихо пряталась где-то внутри, сжавшись в маленький комочек. Единственное, что я понял сразу: появилась тайна, и об этих непривычных и стыдных чувствах не должен знать никто-никто на всём белом свете.
Я стал окрылённым семечком одуванчика и мог воспарить в небо….
***
«Плёнка» внезапно оборвалась.
В чуме тепло.
Я плотно зажимаю ладонью смертельную рану, чтобы можно было дышать.
Мой нечаянный убийца-спаситель в глубокой задумчивости смотрит на огонь.
***
Мать, верно, совсем не знала меня. Она всегда считала, что моя жизнь закончится трагически: неопрятным самоубийством или чем-то в этом роде. Но о подобном я никогда и не помышлял. Мать придумала что-то своё и с этим жила. Из-за толстой нижней губы и вечно приоткрытого рта она с раннего детства считала меня безвольным человеком. А я не мог дышать носом – мешали аденоиды. До девяти лет я был ласковым и очень нежным мальчиком, и ни секунды не сомневался во всеобщей любви. Правда, старшая сестра иногда сурово со мной обходилась, лезла в драку и непременно разбивала мой чувствительный нос. Заливаясь слезами и кровью, я искал защиты у матери. Сестру наказывали, но вскоре наступал мир и совместные игры.
Я хорошо помню, когда в первый раз почувствовал себя отвергнутым и забытым.
Девятый день рождения. Именно в этот солнечный летний день меня увезли в другой город и положили в больницу. И забыли. Как я узнал позже, на свет появилась моя младшая сестра. Две недели меня никто не навещал. Стайки больных и вечно голодных пацанов с утра до вечера слонялись около столовой. Заходить в неё разрешалось только в строго отведённые часы. В больнице кормили скверно, однако чёрный хлеб имелся в избытке и тырился нами в немереных количествах. Чай или компот выдавался в стеклянных баночках из-под майонеза: обычных гранёных стаканов в больничной столовой не водилось. Баночки – посуда универсальная: анализы мочи сдавались в них же. Всем другим мальчишкам ежедневно приносили «передачи». Я хоть и голодал, но не мог ничего просить. Если угощали, то брал, испытывая при этом дикий стыд. С одним высокорослым балбесом мы поспорили на батон, что я не заплачу, когда мне будут выламывать эти проклятые аденоиды. Операция не опасная, но кровавая и без обезболивания. Суют в рот металлическую лопатку и что-то отдирают с верхнего нёба. Процедура варварская. Плакали все. Через день после операции я ел выигранный и очень вкусный батон, макая куски в банку с вареньем – приехал отец. Разговаривать с ним я не мог. Ел домашнее варенье с призовым батоном и плакал от обиды….
Нечаянное совпадение плановой операции с рождением сестры ожесточило.
Я вернулся домой грубым и сквернословящим зверёнышем, узнавшим, что такое предательство. Вернулся грязным и обросшим, в драных вонючих кедах на босу ногу, потому что истлевшие носки пришлось выкинуть. Родители отдарились: вручили подарок к забытому дню рождения – кожаный футбольный мяч. Но я ни с кем не хотел говорить и пел в одиночестве больничную песню:
«Шли два героя с германского боя,
Шли два героя домой,
Вдруг ночь наступила у самой границы
И немец ударил свинцом».
Через несколько лет отец с мамой развелись. Но ещё до их развода я начал присматриваться к матери. К тому, что она говорила и как поступала. Дома она будто отбывала несправедливое наказание. И обычные женские обязанности почему-то называла подвигом: «Сегодня я совершила подвиг – перестирала всё постельное бельё». Завтра опять подвиг – генеральная уборка. Всё, связанное с бытом, казалось ей скучной и неприятной повинностью. Возможно и нас, детей, она считала всего лишь неотъемлемой частью обременительного домашнего хозяйства. Семейная система не притягивала нашу маму. На её отдельной орбите крутилась масса других планет, спутников и бесформенных астероидов, которые согревались в отражённых лучах своей любви к ней. А нам досталась обратная сторона души матери – тёмная и загадочная.
Имя девочки-ромашки навсегда стало любимым женским именем. Оно пахло оттаявшей новогодней ёлкой и мандаринами. Могучая сибирская река, великий вождь нашей страны, таинственная рыба ленок, знаменитые золотые прииски, вечно одинокая и грустная Селена – всё это накрепко связывалось в моем сознании с единственным существом. Через год после первой встречи Лена появилась в нашем классе, и я мог бы поверить в Бога…. Но, как любой пионер, абсолютно точно знал, что Бога нет.
Я перестал быть обыкновенным мальчишкой. Снаружи всё выглядело по-прежнему: футбол, лыжи, мелкое хулиганство, пугачи, пистолеты-поджиги, дымный порох и самодельные ракеты, походы и дешёвый портвейн, сигареты «Кэмел» и фундаментальные основы матерной речи. Было и познавательное подглядывание в окно женской бани, и коллективная немота от увиденного.
Как ни странно, но у нас, пятнадцатилетних парней, появилось уважение к единственной в классе семнадцатилетней второгоднице Любке по кличке Балда. Она стала первой знакомой женщиной, которую мы видели голой в этой бане. А она, заметив в потном окне наши любопытствующие физиономии, посмотрела по-женски снисходительно, улыбнулась и начала намыливать груди, не опустив глаза и даже не отвернувшись. В этом её бесстыдстве было, наверное, что-то очень правильное и мудрое. Где же в нашей советской стране мы могли получить представления об устройстве женского тела? В учебниках бесполой анатомии? Из картин и скульптур древних художников?
А почтенная второгодница уже в девятом классе забеременела и незаметно исчезла из школы. О ней скоро забыли.
В моей внешней жизни всё складывалось как у всех.
А внутри поедом ела тоска, и одолевали жгучие мечты о первом прикосновении, о поцелуе и обо всём, что бывает дальше между мужчиной и женщиной. Однажды на школьной вечеринке, когда стаж неумелой любви перевалил пятилетнюю отметку, я осмелился пригласить Лену на танец. Уже через минуту от дикого волнения у меня отнялась левая нога. Проклятая конечность совершенно перестала подчиняться, но партнерша подумала, что я, как обычно, дурачусь, изображая хромого Жофрея де Пейрака из французского фильма про Анжелику. Красивая девушка гордо отошла, наградив меня таким презрительным взглядом, что и без того безнадежная жизнь и, тем более, учёба – потеряли значение. Всё свободное время я проводил на горе Лысухе, катаясь на горных лыжах, намертво прикрученных к ботинкам проволокой: настоящие крепления достать было невозможно.
Весной я открыл Лене тайну своей любви и окончательно всё испортил. Как же страшно в первый раз произнести всего три слова…. А потом брести домой и не замечать ни утра, поющего соловьями, ни деревянного моста через грязную речку, квакающую лягушками, ни улиц с юными берёзками, жужжащими майскими жуками….
Ведь я же знал, что без подвига ничего не получится.
***
Свиридовск был одним из городов, возникших в Стране Советов самым противоестественным образом. Его построили не на пересечении древних торговых путей или давно существующих дорог, а в стороне от них, вопреки здравому смыслу, по желанию одного-единственного человека. И человек этот не был Петром Великим, повелевшим в интересах государства возвести на болотистых берегах северную столицу.
Санкт-Петербург изначально задумывался архитекторами как столичный город. Свиридовск же строился, чтобы хоть как-то запихать измученных людей в тепло и под крышу, причём под любую. Сначала жители радовались тесным комнатушкам в щитовых бараках, топили печки и бегали по морозцу в общий туалет. Прошло время, и в городе появились коттеджи из шлакоблоков и пролетарские двухэтажки из бруса, обитые дранкой и, для вечности, покрытые штукатуркой. В этих домах была вода, канализация с унитазами, дровяные водогрейные «титаны» и кирпичные печи. И только потом началось бурное складывание скучных панельных коробок, которые пятиэтажным однообразием уравнивали представления людей о бесповоротном и всеобщем счастье.
Единственный на весь город архитектор зорко следил, чтобы типовые дома строились ровненько и не высовывались одинаковыми фасадами за незримую «красную линию». В этом, собственно, и заключалась основная архитектурная идея свиридовских градостроителей.
Последним нашим домом стал низенький двухквартирный коттедж на улице Барской. На самом деле эта улица называлась иначе, но по чётной её стороне жили одни начальники, которых Партия считала необходимым хоть как-то выделить из общей массы рядовых коммунистов и беспартийной части населения. Главные городские руководители жили в отдельных коттеджах. Те, кто пониже рангом – в домах на два хозяина, среднее начальство – в двухэтажных каменных домах.
Интеллигенция из инженерного сословия, учителя и врачи обитали вместе с народом в двухэтажных брусчатках, щитовых бараках, сохранившихся деревенских избах или самодельных времянках без адреса.
Мои уличные друзья-приятели жили по другую сторону Барской в какой-то иной жизни. Я заходил к ним в гости и пил бледный плиточный чай, ел смородинное варенье и чёрный хлеб с маргарином, посыпанный сахарным песком. И всегда удивлялся и странному вкусу их «сливочного масла», и рукомойникам, в которых почему-то быстро заканчивалась вода, и тесноте барачных комнатушек, где кроме кухонного стола, других столов не водилось, и где вся семья собиралась вместе только спать. Дымящая печка разделяла маленькую комнату на две части: «кухню с прихожей и умывальником» и «залу со спальней». А во дворах – огромные помойки и остро пахнущие хлорной известью дощатые сортиры с надписью «М» и «Ж», где уединиться по «серьёзному делу» невозможно: каждая половина сортира рассчитана на трёх страждущих.
Но в этих дворах была главная прелесть для всех пацанов: между бараками или брусчатыми домами обязательно стояли огромные сараи, отделённые друг от друга каменными брандмауэрами – специальными противопожарными стенами. Их возводили, чтобы одного скопления деревянных сараев хватало на несколько пожаров, а не все они сгорали враз и дотла.
На крышах сараев и во дворах проходила наша жизнь, строго подчинённая сезонному распорядку. Кто его устанавливал – неизвестно. Но все знали: не время скупать спички и бахать из пугачей, если все пацаны взрывают бутылки с карбидом. Но вот у кого-то в руках появлялся первый можжевеловый лук, и взрывной сезон заканчивался. Оперённые стрелы улетали в небо до полной невидимости и втыкались в стены сараев. Жестяной наконечник, сделанный из консервной банки, иногда даже приходилось отламывать. Можжевельник или вереск, как мы его называли, рос только в одном месте – на заброшенном деревенском кладбище. Хочешь сделать настоящий лук, а не какую-нибудь черёмуховую или рябиновую ерундовину – прямая дорога на кладбище. Ходить туда по одиночке никто не смел: провалишься в старую могилу и будешь лежать рядом со скелетом, и поседеешь за ночь или сразу умрёшь от разрыва сердца….
На кладбище мы ходили группами. Кто-нибудь утаскивал из дома бельевую верёвку и ножовку: дураку понятно, что без верёвки человека из беды не выручишь, а вереск рубить топориком… даже смешно. Самые ровные заготовки для луков, как нарочно, росли внутри могильных оградок. Кому лезть – решали по жребию. Если он выпал, то никто даже и не пытался хлюздить: лезешь и пилишь, пока в глазах не потемнеет.
Обратно возвращались через Лешаки – гигантские овраги на окраине Свиридовска. Будущие луки становились на время чапаевскими саблями, а мы – конным отрядом, пробирающимся в тыл к белым. В «тылу» каждого поджидали свои неприятности, но они не шли ни в какое сравнение с тем, что уже завтра твоя стрела взлетит выше неба.
Тетиву для лука делают из крепкого льняного шпагата и натирают гудроном. Руки от стрельбы постоянно грязные, но зато тетива – вечная. На месяц её точно хватает. Самое сложное – оперение и наконечник. Без них стрела – тоненькая палка для сопливых пацанов с игрушечными луками. Для оперения нужно немного: живая курица, лезвие безопасной бритвы «Балтика», цветные нитки №10 и капля клея БФ.
Американские индейцы считали, что из «мёртвого» пера, найденного на просторах прерий, хорошего оперения никогда не получится. Пёрышко нужно выдернуть из живой птицы, лучше из уснувшего орла. Только тогда стрела может улететь так высоко, что даже в бинокль не разглядишь. Орлов в Свиридовске, к несчастью, не водилось, но куры всегда вертелись под ногами. А поймать эту глупую птицу проще простого: немного пшена, пустой ящик, тонкая верёвочка и палка, длиной в полметра – вот и всё, что нужно.
Высыпаешь пшено на землю, над ним устанавливаешь под наклоном ящик, который не падает только потому, что упирается в палку-насторожку. К нижнему концу этой палки привязана тонкая и длинная бечёвка. Остается ждать, когда голод жертвы победит её страх, и она окажется под ящиком. Дёрнул за верёвочку и птица, с запасом необходимых перьев, оказывается в западне.
Не стоит ловить куриц из засады обычной удочкой с рыболовным крючком и червяком. Во-первых, несчастная птица бьётся и кричит так, что обязательно чья-нибудь мамаша начнёт орать из окна и запомнит фамилии охотников. А во-вторых, опытные пацаны говорили, что курица-несушка после поимки на удочку вообще перестаёт нести яйца и годится только в суп.
Перед тем, как приделывать к стреле готовый наконечник, нужно её оперить. Именно в момент прилаживания пера, есть шанс непоправимо испортить тщательно отшлифованную стёклышком палочку-заготовку.
Не всякому пацану-индейцу эта работа удавалась. Тонким лезвием нужно чуть расщепить конец стрелы, вставить кусочек пера, крепко сжать расщепленные концы и замотать ниткой с клеем. По цвету нитки легко определить хозяина стрелы. И тут уж никаких споров. А с наконечником проще: маленький «кулёчек» из жести надевается куда положено, а дальше в ход идёт молоток – и наконечник уже никогда не снимешь, его можно только отломить.
Если появились луки со стрелами, то самодельные арбалеты ещё можно использовать, а вот рогатки, стреляющие мелкой галькой – ни в коем случае. Для рогаток разных калибров и систем, для «пулечных» ружей, метко бьющих загнутыми кусочками алюминиевой проволоки – свой сезон.
Так мы и жили: если все играют в «муху» или «чижика», то ни один дурак не затеет игру в «чику» и в «ножички». Или, уж совсем смешно, в «штандер» или «вышибалы». Все пацаны точно знали, что пришло время играть в лапту, в прятки или в «двенадцать палочек». Или пора рыть землянки, или строить настоящий штаб, который противные девчонки-подлизы незаметно превращали в «домик» с занавесками из старого тюля, столом со скатертью и посудой, половиками и прочей дребеденью. И не успеешь моргнуть глазом, как в военном штабе вместо изучения стратегических планов и совершенно секретных карт, девчонки и пацаны-бабники уже вовсю играют в какие-то «дочки-матери». И туда, оказывается, уже нельзя войти, не постучав и не разувшись. И нужно строить новый штаб в каком-то другом тайном месте, чтобы «они не узнали». А как это место скрыть, если в наших рядах есть заведомые предатели и плаксы – Серёжка Бабник и Вовка Бабник, которых бдительно пасут и беспощадно школят их старшие сёстры Нинка и Аля. Как сохранить тайну, если у надежнейшего друга Валерки Мандарина из-за маленькой сестрёнки-шпионки, не отстающей ни на шаг, появилась позорная кличка «Писеляля». Боясь жестокого материнского наказания за недосмотр, он привык поминутно спрашивать сестричку: «Ляля хочет писеть?» – вот и получил: Валерка Писеляля. Это кличка даже хуже, чем у Лёхи Голопуза – наголо бритого от вшей пацана, ходившего в короткой грязной майке. Ведь обязательно кто-нибудь блажит под окнами: «Писеля-ля-а-а!!! Выходи в воинки играть… Писеля-ля-а-а!!!». Всё-таки не так позорно: «Голопу-у-уз, выходи-и-и!!!». Валерка смирился с кличкой и продолжал таскать за собой шпионку, а она с радостью выдавала все наши секреты старшим девчонкам.
Ко мне клички почему-то не приставали.
Вместе с домом нам достался большой сад и сарай с провалившимся погребом, где, по словам одного из знакомых барчуков с «начальственной» стороны улицы, покоились доспехи погибшего рыцаря с настоящим скелетом внутри. Тщательное обследование старинного подвала, похожего на склеп, не принесло результатов: ни доспехов, ни скелета, ни даже отдельных человеческих костей мы, к сожалению, не нашли. Но отец, под нажимом бабушки, неосторожно разрешил использовать сарайный чердак для тимуровского штаба.
Помогать старушкам, которых во всем Свиридовске проживало штук двадцать, не больше, мы для порядка попробовали, но это почему-то не прижилось. А вот наш приусадебный участок стал даже не проходным двором, а настоящим «театром» военных действий. Там рылись окопы и землянки, строчил деревянный пулемёт «Максим», на все лады стрекотали настоящие фашистские «шмайсеры», выпиленные умелыми «партизанами» из подходящих досок. Под кустами ползали разведчики, часовые поминутно требовали назвать пароль, а пойманных шпионов связывали по рукам и ногам и волокли в чердачный штаб на жестокий и беспощадный допрос с пытками щекоткой. Многие пыток не выдерживали, выдавали все тайны, а от безудержного смеха иногда мочились в штаны.
В крыше сарая мы первым делом пропилили люк и частенько наблюдали за пароходами, которые нещадно дымили и прощально гудели, проходя по судоходному каналу мимо Свиридовска. Осенью мы лежали на крыше и смотрели на караваны неведомых птиц, летевших на огромной высоте. Но их гортанные крики почему-то было слышно и здесь, на земле. Они тревожили душу. И хотелось точно так же закричать и подняться в серое небо, и улететь в дальние южные страны, где никогда не бывает такой долгой зимы….
Равнодушные к крестьянскому хозяйству родители, иногда с ужасом вспоминали свой двухдневный опыт содержания поросёнка в шифоньере, в городской квартире, на третьем этаже. Они не понимали, что делать с пустующим сараем, но по примеру соседей завели кур, для которых отец соорудил специальный выгул с высоченной изгородью из тонких жердей. Куры попались какой-то специальной, не яйценоской и не мясной, а летучей породы. Они выросли из обыкновенных цыплят, но стали настоящими свободными птицами, легко взмывали на самый верх изгороди, окидывали окрестности орлиным взглядом, и планировали прямо на огородные грядки с чахлой растительностью. Наверное, их не очень сытно кормили, и они просто боролись за жизнь. Директор станции Петров убедил отца, что это особые куры, и ближайшей осенью они могут запросто улететь в южные страны. Но отец успел перебить летучих кур задолго до предполагаемого перелёта.
Отец смертельно боялся серых амбарных крыс и домашних мышей. Правда, на дух не выносил и ручных грызунов-альбиносов с красными глазами, которые продавались в зоомагазинах. А началось с того, что однажды, ещё до моего рождения, он поймал в доме огромную серую крысу и не знал, что с ней делать. Ведь её нельзя оставлять живой. Отец попробовал применить электротехнические знания на практике: убить крысу током. Но не выдержали предохранительные пробки, и злобная зверюга, величиной почти с кошку, осталась невредимой. Попытка утопить крысу в бочке с позеленевшей водой привела к ужасным последствиям: противная мокрая тварь как-то вывернулась и, клацая острыми зубами, бросилась прямо на отца. Он бежал от неё по всему посёлку, да так быстро, что вся злоба у крысы прошла и, по словам отца, она оставила преследование всего через три или четыре километра. Но он всё бежал и бежал, и не мог остановиться. А потом с большой опаской возвращался домой уже по другой дороге, чтобы не попасть в крысиную засаду.
Но почему-то отец ещё больше боялся мышей. Раз в два года мы с ним рыли большую яму и «хоронили» содержимое наполнившейся помойки. И вот среди мусора я нашёл мышиное гнездо со слепыми голыми мышатами. Положив в стеклянную банку весь выводок этих розовых и беспомощных тварюшек, я решил показать «богатство» задумавшемуся о чем-то отцу. Я только протянул ему эту банку…. Он дико закричал и отпрыгнул метров на пять, никак не меньше, и уже замахнулся лопатой, не помня себя…. Я понял, что дело нешуточное и выкинул злосчастных мышат в яму, на верную погибель. Как-то даже не договариваясь, мы об этом случае никому не рассказывали.
Отец никогда меня не бил. За всю жизнь ударил только один раз, но очень впечатляюще и за дело, никак не связанное с порохом, капсюлями, взрывами и испорченными патронами к его ружью.
***
Я лежу в чуме.