banner banner banner
Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Воспоминания Элизабет Франкенштейн

скачать книгу бесплатно

Воспоминания Элизабет Франкенштейн
Теодор Рошак

Интеллектуальный бестселлер. Читает весь мир
Виктор Франкенштейн – гениальный ученый, создавший монструозное творение, герой великого романа Мэри Шелли. Но что, если описанное в ее книге «Франкенштейн, или Современный Прометей» – лишь часть истории? Что, если свое начало она берет за много лет до этого? Теодор Рошак написал невероятные мемуары Элизабет Франкенштейн, сестры и невесты Виктора. Откровенная и провокационная, эта книга снова погрузит нас в ту незабываемую историю и приоткроет двери, о существовании которых мы даже и не догадывались.

Теодор Рошак

Воспоминания Элизабет Франкенштейн

Не в силах вынести вида существа, которое я создал, я выбежал из комнаты и долго метался по спальне, слишком потрясенный, чтобы уснуть. Наконец смятение мое уступило усталости; как был одетый, я бросился на кровать в надежде забыться на несколько мгновений. Но напрасно; хотя я и уснул, меня мучили дикие кошмары: мне привиделась Элизабет, цветущая и прекрасная, которая шла по улицам Ингольштадта. В радостном удивлении я обнял ее, но не успел запечатлеть поцелуй на ее устах, как на них легла смертная синева, черты ее изменились, и я обнаружил, что сжимаю в руках труп моей матери, укутанный в саван, в складках которого копошились могильные черви. Я в ужасе очнулся; холодный пот катился по моему лбу, зубы стучали, тело сотрясали судороги; и тут тусклый желтый свет луны, пробивавшийся сквозь ставни, явил мне мерзкую фигуру – чудовищного монстра, созданного мной.

    Мэри Шелли. Франкенштейн, или Современный Прометей

Theodore Roszak

The Memoirs of Elizabeth Frankenstein

* * *

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.

Copyright © 2018 by Theodore Roszak

© Минушин В., наследник, перевод на русский язык, 2021

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2021

От автора

Элизабет, злосчастную fiancee[1 - Невесту (фр.). (Здесь и далее – прим. перев.)] Виктора Франкенштейна, Мэри Шелли во многом писала с себя. Однако роль повествователя она поручила не ей; для этого она выбрала исследователя Арктики Роберта Уолтона. Во «Франкенштейне» звучат в основном голоса мужчин – Уолтона, Виктора и чудовища. Элизабет позволено высказаться лишь в нескольких письмах, вкрапленных в повесть. Даже когда речь зашла о публикации книги, Мэри проявила скромность. Будучи столь же эмансипированной женщиной, как ее мать – Мэри Уолстонкрафт, первая на Западе феминистка, она, тем не менее, согласилась убрать свое имя с титульного листа. Издатель нашел роман чересчур мрачным и предпочел оставить публику в неведении относительно того, что его автор – женщина. Многие читатели решили, что «Франкенштейн», вышедший анонимно в 1818 году, написан не Мэри, а ее мужем, Перси.

Меня долго преследовало ощущение, что Мэри больше всего не хватало в ее «Франкенштейне» того, о чем могла поведать одна лишь Элизабет и что осталось сокрытым тайной. Мой пересказ повторяет сюжет исходной повести, но все происходящее в нем увидено глазами исключительно Элизабет. Помещая в центр своего романа историю алхимической любви, Мэри Шелли не сознавала, насколько глубоко она затрагивает психологические основы западной науки. В ту эпоху она не могла знать о более экзотических корнях алхимии, но ее интуитивная догадка относительно того, что алхимия обнажает взаимоотношение полов в науке, оказалась на удивление верной. Надеюсь, выступая здесь от лица невесты Франкенштейна, она наконец сможет высказать то, о чем не могла говорить в те времена.

Теодор Рошак

Беркли, Калифорния

1994

Предисловие к «Воспоминаниям Элизабет Франкенштейн» сэра Роберта Уолтона, КНО и ОБИ[2 - F.R.S., O.B.E. – член Королевского (научного) общества и кавалер ордена Британской империи.]

Лондон, 1843

Множество читателей знают обо мне единственно потому, что я познакомил мир с доктором Виктором Франкенштейном. Осенью 1799 года, исправляя должность судового натуралиста в арктической экспедиции, я принял участие в спасении погибающего путника, который заблудился среди полярных льдов. Проведший долгие дни на плавучей льдине несчастный умирал от голода и холода, когда мы подняли его на борт нашего корабля. Это был Виктор Франкенштейн, который, возвращенный нашими стараниями к жизни из тяжелейшего своего состояния, поведал о цепи жутких событий, приведших его в эти скорбные воды. В отчаянии от того, что не останется свидетельств его злоключений, он уговорил меня записывать за ним его рассказ – просьба, в которой я едва ли мог отказать человеку, находящемуся на пороге смерти.

Так, по неисповедимой прихоти судьбы мне выпало стать летописцем жизни Франкенштейна. Во всем мире я единственный, кто услышал от него самого признание о его преступлении против природы; я единственный, кто узнал о страданиях, которые он навлек на себя этим деянием; единственный, кто был свидетелем душевных терзаний, запечатлевшихся на его лице. Поистине это была проклятая душа, тщетно молящая о спасении. Исполнить предсмертную просьбу Франкенштейна было долгом милосердия. Тем не менее все то время, что я сидел у его постели, мне с моим трезвым умом ученого не давал покоя один вопрос: «Где реальное доказательство того, что хоть что-то из рассказанного им правда?» Как я могу быть уверен, что все это не бред поврежденного разума?

И вот, когда Франкенштейн наконец испустил дух, я оказался лицом к лицу с чудовищем, которое он создал; я говорил с ним; я слышал грубый звериный скрежет – его голос; я ощущал леденящую кровь угрозу, исходящую от него; и в довершение всего с изумлением увидел, как оно подняло на руки бездыханное тело своего создателя и скрылось среди диких льдов, чтобы взойти с ним на погребальный костер.

Только тогда я поверил.

Должен откровенно признаться, что проклинаю тот день, когда судьба наградила меня славой, бремя которой мне приходится ныне влачить за собой. Ибо уверенно могу утверждать без риска показаться нескромным, что собственные мои изыскания в части истории полярных областей представляют собой значительный вклад в современную науку. Вот почему мне трудно примириться с тем фактом, что для всего мира мое имя соединяется с единственным случайным обстоятельством, в котором моя роль сводилась к записи рассказа того, кого мир всегда будет поминать ежели не как врага Творца, то как безумца и преступника.

Я мог, по крайней мере, надеяться, что по опубликовании моих бесед с Франкенштейном освобожусь от этого человека и беспрепятственно вернусь к своим научным занятиям. Но напрасно я надеялся. Вместо того посвятив столь много времени сохранению памяти о нем, я обнаружил, что, сам того не желая, стал наследником ужасного, но неизбавимого бремени. Я чувствовал обязанность сделать все, что в моих силах, дабы мир вынес из этой истории ясную и недвусмысленную мораль. Ибо случай этот содержит в себе уроки, небесполезные, как вижу, для моих ученых коллег. Узник собственной совести, я чувствую, что каждая подробность о работе Франкенштейна должна быть сохранена – а тем паче подробности жизни самого этого человека. Я спрашивал себя, как случилось, что столь мощный интеллект впал в подобное заблуждение и опозорил свой гений? Какими путями пришел он к своему трагическому занятию и что подвигло его на это? Найди я ответ на эти вопросы, и правдоподобность истории Франкенштейна, а также глубина его морального падения могли многократно увеличиться.

Но все ли этот человек рассказал мне, не утаил ли чего, поверяя свою тайну?

Лишь в конце лета 1806 года политическая обстановка на Европейском континенте вновь стала достаточно спокойной, что позволило мне предпринять тщательные поиски сведений, кои раскрыли бы подоплеку рассказа Франкенштейна. В тот год, во время краткого мира, наступившего на юге Европы вслед за триумфом Наполеона под Аустерлицем, я свободно мог путешествовать по местам вокруг Женевы, где находилось родовое поместье Франкенштейнов. Все те беспокойные годы Женева и вся территория Во были откровенно аннексированы наполеоновской империей. Но – увы! – революционные силы, высвобожденные вторжением Великой армии императора, быстро разделались с городскими архивами, как и с самими аристократическими семействами, сведения о коих в них содержались. Династии швейцарских негоциантов были изгнаны из страны, их имущество грубо экспроприировано, и экспроприаторы мало заботились о сохранности исторических документов. Малочисленные дальние члены клана Франкенштейнов, разысканные мною в тех краях, с крайней неохотою говорили о своем родственнике; все как один считали, что он запятнал репутацию семьи и должен быть вычеркнут из памяти. То же и в ингольштадтском университете, альма-матер Франкенштейна, – он находился неподалеку от места битвы при Иене, где войска Наполеона уже готовились к легендарному сражению с армиями короля Фридриха, – там я обнаружил, что главные его наставники или умерли, или уехали; само это заведение было закрыто – неизбежное следствие тревожных времен. Я уже готов был расстаться со всякой надеждой, когда удалось узнать о местонахождении Эрнеста Франкенштейна. Сей последний уцелевший член семейства жил в ту пору в отдаленной деревне, расположенной высоко на склонах Юры; он с неохотою признался, что обладает некоторыми бумагами, относящимися к истории своего брата. Недалекий человек, озлобленный по причине потери родового имения, Эрнест готов был выпустить из своих рук документы только за определенную сумму. В своей подозрительности он не позволил мне даже прикоснуться к бумагам, пока не получит деньги, – хотя и тогда протянул лишь несколько первых страниц, крепко сжимая остальные, как скряга, который не в силах расстаться с последней монетой. Но и того, что он показал мне, было достаточно; стоило мне перевести лишь несколько первых строк, как я с нетерпением заплатил, сколько он требовал, – крохи по сравнению с тем, что те документы значили для меня.

По завершении сделки Эрнест самодовольно усмехнулся моей, как ему казалось, глупости. «Это просто вздор цыганского отродья, то, за что вы выложили свои денежки. Пусть вам будет от них хоть какая польза, мистер Проныра!» Я простил невежде его радость от удачной сделки и поспешил удалиться, окрыленный победой. Ибо бедный простофиля сверх просимого передал мне письма и бумаги Элизабет Лавенца, неродной сестры, а позже fiancee Франкенштейна.

Те, кто читал мою повесть о нем, припомнят, что эта несчастнейшая из женщин, любовь всей жизни и нежный друг Виктора Франкенштейна, встретила свою смерть в брачную ночь, убитая истинным дьяволом, коего создал ее супруг. Наверняка Эрнест Франкенштейн не представлял, какую ценность эти бумаги могли иметь для меня. Едва я бросил взгляд на них, как сообразил, что могу найти в них ключ к трагедии Франкенштейна. Ибо необходимо услышать всех троих, если мы хотим до конца понять эту необычайную историю. Во-первых, самого Франкенштейна; это у нас есть: его рассказ я слышал из собственных его уст и записал дословно. Во-вторых, его чудовищного создания: его слова, приведенные Франкенштейном в своем рассказе, дополняются тем, что чудовище сказало мне, когда мы стояли с ним над бездыханным телом его создателя. И наконец, рассказ той, кто знала Франкенштейна ближе, чем кто бы то ни было: Элизабет, последнего и единственного невинного (как я считал в то время) члена этой несвятой троицы.

Итак, со своей драгоценной находкой я вернулся в Англию, чтобы завершить историю этого выдающегося человека – как раз к тому моменту, когда хрупкий мир в Европе вновь был нарушен столкновением великих армий.

Вскоре я обнаружил, что задача мне предстоит отнюдь не легкая. Перечитав записи Элизабет Франкенштейн несколько раз, я понял, что они отличаются большей откровенностью, нежели мне поначалу показалось, возможно, даже большей, нежели я готов был приветствовать. Ибо это было не просто дополнение к рассказу Франкенштейна; ее свидетельство касалось самой сути истории. Более того, вскоре у меня появилась причина опасаться, что эти страницы могут скрывать в себе более глубокий смысл, каковой мне будет не по силам разгадать.

А теперь впервые признаюсь, что Виктор Франкенштейн сообщил мне больше, чем я до сих пор открыл миру. В своем рассказе он затронул нечто, о чем я посчитал уместным не упоминать при публикации. Например, он пространно – и часто как бы в бреду – говорил о занятиях алхимией и о роли своей невесты в тех опытах; но его откровения звучали, на мой взгляд, маловразумительно, не вполне достоверно. Многое из того, что он рассказывал мне, я тогда приписывал лихорадочному состоянию его ума. Послушно записывая за Франкенштейном каждое слово, я, однако, уже тогда, у его смертного ложа, решил, что те излияния, полные скандальных признаний, самоубийственных и покаянных, ни в коем случае не должны стать достоянием публики. В конце концов, это могло быть всего лишь повинным воплем умирающей души. Поэтому я из сострадания предпочел умолчать о том, что он поведал мне о некоторых достойных осуждения вещах, каким он подвергал женщину, по его уверениям, столь им любимую. Я сделал это по причине глубочайшей заботы о репутации сей несчастной женщины. Ибо даже если откровения Франкенштейна были правдивы, я не имел желания рассказывать о тех противоестественных вещах, каковые она, в своей духовной слабости, возможно, была вынуждена совершать, соединенная с Франкенштейном узами так называемого «химического брака». Я поверил Франкенштейну, когда он утверждал, что на нем, и только на нем, лежит ответственность за развращение Элизабет. Он не раз повторял мне со всею горячностью, что она лишь слепо повиновалась ему, когда он вынуждал ее совершать нечто непристойное.

До нынешнего дня я неизменно старался видеть в Элизабет Франкенштейн жертву патологического честолюбия ее жениха. Но постепенно, по мере того как мне открывались необычайные обстоятельства жизни Элизабет, я терял уверенность в ее нравственной непогрешимости. Я не мог и предположить, что эта кажущаяся бесхитростной молодая женщина увлекалась ритуалами, каковые наши предки христиане давным-давно выкинули из памяти. Я также не мог вообразить, чтобы она по собственной воле предавалась эротическим практикам, которые составляют темную сторону алхимической философии. Через некоторое время я уже не мог сказать, кто из них двоих – Виктор или Элизабет – растлил другого. Возможно ли, как на то намекают некоторые места в этом тексте, чтобы Элизабет была отнюдь не подневольной участницей противоестественных занятий своего любовника, а в какой-то степени их инициатором? Учитывая рассказанное в ее собственноручных записках, должен заключить: то, что я когда-то считал немыслимым, на самом деле является правдой. Франкенштейн был не одинок в развратных действиях, в коих признался мне; у него была добровольная сообщница, чья вина не многим меньше его вины.

Самое огорчительное – это свидетельство, которое находишь на этих страницах, о роли баронессы Каролины Франкенштейн в жизни как ее сына, так и приемной дочери. Если верить воспоминаниям Элизабет, эта загадочная женщина, которую Виктор Франкенштейн в своем рассказе предпочел оставить в тени, – самая уродливая личность из всего множества представителей рода человеческого, встретившихся мне в моей полной путешествий и необычайных приключений жизни. Если, говорю я, можно верить тому, что написано в воспоминаниях. Но можно ли этому верить? Ибо пока эти факты вызывали обоснованное сомнение, я не был убежден в достоверности того, что Элизабет Франкенштейн сообщала о своей приемной матери; мне куда легче было обвинить Элизабет в беззастенчивой лжи или приписать ее откровения психической неуравновешенности, чем поверить в существование души столь порочной, как мать, давшая жизнь Виктору Франкенштейну. Но тут, однако, мои изыскания представили мне неопровержимое свидетельство действительной виновности леди Каролины Франкенштейн во всем том, что ей приписывают эти мемуары.

Итак, после сорока лет, отданных научным трудам, я в конце концов оказался перед вопросом: должно ли мне вновь досаждать читателю историей безнадежного падения? Поскольку, углубляясь в эти документы, вижу: преступления Франкенштейна – совершенные, возможно, при участии его невесты – даже более отвратительны, нежели я предполагал. То, что в профанной попытке уподобиться Богу он вылепил чудовище, было не чем иным, как последним шагом на пути его морального падения. Хотя какое-то недолгое время я верил, что Франкенштейн заслуживает сочувствия как трагическая душа, позже я понял: память о нем заслуживает быть преданной забвению – больше того, имя его невесты тоже. Сознаюсь, не раз я испытывал сильнейшее искушение скрыть ее роль в этих делах, опасаясь, как бы подобный образец женской испорченности не послужил примером потомкам.

Что же разрешило мои сомнения? Одна-единственная вещь. Моя твердая приверженность идеалу научной объективности. Только эта приверженность, от которой я не отступал на протяжении всей своей жизни, посвященной служению истине, только она давала мне силы в этом деле, тогда как нравственное отвращение склоняло к тому, чтобы отказаться от него. С этим чувством я предъявляю миру сей отчет, уверенный, что чистая сердцем публика не поймет превратно истинной моей цели, которая состоит в защите Разума и охранении Моральных Устоев.

Часть первая

Бельрив, 30 августа 1797

Дорогой Виктор, в тяжелый час берусь я за перо.

Наконец-то я обрету счастье, коего ждала так долго; через час я стану безраздельно твоя телом, как многие годы была безраздельно твоя душою. Но для меня близящееся радостное событие омрачено тенью смерти. Не могу сказать, когда или как должна я буду умереть, но знаю, что скоро, и это знание душит меня, как рука, схватившая за горло. Путь, которым придем мы к долгожданной брачной ночи, был так превратен, что я только молюсь, чтобы нам был дарован единый час счастья.

Мне незачем говорить тебе, почему я так уверена в ужасной моей участи; ты первый, кто услышал смертный приговор, объявленный мне, и лучше меня знаешь, почему он остается в силе. Месть, свирепая и яростная, грозит нашей женитьбе. Знаю, ты с радостью отдал бы свою жизнь, чтобы защитить мою; но (мой дорогой, прости, что говорю такое!) я также знаю, твоя любовь не настолько сильна и глубока, чтобы сопротивляться этому дьяволу. Не прими слова мои – молю тебя! – как знак малейшего сомнения в искренности твоего чувства. Нет, мои слова – это выражение величайшей веры в Господний суд. Ты осквернил Его Закон. Ведь этот дьявол, в конце концов, – творение твоих рук. Носи по мне траур, раз это необходимо, но после не забывай, что я – кровавая жертва, которой потребовал твой грех.

Знай, что я виню только себя в той каре, которая теперь должна обрушиться на нас. Однажды – ты помнишь это и понимаешь, что то был лишь краткий миг, – я отвернулась от тебя в ужасе; тогда ты почувствовал вспыхнувшее во мне отвращение и отторжение. Как ни коротко было это мгновение, теперь я вижу, оно заставило тебя пойти дальше в своем святотатственном замысле, который овладел тобою. Придай мне моя любовь в тот час твердости, окажись я способной простить минутную слабость плоти и поддержать тебя – одним словом, окажись тебе верной супругой в нашем мистическом браке, которая так была нужна тебе, – несомненно, мы остались бы любовниками, товарищами в общем деле, единомышленниками, что, верю, и было предназначено нам Божественным Провидением. Но была ли моя слабость меньшей, нежели твоя?

Потому-то все последние месяцы я поверяла бумаге то, что составляет историю твоей жизни настолько же, насколько моей… Я писала свою повесть так, будто обращалась к неведомой публике, хотя у нее будет один-единственный читатель. Все, что я неблагоразумно утаивала от тебя, каждое невысказанное слово гнева и упрека, каждую душевную рану, которую скрывала от твоего взора, я доверила бумаге, чтобы ты внял мне. Остается лишь приложить это прощальное письмо к моим запискам. Ясно ли я все изложила – пишу в такой спешке… Думаю, ясно. Это трудно… в последнее время мой рассудок в полном смятении. Прошлой ночью вновь звучал железный голос. Он не дает мне уснуть.

Пора заканчивать; уже скоро бракосочетание. Любовь моя, дорогой враг мой, когда мои записки попадут в твои руки, прими их как исповедь твоей половины, какой ты ее не знал и не мог знать, половины, которая была…

    Твоя любящая невеста,
    Элизабет

Я рождена на изгнание

Бывают ночи, когда мне снится один и тот же зловещий сон; все повторяется в нем, сколько помню себя.

Я как бы раздвоена. Две пары глаз, двойственное чувство. Словно с большой высоты, вижу постель, на которой лежит истерзанная женщина, корчащаяся в муках тяжелых родов. Я смотрю, как она извивается, объятая страхом смерти, словно истекающий кровью раненый солдат на поле боя. Это ужасно – смотреть на ее страдания, но еще больший ужас внушает существо, которое склонилось над ней. Облика почти нечеловеческого, оно страшит ее не меньше, чем невыносимая боль. Оно протянуло к ней руки – и я понимаю ее страх: ибо это не руки, но когтистые лапы хищной птицы, сокола или орла. Когти человека-птицы ползут по беспомощной плоти женщины, оставляя на ней алые следы. Ныряют меж бедер и впиваются в истерзанные врата ее тела. Все это время огненные молнии вспыхивают за окном, как гнев Божий, выхватывая из тьмы сведенную корчами фигуру, призрачно-белый свет заливает и без того белое искаженное лицо. Я хочу приблизиться к ней, обнять, разделить с ней ее муки.

Но я в то же время и другая. Беспомощное дитя внутри ее тела, раздираемого болью. Я вижу отдаленный свет, изо всех сил тянусь к нему, упорно ползу по туннелю, стенки которого теплые и влажные. Вокруг себя слышу пульсирующее урчание, словно меня проглотил какой-то громадный зверь и начинает переваривать. Я приближаюсь к свету, панический страх овладевает мною… Я не могу дышать, боль пронзает легкие. Необходимо вырваться наружу.

И тут чувствую боль в висках. Что-то сжало их и тянет вперед – того гляди раздавит голову. Но наконец я на свободе. Мое лицо, все тельце покрыты кровью. Кровь повсюду. Течет по вискам. Человек-птица запустил лапу в саму утробу и ухватил меня за голову! Я вижу себя, висящую в его когтях, как лакомство, которое он собирается пожрать. Оглядываюсь и вижу густо-красный материнский зев, откуда была извлечена: дрожащий, как глотка, издающая беззвучный вопль боли. Вижу ее искаженное лицо, ее глаза, осуждающе устремленные на меня. Но глаза не видят меня; они ничего не видят. Они мертвы – мертвые глаза на лице мертвой женщины.

И тут понимаю: я получила жизнь ценой другой жизни. Пришла в мир как убийца.

Эта страшная сцена до сих пор является мне по ночам в мучительных кошмарах, хотя я давно знаю, что все это лишь плод моего детского воображения. Тем не менее в каком-то смысле в ней содержится некое откровение, которое способен явить один только сон. Она напоминает о возмездии, которое ждет меня с того мгновения, как я впервые увидела мир.

Ибо впоследствии я многое узнала относительно своего происхождения. Я появилась на свет в результате чрезвычайных и трагических родов. Волна крови, вынесшая меня в мир, была последним всплеском жизни моей матери. Она умерла, давая жизнь своему ребенку. Отец мой был в таком отчаянии, потеряв женщину, которую любил всем сердцем, что чуть ли не обвинял новорожденную в ее смерти. Он отправил меня, так сказать, в изгнание. По его распоряжению, когда ее тело еще лежало на кровати, все в крови, меня отдали на попечение повитухи, которая помогала появиться мне на свет. Он только и добавил: «Ее имя будет Элизабет, в память о ее матери». Это были последние слова, которые запомнились цыганке с той ужасной ночи, когда она заняла место моей умершей матери.

Хотя у нее было четверо своих голодных детей, эта простая душа, звавшаяся Розиной Лавенца, сделала все, чтобы наилучшим образом исполнить выпавшую ей роль; однако мне, конечно, недоставало родной матери. Добрая и заботливая женщина, вскормившая меня вместе с собственным младенцем, была иного рода и племени, нежели я, – о чем она сама вскорости рассказала мне. В жилах моего отца текла кровь миланских аристократов; мать была связана дальним родством с английским королевским домом. От нее я унаследовала белоснежную кожу и золотые волосы, что так резко выделяло меня среди смуглых Лавенца, которых меня приучили считать своей семьей. Дети Розины относились ко мне с подозрением и презрением; они не признавали меня, для них я всегда оставалась чужой, отличаясь от них утонченностью черт. Хотя я делила с ними их тесный шатер и была одета в такие же лохмотья – да и говорить научилась сначала на их цыганском наречии, – мать внушала им, что ко мне следует относиться как к кому-то, кто выше их. «Помните, – при мне наставляла Розина своих детей, – Элизабет – принцесса. Ее отец правит всеми южными королевствами». Но, как ни защищала меня эта добрая женщина, каких восторженных похвал ни удостаивала, ее старания не принесли мне любви моих новых братьев и сестер; напротив, эти завистливые сорванцы проявляли ко мне еще большую враждебность, даже высказывали сомнения в отношении моих настоящих родителей. Особенно горько мне было, когда они раскрыли мне постыдную тайну, которую мать поведала им по секрету: что якобы я незаконнорожденная и родители бросили меня. Понятно, что я тут же упала в их завистливых глазах, и они не упускали возможности уколоть меня, напоминая о моем несчастье. Тем не менее они как зачарованные слушали Розину, когда та рассказывала всякие небылицы о моем отце, которого я никогда не видела, о его приключениях в странах Востока и за морем, о его отваге и огромном богатстве.

Может быть, она рассказывала все эти истории, лелея надежду, что мой отец вновь поддержит ее деньгами, как в день, когда поручил меня ее заботам. А может, на россказни о моем высоком происхождении ее толкало одно ужасное обстоятельство. Если Розина была добрая женщина, то глава семейства Лавенца был ее полной противоположностью. Тома был человек угрюмый и злобный, с тяжелым характером, пьяница; даже совсем маленькой я замечала, как Розина дрожит от страха в его присутствии. И часто видела на ее лице следы его жестокого с ней обращения, которые невозможно было скрыть. Не менее груб он был и с детьми, не исключая меня. Хуже всего было то, что он считал сестер, с которыми я росла, полной своей собственностью и строил в отношении их самые гнусные планы. Старшая из девочек, которой было всего на пять лет больше, чем мне, Тамара, смуглая и прелестная, рождена была пленять сердца мужчин. Ее природное очарование не ускользнуло от глаз Тома, который постоянно непристойными ласками выказывал противоестественное влечение к ней. Он называл ее «своей маленькой женой» и в отсутствие Розины часто укладывал с собой в постель. Этот алчный человек не упускал из виду и выгоду, которую он мог бы извлечь из ее красоты. В то время я в своей невинности не могла догадаться о его намерениях, но горький опыт последующих лет подсказал мне, что этот человек готовил своего ребенка в проститутки, чтобы вскоре отправить ее на панель и иметь больше, чем те жалкие гроши, что он добывал, промышляя резьбой по дереву. Могу только предположить, что такие же планы он имел и в отношении меня, его «золотоволосой девочки», которая, как он постоянно повторял, когда вырастет, затмит красотой его собственную дочь. Однажды – мне тогда не было и пяти – этот развратник сумел заманить меня в постель. Лишь бесстрашное вмешательство Розины помешало ему осуществить свои грязные намерения. Она набросилась на него, приставила нож к его горлу, так что выступила кровь, и пригрозила, что жизни своей не пожалеет, но убьет его, если он не оставит попыток растлить меня.

Розине я по сей день признательна не только за нежную заботу и защиту. Ей больше, чем кому-то другому, я обязана своим кошмаром. Еще когда я была слишком мала, чтобы ясно понимать смысл ее слов, она начала рассказывать мне то, что помнила о моем рождении. Купая меня, причесывая, она осторожно проводила пальцами по шраму на моем левом виске. Я еще не могла понять, что он портит мою внешность, а Розина уже скорбела об этом, как она считала, единственном изъяне в моей красоте. Это был неровный след некой раны, о которой я ничего не помнила. Как сейчас, слышу ее слова: «Вот здесь! Вот здесь он схватил тебя! Здесь впился его коготь, бедняжка. Нам надо позаботиться, чтобы шрама не было заметно». И она укладывала мои локоны, стараясь скрыть отметину, заставляя меня тем самым сознавать мой недостаток. Много лет прошло, но даже теперь я причесываюсь так, как она мне показала, хотя шрам давно разгладился. В детстве я могла относиться к этому как к игре, маскируя шрам; но довольно рано я стала лучше понимать, о чем она говорила. Во мне зрело представление, что эта отметина – след какого-то злонамеренного нападения, что некое существо, вооруженное когтями, когда-то набросилось на меня. Я поняла только это, но картина, рисовавшаяся мне, была так ужасна, что засела в сознании, усугубляясь буйным воображением, и со временем превратилась в кошмар, преследующий меня во сне. Я с криком просыпалась – слыша, как мне казалось, хлопанье огромных крыльев хищной птицы над моим ложем.

Весьма скоро я узнала, какая жестокая реальность стояла за моими фантазиями.

Розина, как я уже говорила, была повитухой и своим занятием зарабатывала больше, чем Тома своим. Надеясь, что дочери пойдут по ее стопам, она обыкновенно брала меня и двух моих сестер с собой, когда ее звали принять роды. Она хотела, о чем ясно дала нам понять, чтобы девочки с ранних лет привыкли к суровой правде появления ребенка на свет. Я еще не могла как следует осознать то, что представало моим глазам, а мне с сестрами уже приходилось стоять за спиной Розины, которая, опустившись на колени у родильного кресла, помогала новой жизни явиться на свет. Она показывала нам, как готовить травяной отвар и его паром хорошенько обрабатывать бедра и живот роженицы. Хотя я была еще ребенком, она учила меня готовить из ядовитой спорыньи снадобье для усиления схваток. Когда женщина разрешалась от бремени, Розина позволяла мне подержать новорожденного, еще мокрого, извивающегося. Я вспоминаю этот опыт как нечто мучительное, ибо часто, по-видимому, роды бывали невероятно тяжелыми – и я боялась, что вопящая женщина может умереть.

Особенно мне запомнился один случай, поскольку именно тогда я поняла, как мало знаю о собственном рождении. Розину позвали в дом благородной дамы, у которой роды оказались трудными и долгими. Как не раз бывало в подобных обстоятельствах, Розина опустилась на колени и принялась терпеливо массировать женщине живот, втирая целебную мазь. Женщины-помощницы затянули монотонную песню, призванную успокаивать самых обезумевших от боли рожениц. Но, когда ребенок наконец пошел, в комнату ворвался незнакомый мужчина и отшвырнул женщин, столпившихся у кресла роженицы. Пронзительным голосом мужчина объявил, что он врач и его вызвал недовольный будущий отец. Он отказался позволить Розине продолжать принимать роды, презрительно назвав ее знахаркой. Заняв ее место, врач приказал перенести женщину обратно на кровать. Потом, повернувшись к Розине, дал понять, что польза от нее может быть только одна. «Держи ее за руки, замараха! Держи крепче!» – приказал он.

Розина с неохотой заняла место у изголовья, стиснула руки женщины, над которой склонился врач. А тот достал из черного саквояжа набор металлических инструментов, крючковатых и острых, как инструменты столяра, отыскал среди них два, формой похожие на ложки, и принялся соединять их между собой. При одном виде этих инструментов, которые, как я позже узнала, назывались акушерскими щипцами, Розина принялась креститься и умолять врача не делать того, что он задумал. Врач осыпал ее бранью и в гневе приказал выйти вон. Розина в ответ показала ему кукиш и, призывая на его голову проклятия, отказалась уходить. Она заслонила собой женщину, которая уже кричала от звериного ужаса.

Вне себя от ярости, врач заорал: «Strega!»[3 - Ведьма! (ит.)] Одного этого слова было достаточно, чтобы Розина сдалась. Она попятилась, а врач продолжал вновь и вновь выкрикивать, словно хлыстом хлестал: «Strega! Strega! Strega! Поди прочь!» Потом, повернувшись к постели, на которой корчилась от боли несчастная женщина, достал из саквояжа свернутый кожаный ремень и рявкнул оставшимся помощницам: «Привяжите ее!»

За дверью Розина отвела меня в сторону, лицо ее горело от гнева и обиды. «Видишь, что он делает? Он привязывает ее, делая беспомощной. Лишает силы Земли. А потом… использует эту железную лапу, потому что младенец не сможет выйти сам. Он убивает бедную женщину! Несет ей смерть, а не жизнь. – Прижав меня к груди, она запричитала: – Вот так убили и твою мать – этой лапой с когтями. Не позволили мне помочь ей. Вот она, отметина, которая у тебя осталась. – Пальцы ее нащупали шрам у меня на виске под волосами. – Да, этот шрам, дитя мое, – сказала она. – Вот что делают щипцы. Это метка Дьявола на тебе. Скоро все дети будут появляться на свет с такой меткой. Это преступление против Господа, отнимать у женщин право рожать самим. Что он понимает, этот… мужчина?»

Той ночью я впервые увидела во сне мою мертвую мать и человека-птицу, чья когтистая лапа убила ее и оставила на мне отметину.

* * *

Все первые восемь лет моей жизни Розина отчаянно боролась за то, чтобы ко мне в доме было особое отношение, как к богатой наследнице, может быть, главным образом надеясь убедить Тома, что нежная забота обо мне сулит обернуться большей выгодой для семьи, нежели если он сделает из меня уличную девку. Не могу сказать, часто ли за эти годы мой далекий отец присылал деньги на мое содержание – и присылал ли вообще. Его самого я видела лишь однажды, и это была незабываемая встреча.

Как-то, когда мне шел шестой год, в цыганском таборе возле деревни Тревельо, в котором обреталось семейство Лавенца, появился отряд кондотьеров – в полном вооружении и с развернутыми знаменами. Они мчались, не разбирая дороги, топча сады, распугивая детей и скот. Во главе отряда скакал внушительного вида красавец в алом парчовом плаще, украшенном серебряным шитьем. На голове у него был высокий шлем с плюмажем, а на груди множество сверкавших медальонов. К изумлению всего табора, он направил свой отряд к нашему шатру, осадил коня у порога и выкрикнул имя моей матери. Когда она с округлившимися глазами и дрожа выглянула наружу, он приказал ей привести меня. «Идем! Идем! – оторвала меня Розина от игры. – Это твой отец!» Он принял меня на руки, сидя в седле. Крепко прижал к груди и долго с огромной любовью смотрел на меня. Я смотрела на него; вот тогда его черты навсегда запечатлелись в моем детском сознании. Это был великий южный правитель, о котором мне так часто рассказывали. И он казался мне настоящим королем из сказок – горделивый, в богатых доспехах, пристально смотревший на меня проницательным взглядом. Я и сейчас ясно вижу его лицо. «Невинная убийца, поминай меня в своих молитвах, – услышала я его слова. – И прости меня. Я очень любил твою мать». Потом, легким поцелуем коснувшись моих волос, он закрепил у меня на шее ожерелье; медальон, висевший на нем, приходился мне ниже груди, поэтому я не видела его, пока он не передал меня Розине. Ей он пожаловал мешочек с монетами и велел беречь и заботиться обо мне не жалея сил, пока он не вернется.

«Он едет на войну», – прошептала мне на ухо Розина, когда мы смотрели вслед отряду.

Это был первый и последний раз, когда я видела его. Я даже не могу сказать, на какую войну он уехал, и ничего не знаю о его судьбе. Что до медальона, который он подарил мне, то я недолго владела им. Хотя Розина старалась как могла сберечь его для меня, через несколько дней он оказался в руках Тома; у меня не было шанса сохранить его иначе, как только в памяти. На его крышке был выпуклый узор; в то время мне было невдомек, что это герб. Помню, как он выглядел: разделенный на четыре части щит, украшенный наверху большим двуручным топором и двуглавым орлом, а внизу – пляшущими крылатыми львами. Этот смутный и блекнущий образ, недостаточно четкий, чтобы можно было отыскать его следы среди геральдических знаков итальянской знати, я тем не менее запечатлела в маленьком наброске после того, как его отобрали у меня, потому что медальон был единственным напоминанием о моих настоящих родителях.

Хотя я наконец увидела его лицо, почувствовала прикосновение его рук, после той встречи отец стал для меня еще большею тайной. Уже одно то, что его окружал мрак неизвестности, побуждало меня сочинять фантастические истории о моем происхождении и наследственной судьбе. Чаще всего рисовалось мне, как, останься моя матушка жива, я бы выросла и стала принцессой. Но иногда я оглядывалась назад, и начало моей жизни виделось мне незаслуженной опалой, а мой отец – разгневанным Яхве, который изгнал сотворенного им человека в дикую пустыню в отдаленном конце Эдема. Почему он обрек меня на столь ничтожное существование? Было ли это карой мне за роковую роль, которую я невольно сыграла в жизни матери, женщины, которую он безмерно любил? И оттого, что некому было ответить на эти вопросы, я чувствовала непонятную заброшенность, что лишало меня беззаботности и веселости счастливого детства. Я словно пребывала в некоем Чистилище, ожидая Избавителя, который явится, чтобы разрушить эту мрачную обитель и положить конец моему изгнанию.

В моем случае спасительницей оказалась женщина.

Примечание редактора

Родовспоможение, знахарство и сомнительная польза акушерских щипцов

Трагедия была альфой и омегой жизни Элизабет Франкенштейн: трагичны были и ее рождение, и ее смерть. Больше того, если верить тому, что она сама пишет о себе, ее жизнь, начавшись с убийства, убийством же и закончилась. Но как можем мы доверять рассказу Розины, ее приемной матери, о рождении Элизабет? Цыганка была убеждена, что врач, помогший Элизабет появиться на свет, несет вину за то, что ее мать этот свет покинула – по причине применения инструмента, благодаря которому, возможно, ребенок уцелел.

Необходимо помнить, что свидетельство Розины вряд ли заслуживает доверия, поскольку принадлежит женщине безграмотной и в отношении интеллекта безусловно находившейся на низшей ступени развития. Кроме того, необходимо иметь в виду, что все ее слова могли быть в известной степени продиктованы профессиональной ревностью повитухи, видевшей во враче-акушере конкурента, лишающего ее средств к существованию. Когда-то в каждом городке и деревушке Европы была своя Розина, невежественная женщина, жившая единственно этим ремеслом, если уместно подобное слово. Ходила молва, что многие из них прибегают к помощи черной магии. Потому в те времена охоты на ведьм большое количество повитух погибало на кострах, и в практическом родовспоможении образовался вакуум, который должны были заполнять их конкуренты-мужчины. Так что вполне понятны враждебные отношения между деревенскими «колдуньями» и врачами, которые вытесняли их. В протоколах инквизиции встречаются даже жалобы женщин на то, что их намеренно обвиняют в ведьмовстве, желая дискредитировать.

Чтобы более объективно судить о сем предмете, самое лучшее обратиться к мнению одного из пионеров отечественного научного акушерства. По моей настойчивой просьбе выдающийся медик Томас Косгроув дал позволение использовать в этом очерке нижеследующее обращенное ко мне письмо:

Мой дорогой Уолтон, сомнения, которые вы выражаете относительно безопасности современных приемов родовспоможения, должен с удовольствием вам сказать, совершенно безосновательны. Никогда прежде роды, столь долго грозившие женщинам гибелью, не происходили в более человеческих условиях и под присмотром более компетентных врачей, чем в наше время. Еще поколение назад беременная женщина находилась во власти необученных повитух, бывших в большинстве случаев не лучше неумелых деревенских бабок, руководившихся в своей практике дичайшими суевериями. Их «методы», если можно так их величать, свидетельствуют о столь черном невежестве, от какого просвещенный ум приходит в ужас.

Достаточно лишь описать их систему действий, чтобы признать ее достойной осуждения. В те времена было обычным позволять будущей матери брать на себя главную роль при родах, невзирая на то, что, как правило, бедное создание в этот решающий час физически истощено и non compos mentis [4 - Не в своем уме (лат.).]. Женщину помещали в вертикальном положении в исключительно неудобное сооружение, известное как «родильное кресло», и призывали исторгать плод собственными усилиями! Повитухе только и оставалось, что ловить новорожденного, падающего ей в руки. Можете вообразить, какая непомерная нагрузка ложилась при этом на хрупкий организм роженицы. Более того, я слышал, что обычной практикой среди повитух было, на скорую руку оказав женщине, разрешившейся от бремени, элементарную помощь, отпускать ее, после чего та возвращалась к работе в поле – чуть ли не в тот же самый день! Если крестьянки, бывает, обладают прямо-таки бычьим здоровьем и, даже ослабленные родами, способны перенести столь чрезмерную нагрузку, то для женщин благородных подобный послеродовой режим, безусловно, может иметь фатальные последствия. Всякий врач подтвердит вам: большинство женщин подходят к своим первым родам, почти не обладая сколь-нибудь разумным представлением о том, что с ними происходит. Они совершенно не осведомлены и потому полны понятного страха; я принимал роды у множества молодых матерей, которые не имели ни малейшего представления о том, откуда выходит ребенок, что такое плацента или что могут означать схватки. Испытываемый ужас невероятно сказывается на физическом состоянии женщины, рожающей впервые, от этого у нее повышается кровяное давление, затуманивается сознание. Может появиться жар и тошнота; многие едва не теряют сознание, подвергая плод серьезнейшей опасности удушения. В некоторых случаях повитуха удаляет послед не полностью, в результате – воспаление и смерть спустя лишь несколько дней после родов.

Когда наконец появились цивилизованные методы родовспоможения, они стали благословением для слабого пола. Щадящее положение – лежа на столе – кардинально меняет ситуацию, когда все зависело только от женщины. Физическое принуждение, о котором вы спрашиваете меня, безусловно, необходимо для того, чтобы врач мог сосредоточить все внимание на своих прямых обязанностях. Позволить женщине, обезумевшей от боли, извиваться и корчиться – значит ставить под угрозу жизнь и матери, и младенца. Посему первая забота врача с хорошей выучкой – это полный контроль происходящего, чтобы довести роды до благополучного исхода.

Теперь о применении акушерских щипцов. Этот инструмент играет важную роль в современном родовспоможении по причинам совершенно очевидным. Женщина, находящаяся в лежачем положении, не способна собственными усилиями произвести ребенка на свет; ей потребна помощь, особенно в случае, когда имеет место поперечное или обратное предлежание плода. В подобных случаях, когда требуется произвести поворот плода, совершенно необходимо наложение акушерских щипцов. Квалифицированно исполненное, оно не влечет никакого риска для матери или ребенка. Хотя иногда щипцы могут незначительно повредить череп, это повреждение скоро исчезает, не оставляя следа; разрыв вагинальных тканей, конечно, опасней из-за почти неизбежной последующей инфекции. Как бы то ни было, убежден, можно, не боясь опровержений, говорить об изобретении акушерских щипцов нашим соотечественником доктором Чемберленом как о величайшем благодеянии, которое мужской пол, во исполнение его роли Homo faber [5 - Человека-созидателя (лат.).], смог оказать женщинам.

Надо признать, количество женщин, умирающих во время родов, остается тревожно высоким. Причина лежит на поверхности. Это родильная горячка, опасности которой избежать невозможно. Врач-гинеколог не имеет власти над этой неустранимой угрозой. Священник и врач, оба сойдутся во мнении, что страдания и угроза жизни, сопровождающие деторождение, есть просто свойство человеческой природы, столь же древнее и незыблемое, как Библейский закон.

Не знаю, что подвигло вас заговорить о колдовстве, которое часто ставят в вину повитухам. Считать, что в подобных утверждениях есть хоть малая толика правды, суеверие столь же чудовищное, как суеверие самих повитух. Повитухи, как это часто бывает, – безграмотные, темные старухи, возможно, выжившие из ума или прибегающие к разного рода заговорам и прочим знахарским приемам; но не нужно думать о них хуже, чем они есть, просто они не сумели подняться до цивилизованного рационального взгляда на вещи. Достаточно того, что наука избавила женский пол от вековой жестокости, сопровождавшей акт рождения; излишне применять суровые меры к этим невежественным женщинам, нужно дать им спокойно уйти в историю.

    С совершенным почтением,
    Т. Косгроув, ДМ [6 - Доктор медицины.],
    КНО Больница Святого Джайлса, Лондон

Я обретаю новую мать

Леди Каролина Франкенштейн, коей предстояло стать моей благодетельницей как в материальном, так и в духовном отношении, была женщиной удивительных моральных качеств. Детство ее, подобно моему, было трагическим. Ее мать тоже умерла рано, и ей, по сути еще ребенку, пришлось заботиться об овдовевшем отце, некоем Анри Бофоре, на закате его карьеры. Некогда преуспевающий женевский негоциант, Бофор в результате неосторожной игры на бирже лишился состояния, а с ним и всяческого интереса к жизни и не пытался вновь встать на ноги. Отчаявшийся, клянущий несчастную свою судьбу, он все более впадал в зависимость от преданной дочери, которая зарабатывала чем могла жалкие гроши им на пропитание. Ее способности, однако, не простирались далее умения плести из соломки, что приносило доход, едва достаточный для поддержания жизни. Она и ее отец с неизбежностью опустились бы за грань нищеты, если бы на сцене не появился, как ангел-хранитель, барон Альфонс Франкенштейн.

Барон и Бофор были друзьями со времен учебы в университете. Когда барону, отпрыску одного из славных купеческих родов Женевы, стало известно о неудачах Бофора, он навел справки и, выяснив, что тот живет близ Люцерна, отправился к нему. Он нашел старого друга на смертном одре в крохотной обветшавшей хижине, убитая горем Каролина ухаживала за ним. Спустя несколько дней Бофор скончался. В память о друге барон принял его осиротевшую дочь под свое покровительство. Живя в его доме, она вскоре стала радостью его жизни. Барон, никогда не бывший женатым, неожиданно для себя обнаружил, что присутствие наделенной талантами жизнерадостной юной женщины озарило его одинокое существование. Хотя девушка выросла в бедности, в ее манерах, в умении держаться и в изысканной гибкости ума он вскоре разглядел природный аристократизм, несмотря на незнатность ее происхождения. Со своей стороны, Каролина полюбила барона, хотя больше из чувства благодарности за его доброту, чем движимая страстью. Миновало несколько лет, и, невзирая на значительную разницу в возрасте – барон был ровесником отца, которого она потеряла, – они поженились.

Став баронессой, леди Каролина никогда не позволяла себе забывать о лишениях, пережитых в детстве; все последующие годы она проводила ранние утренние часы, еще до пробуждения домашних, за плетением из соломки, сидя у кухонного очага, как когда-то в девичестве, когда делила с отцом его невзгоды, – вспоминая как лучшие те бедственные времена. Теперь, имея возможность распоряжаться богатствами барона, она решила помогать нуждающимся. Ее потребностью стало утешать других в их страданиях. Дети-сироты побуждали ее проявлять особую щедрость, ибо в них ей так ясно виделась судьба, которая могла ждать и ее.

На двенадцатом году брака леди Каролина, барон и их дети – к тому времени она уже была матерью двух сыновей – отправились в путешествие по Северной Италии. На весну и лето того года все семейство поселилось на прекрасной вилле на берегу озера Комо. Живя там, она и барон совершали прогулки по окрестностям, посещая по очереди близлежащие живописные деревушки. Во время одной из таких прогулок, когда барон отлучился по делам в Милан, леди Каролине случилось заглянуть на рыночную площадь в Тревильо, куда моя цыганская семья часто брала и меня торговать скромными безделушками, которые вырезал отец: свистульками, куклами и прочей мелочью, что редко когда позволяло нам прокормиться. Дети в такие дни не столько получали возможность приобщиться к честной коммерции, сколько просили милостыню – искусство, которому мать усердно обучала нас. С этой целью меня одевали в самое последнее тряпье и пачкали лицо сажей. Судьба распорядилась так, что в тот день карета леди Каролины проезжала мимо ярмарки, и, увидев меня, баронесса велела кучеру остановиться. Невозможно описать словами, что испытала я, когда наши глаза встретились. Было ощущение, будто я воспарила на крыльях, о существовании которых у себя не подозревала. Эта совершенно неизвестная женщина внимательно смотрела на меня с теплотой и нежностью, которых я прежде никогда не встречала. И какой необыкновенной была эта женщина! Если бы кто оглянулся на нее, ожидая увидеть красоту, он, возможно, был бы разочарован, ибо ее черты не отвечали моде на привлекательность. И тем не менее она мгновенно притягивала к себе взгляд. У нее был высокий благородный лоб, нос с горбинкой, кожа, как маска, туго обтягивала выдающиеся скулы, отчего ее лицо напоминало тонкое лицо египетской царицы. В первое мгновение она могла отпугнуть несколько надменным выражением лица. В одной руке, затянутой в перчатку, она держала цветок (полагаю, это был эдельвейс), которым легко касалась щеки и шеи. Но больше всего привлекали ее глаза – узкие, кошачьи, серо-голубые и холодные, как серебряные монеты в ледяной воде бассейна. Когда я впервые увидела их, мое детское воображение сказало мне: «Такие глаза бывают у ангелов, которые способны проникнуть в самое сердце». И я затрепетала от волнения, веря, что она видит меня истинную под этими лохмотьями. Поэтому, когда она кивком головы подозвала меня к себе, я бросилась на ее зов, словно была ее ребенком…

– Чье ты, дитя? – спросила она, наклонившись ко мне из окошка кареты и цветком, что держала в руке, отводя спутанные волосы с моего лба.

Ее итальянский звучал с почти светской изысканностью, но по акценту я смогла определить, что она француженка. Ей было приятно, когда я ответила на ее родном языке – во всяком случае, сбивчиво попыталась. Заезжие французы часто появлялись в нашем селении, чтобы осмотреть церковь и взглянуть на цыганскую ярмарку. Тома и Розина, которые умели просить подаяния и торговаться на нескольких языках, научили и меня кое-как изъясняться на просторечном французском, чтобы я могла клянчить милостыню у богатых туристов. Собственно, моя обычная речь представляла собой смесь всяческих языков, какие только могли пригодиться, чтобы выпросить монетку у путешественника. Люди знатные находят забавным, когда оборвыш цыганенок лепечет на их языке.

– Мой отец на войне, – нашлась я. – Он благородный принц.

– В самом деле? В это можно поверить. Ты выглядишь как королевское дитя.

Я зарделась, взволнованная подобным комплиментом. Тома, прислушивавшийся к нашему разговору, мгновенно воспользовался случаем.

– Крошка каждую ночь ложится спать голодной, миледи. Зимой мерзнет.

– Правда? Ты ее опекун?

– Отец, миледи.

– Она говорит, ее отец на войне.