Татьяна Трубникова.

Танец и Слово. История любви Айседоры Дункан и Сергея Есенина



скачать книгу бесплатно

– А как же «не убий, не укради»?

– Оно тебе надо? Мне – тоже нет. Нам нужна слава, любовь и деньги! И всё это у нас будет. Ну, как? – подставил ему ладонь.

Сергей легонько хлопнул по ней. Ах, поцарапал перстнем! Лёг в кровать, примятую Толиком, и уснул мертвецким сном.

Полюбил он бродить с ним кривыми улочками Москвы. Был в них дух патриархальный, душа древняя. И ничто не могло убить её – ни мусор на мостовых, ни разбитые окна, ни топот убегающего вора. Всё это вливалось в них, навеки становясь их частью, их памятью, отпечатком в каменных стенах. Иногда он шёл с Толей за руку и думал: вот они здесь идут, и раньше до них веками люди шли. Тоже мечтали о чём-то. И его след оставит светлое дуновенье в грязных окнах. Может, прозвенят они когда-нибудь о нём?

Переплетённые пальцы вливали в сердце счастье, невозможное, близкое и щемящее. И – боль. Что-то будет с ними дальше? С каждым днём всё угрюмей и угрюмей дела новой власти. Всё горше и горше хлеб. Одновременно: боль и надежда на неведомое, предчувствие беды и ласка каждого дня. Думал о Толике: «Красивый. Ему цилиндр к лицу, не то что мне. Благородное лицо. Смокинг надеть – лорд…»

Просыпался Сергей всегда вдохновенный, в неясном ожидании чуда. Как бывает в детстве, когда знаешь: сегодня едешь в неведомые края. И не думаешь, что путь тяжёл – родители позаботятся, а тебе останется только смотреть по сторонам – ловить глазами сиянье облаков и мельканное океанье трав.

Просыпался – и бросался писать задуманный с вечера стих. Вслушивался в тихую, звучащую внутри музыку. Ладно струились строчки. Потом черкал, правил, мучительно выискивал, выслушивал ухом мелодику. Чтоб нигде не прерывалась сила слов, как в старорусском заговоре, чтоб текла сила ровно, как Ока, нарастая и нарастая мощью. Чтобы стала сила в конце стрелой, пронзающей сердце навсегда. Чтобы стала она ветром буйным, сметающим всё на своём пути.

Звери. Он всегда любил их. Любил звериной нежностью всякую тварь, как родную, единокровную. Разве людям сравниться со зверьем? Только лучшим из людей. Самым сильным, самым большим. Чувствовал в себе силу зверей первобытную. Её – в стихи перелить, чтоб выла над погибшею его Родиной, чтобы лаяла в сердца чёрные-чёрствые, чтобы плакала малиновкой над умирающими, опустелыми полями…

Разве сука не знает, что хозяин её кутят идёт топить? Знает вперёд. Плетётся. Разве не любит она их, как всякая мать, – детей своих?! Кому ей отдать тёплое своё молоко? Разве ей не хочется не быть, не жить, не видеть мир после…

В Туркестан и на Кавказ ехать собрались неожиданно. У них с Толиком всегда так было. Раз – и на ногах, и в путь. У Толика друг был старый, ещё по Пензенской гимназии. Хорошо устроился, гад. Чином на железных дорогах. Отдельный вагон. Мягкий. Белый. Ни тебе преград на пути, ни голодухи. Секретарь его только мандатом на всех станциях размахивал да жёлтую кобуру показывал. Эх, время! Авантюристов и романтиков, бандитов и хулиганов, дураков и убийц.

В каждом городе начальник станции брал под козырёк, видя их мандат: «Есть, пропустить без очереди!» Так они быстрёхонько до самого Кавказа добрались.

Друга Толика Сергей прозвал «Почём-Соль». Потому что, разъезжая по стране, тот первым делом везде интересовался: а почём в этом городе соль? Сергей потешался… Даром что мандат важный имеет…

Ах, хорошо ехать вот так, под мерный перестук колёс грезя о новых далях… Грезить – приятнее, чем видеть въяве. Да и какие дали? Как глянул на беды неисчислимые, что гнали, как засыхающую листву, голодных крестьян, сорванных с родных мест… Если ноги двигались ещё – шли. Куда? Куда глаза глядят. В тщетной надежде – жить! Как тут забыться ему? Куда глаза и сердце деть?! А этой честной компании его друзей – хоть бы хны!

Кавказ разочаровал Сергея. Почему-то дома, со среднерусских равнин, казались горы значительнее, романтичнее. Неужели тут Пушкин был?! И прикипел сердцем… Да и люди-то обычные. Посытнее. Торговки на станциях…

Отъехали на Пятигорск от Тихорецкой. Вдруг по всему вагону гвалт разнесся страшный, как волна голосов окатила. Подскочили к окнам: что случилось? кого задавили? В закатных лучах солнца бежал взапуски с поездом, пытаясь от страха обогнать его, рыжий, глупый жеребёнок. Сергей ахнул и бросился к дверям. Стоял с ветром в лицо, смотрел зачарованно на грациозный бег. Ах, как он мал, ничтожен, но прекрасен и наивен в своей отваге!

Жеребёнок все бежал и бежал. Закидывал длинные ножки высоко, почти к голове. Народ кричал и улюлюкал. Подбадривая скакуна, Сергей тоже развеселился, махал руками. Золото солнца запуталось в курче его пшеничных волос. Но разве справиться живой крови, нежным жилам и пляшущей гриве с железным выдохом гари грозного бездушного коня?!

Жеребёнок отстал, а Сергей всё стоял и стоял у двери, пробираемый ветром. Вихрь, быстрое движенье, мельканье трав, деревьев, плывущие дали. Голова кружилась. Уж давно жеребёнка не было, а казалось, он бежит, вот бежит и бежит. Сергея окатила усталость. Физически налились тяжестью руки и ноги, будто это он бежал сейчас, надрывая жилы. Растаял безумный бег, будто и не было его никогда. Наверное, даже трава не примялась. Зачем же, зачем? Зачем всё это: небо, он здесь, в дверях, этот милый жеребёнок, абсурд и грусть. Завтра об этом никто не вспомнит. Так что же останется?! Бездушный поезд, разрезающий долы и реки, чугунный и мёртвый.

Друзья уж давно ушли в купе. Эпизод прошёл, он развлёк, и они забыли его сразу.

Сергей же не мог двинуться: сковало руки и ноги, как путами. Ком в горле. Как же так, как же так? Глупый, смешной и прекрасный…

Разве не должен был он отстать от железа, начинённого подожжённым углём? Должен. По-другому ведь не могло быть…

Весь оставшийся день Сергей не проронил ни слова. Забросил «Госпожу Бовари», которую читал до этого, не отрываясь, пытаясь забыться в волшебстве талантливых строк. Дышать было тяжело. Жеребёнок стоял и стоял в глазах. Где-то он сейчас? Выловили, поди. Вернули домой. Будет знать, как с чудищем тягаться… Всё у него будет хорошо, всё хорошо. А у него, Сергея?! Н-е-е-е-т!!! Теперь уже – никогда.

Потому что в тот день он всё, всё про себя понял…

Уже вечером вышли на какой-то станции. Кинули гремящее, пустое ведро в колодец. Оно бренчало визгливой, дешёвой жестью. Сергей, стиснув зубы, смотрел, как тонуло. И молчал, как будто это его в воду окунули…


Видел он Зинаиду редко, когда наезжала из Орла в Москву. Танюшку, дочку, привозила. Светленькую, голубоглазую, вылитую копию Сергея. Знала сердцем женским – это единственная нить, что может Сергея удержать. Дочку он полюбил, но она его не признавала: чужой дядя, в рёв ревела на коленях. Тяготился Сергей своей женой. Её страстью, тем, ревнивым, чёрным, что жило в сердце его. На кой ляд ему жена? Овца в хлеву – вот жена поэта. От неё вдохновения больше. Да и Толик на ухо дудел: мол, полёт с прозой жизни в одну повозку не запряжёшь. Свобода – единственная их жена. Сергей мучился страшно. Потому что любил. Любовь сама по себе была слишком тяжка для него, слишком жгуча. Потому что чем дальше, тем любил он больше. Что же ему сделать, как оскорбить её, чтоб поняла, чтоб ушла навсегда? Гнев затапливал глаза. А тут ещё Зинаида заявила, что у неё снова ребёнок будет! Бросил ей: «Не мой! Это – не моё!» Зинаида хлопнула дверью, оскорблённая.


Ловкий Толик сыпал идеями день ото дня. Выдумал всю Москву разыграть! И как! Сделали листовки. Крупными буквами на них было написано: «ВСЕОБЩАЯ МОБИЛИЗАЦИЯ». И мелко: «Поэтов, живописцев, актёров, композиторов, режиссёров и друзей действующего искусства. Имажинисты всех стран, соединяйтесь!» Подписи тоже стояли – всей их группы «рыцарей образа». К чему взывали? Да просто пройтись по Тверской до памятника Пушкину. Стихи почитать, картины на летучей выставке показать-продать, да просто горло подрать.

Вот их ответ наркому Луначарскому за неодобрительную статью в адрес их стихотворного направления! Никто их ответных статей печатать не хотел. Ни одно издание не решилось. Как же – нарком! А они кто такие?! Имажинисты? Кто это?! Голь перекатная. Пришлось иной «ответ» придумывать. Да такой, чтоб вся Москва ахнула, чтоб не заметить нельзя!

Народ тогда пуганый был. И неграмотный по большей части. Как увидел «всеобщую мобилизацию», останавливался, глазел, пальцем в листовки тыкал…

Клеили листовки две девчонки. Поклонницы «рыцарей образа». Галина – с острым зелёным взглядом под сросшимися густыми бровями, улыбкой пронзительной и длинными чёрными косами. Анна – широкоскулая и курносая, пухленькая и милая. У неё всё было пухлым: и щёчки, и ручки, и ножки, и губки, и даже, кажется, пушистые, коротко стриженные волосики. Глазки распахнутые, чуть навыкате. Одно слово – мордоворотик.

Впервые Галину Сергей увидел на одном из вечеров в Политехническом музее, когда выступал. Бойкая девчонка нагло выставила свой стул перед первым рядом. Её место-то заняли. Вот вам! Сергей таких оторванных и смелых любил. Улыбнулся про себя, втихомолку. Смотрел на неё долго. Странная внешность. Нескладная какая-то, резкая, как мальчишка. Но огонь в востреньких глазёнках есть. Когда Сергей интересовался кем-то, то смотрел прямо, в упор, по-мужски. Женщины такой взгляд сразу видят и понимают, даже неопытные.

Потом эта девчонка частенько ему встречалась. То в коридоре – будто невзначай. То в кафе. И – румянец во всю щёку, когда его видит. Толик уж подшучивать над нею стал: верный знак – неровно девчонка дышит к нему, Сергею.

Пусть себе, он ведь не пропустит…

Клеили листовки ночью. В Москве тогда фонари не горели. Темно, светит луна-злодейка, да и ту облака иногда закрывают. Клеили бригадным способом. Галина шла впереди. На фасаде дома, на заборе ли, на столбе проводила кистью с клейстером. Анна шла следом шагов на десять позади. Прислоняла моментально листовку и проводила ребром ладони: готово!

Ах, какое приключение! Галина жалела об одном: никаких происшествий не было! Им бы ещё сотенку листовок расклеить. Она ради Сергея и на костёр взошла бы – глазом не моргнула…

В это же самое время сами «рыцари» с лестницей под мышкой обходили любимые улицы, снимали старые дощечки с названиями улиц и крепили свои, посвященные себе, любимым и знаменитым. Так, в одну ночь Кузнецкий мост стал носить имя Сергея, а на Большой театр Толик собственноручно повесил свою фамилию! Также были переименованы Большая Никитская, Большая Дмитровка и другие. Ох, весело им было! Хотели переименовать и статую свободы, да Сергей отговорил. Знал, чуял, наверное: это уже не баловство. Это – политика.

Увы! Утром все дощечки были сбиты. Дольше всех – три дня – продержался Кузнецкий мост Сергея.

Мобилизация – слово по тем временам грозное. Страшное слово. Только час радовались «рыцари образа» своей удачной шутке. Нашли их быстро. И по особым пригласительным билетам препроводили в московскую ЧК. Прямиком к следователю. Улыбки с лиц слетели в миг. Пришлось каяться, объяснять, что ты не верблюд. Что это так, молодость и глупость. Сергей вдруг сказал, что он один виноват. Это он листовки печатал в Туркестане, куда к другу ездил. Повисла пауза. Следователь вздохнул, тактично объяснил всё безобразие их поведения в свете политического момента и отпустил с миром. Однако где-то в глубинах чёрных кожаных портфелей остался тот протокол маленькой чёрной меткой…

Увы, аккуратную немку, что готовила им эксклюзивные обеды, загребли в милицию. За незаконную спекуляцию средь пролетарского голода. За то, что девочек тайным богатеям приводила. За то, что купить да продать у неё в салоне можно было всё что угодно: от золота до редкостей. За то, что собиралась ночами малина – в карты играть. Было, прихватили и Сергея с Толиком, да отпустили потом. Фотографировали в грязном тюремном дворе всей взятой в плен компанией гостей. Сергей пытался отворачиваться, надвигал шляпу на глаза – всё равно сняли. Отпустили через пять дней. Кто они? Поэты. Богема, а не спекулянты. Увы, в тот день они остались без свиных котлеток и нежнейших эклеров. Уж и запомнилась им богатая квартира у Никитских ворот! Что делать? Открыть своё кафе! Что там разрешение! Денег сколько надо! Нашли мецената. Уговорили. Вошли с ним в пай. Знали доподлинно: их литературное кафе на всю Москву греметь будет! Бумаги-то нет. Выбить книгу в печать – невозможно! Кафе – это сцена. Собственная!

Совсем рядом со Страстной площадью притаился полуподвальный погребок. Здесь и до революции было кафе. Заправлял любимец публики, бывший клоун. Где он ныне? По заграницам скитается. Они просто попросили знакомого художника, Жоржа, экстравагантного и авангардного, и он размалевал стены кричащим ультрамарином. А поверх – ярко-жёлтыми брызгами – стихи Сергея, Толика и других рыцарей «образа». Меж двух зеркал был даже исполнен портрет Сергея – страшно шаржированный и страшно похожий. Другие портреты были не столь хороши, но тоже узнаваемы. Толик ударял кулаком по диску солнца. Так, как написано в его стихах. Окна изнутри – в арках. И всё помещение, если отвлечься от боевой раскраски и антуража, более всего напоминало старинную трапезную. В кафе вело два входа: центральный – для всех, и чёрный – для своих. Центральный был со стороны Тверской, а чёрный – из Гнездниковского переулка. Ступив в него, надо было сослепу не упасть – сразу три ступеньки вниз. Потом небольшой коридор и снова вниз. На вывеске – крылатый конь и летящие за ним буквы. Вот она, в конце залы, – любимая и ненавистная после сцена.

Площадь тогда была большая, а Тверская – узкая. Спустя полтора десятилетия её расширили, двигая фундаменты зданий с нечётными номерами. На бульваре стоял чугунный Пушкин, склоняя задумчивое чело перед Страстным монастырем. Страстной – значит, страстей Христовых, Его мук. Поэт клонил главу перед неизречённой святостью места. Это ныне здесь – кинотеатр «Пушкинский». Теперь Пушкин стоит к нему спиной. А незримый ангел с обнажённым огненным мечом всё так же сторожит свергнутый алтарь…

Здание монастыря, обнесённое массивной стеной, было покрашено розовой краской. Голубые башенки молчали о старине. Колокольня – рука, молящая к небу. Крепость уединения в самом сердце Москвы. Или от того так задумчив Пушкин? Может, зрит конец земного своего бытия?

Если б он видел, что творится с его милой, патриархальной Русью! Хоть и не у сохи вырос, хоть и ветреный повеса, а кровью сердца изошёл бы. Весь свет московский, все улицы и переулки были наполнены нищими, голодными, умирающими. Тиф и холера косили людей. Женщины с грудными детьми на руках стучались во все двери, Христа ради прося хлебушка. Эти люди были лишь ничтожной частью тех, кто старался в безумной надежде выжить, прорваться в Москву. Потому что везде стояли заградотряды, отбирающие всё съестное, расстреливая непокорных на месте. Москва была закрыта, отрезана от остальной страны. Голова с петлёй на шее. Да и в других местах невозможно было никуда переместиться. Связанная по рукам и ногам – пленница-Русь.

Однажды шли Сергей с Толиком через площадь. Что такое? Звук ливенки. Разве Сергей пройдёт мимо? Народ кольцом окружил кого-то. Подошли. Беспризорник лихо и незвучно растягивал мехи. Он был столь чудовищно чумаз, что непонятно было, сколько ему лет. Рваный ватник на зиму и на лето, несоразмерные башмаки. Пел сипло и «жалистно»:

 
…Эх, умру я, умру,
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могилка моя.
И никто на могилку
На мою не придёт,
Только ранней весною
Соловей пропоёт…
 

Толик взглянул на Сергея и прыснул со смеху: тот плакал. Сжимал челюсти яростно, до желваков на скулах. Толик не выдержал:

– Вот рифмы дрянные!

Сергей скрипнул зубами:

– Ненавижу войну до дьявола!

Мальчишке кто-то дал хлеба. Он впился в него зубами сразу, жадно глотал, не жуя, как собака… Кто-то положил рядом с ним крошечный обмылок. Сергей достал пачку денег. Отдал всю. Беспризорник даже рот открыл от удивления. И переслал жевать. Толик не успел Сергею помешать.

– Ой, дяденька! Понравилось? Ещё спеть? Я вмиг!

Сергей покачал головой.

Шли домой молча. Толик дулся, Сергей мучился.


Исида родила прелестную девочку, вылитую бабушку, Эллен Терри. Увы, она не ожидала, что роды – это столь чудовищно. Думала, природа знает, что делает. Она ведь естественна и легка, как её танец, как пена на гребне волны. Увы, увы. За двое суток непрерывной муки несколько раз была уверена, что умирает, потому что не оставалось сил. Смерть она чувствовала безошибочно, с полной ясностью, будто некое холодное присутствие, неизбежность, то, что эллины называли «рок». Только её мощное тело, воспитанное каждодневным танцем, смогло выдержать. Зачем смерть стояла рядом? Рядом, вот здесь, слева. Чтобы она помнила, что родит смертное дитя? Выжив, Исида поняла: нужно сделать всё, чтобы облегчить женщинам это варварское испытание. И ребёнок – её! Мужчина никогда не может иметь на него не только преимущественного, но даже равного права! Этот проклятый мужской мир надо переделать. Срочно! Она этим займется.

Ужасная вилла. Ни одного сносного врача на километры вокруг. Вмиг Исида её разлюбила. Домой!


Они сидели суровые и значительные: четверо в кожанках. Птичка, как прозвал Сергей финансового директора их кафе за особую, мелкую птичью повадку, суетился вокруг них. Гонял официанток то за водкой, то за нехитрой снедью, которую ели тогда все и везде. Птичка переживал: вдруг закро-о-ют! Эти – в чёрной коже – всё могут. А он только-только ощутил всю прелесть первого успеха. Ещё бы: самое скандальное литературное кафе! Его поэты такие перлы загибают со сцены! Вой, топот, свист и истерики восторга. Ах, как он вокруг кожанок крутился! Только не к нему они пришли. Послал Птичка за Сергеем с Толиком.

Сергей шёл весело: сам чёрт ему не брат. Он вообще тогда так жил. Лёгкий, как пёрышко, как птица, не шёл – тихо летел над мощёной мостовой. Полы его светло-серого плаща развивались за ним, как крылья. Чиркал тросточкой по углам. Стремительный, ворвался в зал, сверкнул на незнакомцев синью глаз, улыбнулся светло. Те не шелохнулись, не раскрылись, как раскрывались к нему все другие люди.

Тяжесть виева в веках одного из незнакомцев. Едва взглянул. Кивнул. Сергей приземлился на стул рядом. «Вий» бездонно уставил в него глаза:

– Такое дело… Вы, надеюсь, за Красную армию, за большевиков?!

– Да, разумеется, – вставил Толик.

– Сочинить надо стишок. Или поэму – лучше. У вас тут напротив – Страстной монастырь. В нём – контра!!! Укрываются там – не выкуришь. А красных, наших, в стенах этих поганых сгубили! Нужно, чтоб весь народ против встал! Там, там дом для публичных девок! Такое чтоб написать! Чтоб… чтоб…

«Вий» не находил слов. Толик кивал. Сергей не думал. Он ощущал холод наганов в кобурах на поясе, поражался яростной тупости этих «виев», но при всём этом не мог не почувствовать особой силы и убеждённости, что исходила от них. Ах, он хотел бы быть столь же фанатично уверенным в себе, уверенным в том, что нужно делать и куда идти.

Крепко не любил Сергей чёрное духовенство. Случается, они порок рясами прикрывают. Уж лучше в миру жить, чем в святых стенах грешить. И патриарха Тихона невзлюбил. За то, что призывал бороться с красными. Это лишь кровушку русскую льёт! Какой это патриарх! Он должен всё принимать как есть, смириться и подставить щёку. Или сердце под пулю. Чтобы искупить своим сердцем великий грех великой Руси. Вырвать сердце, как Данко, и отдать…

– Мы вам мешать тут не будем, работайте, – закончил «Вий».

Стены монастыря выкрашенные в тёмно-розовый цвет, этот цвет знала вся Москва. Утром на них появились строчки:

 
Вот эти толстые ляжки
Этой похабной стены.
Здесь по ночам монашки
Снимают с Христа штаны.
 

Сергей свистнул, когда увидел, сколько народу сбежалось читать его писанину. Вся площадь! Милиция пыталась сдержать горожан, оскорблявших монашек, которые молча и безуспешно тёрли тряпками строки. Краска была надёжная – строчки въелись намертво.

Клюев потом как-то сказал Сергею: «От оклеветанных голгоф – тропа к иудиным осинам».


Всю оставшуюся жизнь они помнили потом этот день, что столкнул их случайно вдали от дома, на неизвестной станции, в разных поездах, спешащих в противоположные края России. Она, Зинаида, ехала в Кисловодск, он, Сергей, – в Персию с Толиком, Почём-Солью, его свитой и старым знакомцем, Яковом, что в бытность их общего прошлого был эсером, к партии которых Сергей тяготел и на коих возлагал надежды на благо и будущее России.

Яков был мрачен. Совсем ещё молодого человека, его очень старила чёрная, сплошная борода, от висков до шеи. Но она же придавала ему значительности. Бледное, демоническое лицо, взгляд глубок и пронзителен, исподлобья. В такие глаза смотришь – и тонешь. В бездне. От него исходила особая эманация, имени которой и определения Сергей никак не мог подобрать. Она манила его тайной и силой.

Он был сделан из теста героев и фанатиков. Сергей всем нутром чувствовал в нём зверя, опасного зверя. Сейчас – ласкового и послушного. Этот человек чётко знал, в каком времени живёт. Что оно, это время, может дать ему, а что он – ему, времени. Чёрный Яков к моменту этой поездки успел побывать с чрезвычайными функциями красного комиссара в Закавказье, в Грузии, утонувшей в крови восстания, в поезде Троцкого, сеявшего ужас и смерть, – это уже после отречения Якова от эсеров, после ареста ЧК.

Он почти ничего не рассказывал о себе приятелям, только любил слушать их стихи. Его собственные опыты в этой области были скромными, но ему нравилось чувствовать себя поэтом, нравилось быть в их среде – будто перерождался заново, играл иную роль, чистую и возвышенную. Кто знает, живи он в другой век, был бы он героем? Сергей смотрел в его лицо и смутно угадывал нечто страшное, неизъяснимое, что таилось в нём…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53