Татьяна Герден.

Стрекоза. Книга первая



скачать книгу бесплатно

В это время обычно с диким рёвом просыпалась Людвика, и Клаша, поспешно запихивая последнее колечко колбасы в рот, нервно грела молочную смесь в градуированной бутылочке на водяной бане, гремела недомытыми тарелками и безудержно, до желудочных колик, икала от слишком быстрого поглощения пищи. Вечер подходил к концу, а супруги ещё долго обсуждали доброту, образованность и удивительный интеллект гостя.

3

Чистить паровые котлы Севка, конечно, вызвался не по собственной воле. Случилось так, что последний ухажёр его моложавой тетки Серафимы, рабочий ремонтного завода имени Розы Люксембург, оказался начальником смены по чистке котлов, и, когда Серафима, стройная брюнетка с густо подведёнными глазами и неизменной ниткой кругленьких бордовых бус на смуглой лебединой шее, допустила его в свой дом, где она жила вместе с Севкой после смерти сестры, ухажёр первым делом поинтересовался, чем занимается её племянник. Услышав, что Севка учится игре на контрабасе, Теплёв (так звали ухажёра) промолчал и опять спросил:

– Ну, это я понял, а чем он, того, серьёзно занимается? Ну, деньги как зарабатывает?

По красноречивой паузе Серафима и Севка поняли, что занятия музыкой Теплёв не может принимать всерьёз, и пришлось соврать, что они ищут ему работу.

– А чего ж её искать-то? – удивился Теплёв и достал из кармана пачку «Беломора». – Пусть ко мне в бригаду идет, котлы будем вместе чистить, – сказал он и прищурил глаза так, будто предлагал Севке отправиться с ним в кругосветное путешествие и уже представлял, как они вместе пересекут экватор под парусами.

Севка от возмущения ничего не сказал, только нервно сглотнул и вышел во двор, чтобы чем-нибудь не запустить в Теплёва. Но через день Серафима, поставив перед племянником тарелку вареников с вишней и, полив их сметаной, смешанной с сахаром и вишнёвым соком, тихо спросила:

– А что, Сева, может, и впрямь на завод пойдёшь, всего-то три раза в неделю ты им и нужен, а платят вроде неплохо, – и назвала такую сумму, благодаря которой Севка мог бы не только по два раза в день ходить в кино, регулярно обедать в столовке музыкалки и пить ситро рекой, но и водить иногда дам в кафе, а то и на концерты приезжих знаменитостей в зелёный театр по вечерам.

Поэтому, хотя Серафиме он ничего не сказал по дурацкой привычке никогда сразу ни с кем не соглашаться, на следующий день, зная расписание Григория (так звали Теплёва), он прямо пошёл к нему на завод. Там его презрительно оглядели с ног до головы, особенно обратив внимание на малиновый шарф и вылезающие из-под пиджака лоскуты рубахи, провели в просторный цех, где всё звенело, свистело, шипело и грохотало, отчего разговаривать можно было только криком и понимать, что говорят, не на слух, а внимательно читая по губам собеседника, и, гаркнув: «Григорий, к тебе тут какой-то стиляга пришёл», оставили среди нагромождений валов, турбин, изогнутых труб, извилистыми лабиринтами нависающих над головой, запылённых и заржавевших решёток, неровными горами сложенных в ряд, и, конечно, котлов.

До появления Григория в Севкином сознании произошла интересная динамика: в первую минуту он хотел смыться и стал изучать пути отступления, поскольку его провожатый – маленький человечек в засаленной спецовке и шлеме с защитными очками на лбу – уже исчез, но в следующую минуту Севкин взгляд упал на строение, похожее на старый паровоз с двумя выступающими дверцами-сферами и цилиндрическими трубами-коллекторами, как ему потом объяснили.

На «голове» у строения была хромированная панель с тремя глазами – датчиками температурного режима, а сбоку торчала дымовая труба, совсем как у обыкновенной печки, и чемто этот «паровоз» вдруг напомнил ему родной контрабас – он был такой же большой, нелепый, с широким массивным корпусом и узкой трубой, похожей на шпиль, уходящий в потолок. Севка подумал, что и звуки, наверное, из него исходят такие же низкие, глубокие и проникающие в душу, – включись он в работу и запыхти мотором – или что там у него на самом деле пыхтит и движется. От этой мысли он невольно засмотрелся на агрегат. Через минуту Севка решил, что смыться он всегда успеет и что в принципе можно попробовать. Тут подошёл Теплёв и, вытирая руки от смазки грязной тряпкой, чтото радостно заорал, но из-за шума ничего слышно не было. Однако это было уже неважно. Так музыкант Севка начал работать на ремонтном заводе и чистить котлы.

Сначала у него ничего не получалось, несмотря на то что он по правде старался. Теплёв надрывал глотку, таращил глаза, сплёвывая иногда через плечо – такая у него была привычка, когда он волновался, – всё было напрасно: Севка путался, совал винтики не в те пазы, забывал открытыми предохранительные клапаны, совал руки под работающие вентиляторы, нарушая технику безопасности, и кроме того задыхался от сажи, пыли и токсичных испарений, начинал по сто раз к ряду чихать, сморкаться и полностью выходил из строя как человеческая и рабочая единица.

Григорий нервничал, грозил ему кулаком, ругался, но из-за шума в цеху ничего не было слышно, и Севка на это мало обращал внимания. В обеденный перерыв они шли в заводскую столовку, и тогда обессиленный, но не сдающийся Теплёв, набрасываясь на пережаренные котлеты с фигурно выложенным водянистым картофельным пюре, скупо политым ложкой растопленного масла, отводил душу и костерил Севку на чём свет стоит:

– Взял же я тебя, мама дорогая, на свою голову, не иначе как чёрт попутал! Ни ума, что называется, ни фантазии. Вроде ты на дурака, Всеволод, не похож, но ни бельмеса не соображаешь в нашем деле. И откуда только у тебя руки растут? Эх! Кабы не Серафима Федоровна, послал бы я тебя куда подальше, видит Бог!

Севка молчал, слушал причитания Теплёва и жевал гороховое пюре с гуляшом, политым едким томатным соусом, от которого у него потом по полдня бывала жуткая изжога, но он радовался хоть этому, потому что Григорий взялся первые недели его кормить за свой счёт. Талоны же на обед, которые ему как ученику мастера при этом полагались, Севка любовно накапливал, и такая экономия казённых харчей очень пришлась ему по душе. Он был экономный по натуре и предпочитал деньги и еду надолго растягивать, если, конечно, получалось.

Несмотря на стоны и страдания мастера, уже к третьей неделе, когда Теплёв решил-таки от Севки избавиться и даже присмотрел ему место в фрезерном цехе, у его ученика вдруг наконец стало что-то получаться. Теплёв не верил своим глазам, но факт был налицо – почему-то Севка перестал совать пальцы куда не надо и включать рубильник, когда кто-то лез в агрегаты отвёрткой. «Слава богу, не придётся его отфутболивать, – думал Григорий». А то не видать ему стройного стана Серафимы Федоровны. И то сказать, дама она была хоть куда, но имела строгие принципы и более всего дорожила благополучием племянника, не только ради него самого, а ради сестры, портрет которой висел в гостиной на самом видном месте.

Григорий сначала ревновал Серафиму к Севке и недовольно буркал, когда она его первым делом про успехи ученика спрашивала, а один раз даже не на шутку вспылил:

– Ну что ты заладила, понимаешь: «Как Сева, как Сева», тошнит уже! Не бойся, не помер. В кино попёрся после смены бездельник твой, – Теплёв вытирал после мытья руки поданным Серафимой полотенцем и злился. – Про меня вот не спросишь, как да что. Может, я еле живой пришёл, так нет, она – «как Сева»!

Недовольный уселся за стол, громко зацокал ложкой о тарелку с борщом. Методично опустошив тарелку, Григорий утёрся рукавом и понемногу стал приходить в себя. «Догорел закат над морем», – сладким голосом зазвенела Елена Петкер из радиоточки над этажеркой с вышитыми салфетками и семью костяными слониками, каждый из которых упирался своему товарищу хоботом в хвост. Вторя гитарному перебору, Теплёвское сердце размягчилось и начало слегка ныть – это было его обычное состояние в присутствии грозной подруги.

«Волны ласково с ветром спорят», – безмятежно лилась песня, словно подчёркивая напряжённость обстановки.

Серафима ничего не говорила, только молча подавала второе – макароны по-флотски с доброй горкой чуть пережаренного лука, любимое блюдо Теплёва, – и ждала, пока тот оттает. Время от времени она строго поднимала крутой дугой намеченные тёмным карандашом брови-ниточки и показывала, что в таком тоне она не намерена продолжать эту беседу.

«Лёгкой чайкой на просторе», – не унималось радио.

Когда же Серафима увидела, что Григорий виновато собирает крошки со стола в большие ладони-лопаты, покрытые плотным налётом навечно въевшейся в пальцы сажи, мой ты их – не мой, три – не три, она медленно достала из позолоченного портсигара папиросу «Дюшес», вставила её в мундштук, безжалостно выключила радио на фразе «Ты спешишь ко мне, мой желанный» и вышла во двор, где села на низенькую табуреточку под раскидистой шелковицей. Дерево густо разбрасывало чёрные ягоды в глубокую пыль. Жители дома на них, конечно, нещадно наступали и давили, и, выпуская такого же цвета сок, растоптанные ягоды заливали двор чернильными пятнами, будто кто из школьников, живущих по соседству, пробежал и по дороге уронил чернильницу-непроливайку.

Серафима сидела на табуреточке, глотала дым и строго и сосредоточенно смотрела куда-то перед собой, иногда только поднимая правую руку – она всегда держала папиросу только левой – чтобы поправить бордовые бусы, которые норовили при движении повернуться замком вперед. Эта поза означала одно – что теперь её очередь злиться, и Григорий уже не знал, как к ней подступиться, и был не рад, что так не к месту вспылил. По двору лениво прохаживались пузатые голуби, пялились на эту сцену и гортанно квохтали, как куры, выискивая в пыли что-нибудь ценное.

Григорий достал свой «Беломор», но только мял его и продувал от табачных крошек, никак не решаясь заговорить. Он то присвистывал на голубей, то косился на свою царицу Савскую – но она умела держать паузу как никто другой, что твой прокурор на суде, вечно. Наконец выпалил:

– Ну прости, опять сорвалось, ну работает нормально твой Сева, всё путём, ничего ему не будет. А? Сим? Ну Си-има, ну хочешь, я за мороженым сбегаю. Или, хочешь, в кино сходим?

Увидев, что Серафима на втором варианте подняла бровь и скосила на него сахарно-ореховые глаза, Григорий уже бежал в дом за пиджаком и бумажником. Проскочив мимо неё назад, поспешно всовывая руку в рукав и на ходу надевая кепку, радостно крикнул:

– Когда вернусь, чтоб готова была, – и исчез за калиткой.

Дождавшись, когда он скроется из виду, Серафима медленно встала, как пантера после дневного сна, расправила руки, на минуту засмотрелась на ветви шелковицы, узкими косами свисающие на старую черепичную крышу бесконечно длинного дома, вмещающего кроме них с Севкой ещё три семьи, и, повернувшись на каблуках, пошла к себе – причесаться и принарядиться для похода в кино. Так-то!

4

Кроме игры в пикет и затяжных шахматных партий, Штейнгауз и доктор Фантомов имели ещё одно развлечение, которое оба обожали, но часто откладывали от визита к визиту, пока Берта не поддавалась на уговоры разрешить им отвлечься от музыки и обратить своё внимание на более серьёзное занятие. Дело в том, что Витольд собирал старые револьверы или, по военному определению, огнестрельное оружие ближнего боя. Точнее, коллекцию начал его отец Генрих, когда сам был безусым мальчишкой, бегал в реальное училище с ранцем на спине, дразнил голубей по дороге домой и писал фривольные записочки на немецком востроглазым воспитанницам из женской гимназии напротив булочной Квасова по Фонтанному переулку, дом 2/1.

Первый револьвер, кольт 36-го калибра образца 1851 года, подарил Генриху его отец, военный инженер, который купил его по случаю в Санкт-Петербурге, у знакомого, тоже инженера, только что вернувшегося из Лондона, где уже начали выпуск кольтов под названием NavySheriff. Это было чудо оружейного мастерства, ибо оно соединяло в себе лихую дерзость Дикого Запада с европейским эстетством и отточенностью аккуратной формы. Кроме художественной гравировки на рамке и подрамных щёчках рукоятки, его ствол украшала надпись на латыни, вырезанная для пущего изящества готическим шрифтом, – Non timebo mala, которую что Витольд Генрихович, что доктор Фантомов могли разглядывать часами, не дыша, по очереди трогая выемки и выпуклости каждой буквы: Витольд – заскорузлыми от мела, а доктор – пухлыми и чувствительными пальцами, – сладостно ощущая прохладу, приятную тяжесть и округлость ствола.

В коллекции были и другие достойные экземпляры, например золочёный ремингтон, классический SmithandWensson 625 1988 года, Бельгийский SpirletM.1869-го и ещё пара занятных вещиц, но всё-таки морской кольт затмевал остальных своей красотой. Положив его на атласную красную подушку с жёлтыми кистями, мужчины смотрели на револьвер не отрываясь, как если бы перед ними лежал украденный только что алмаз «Око света» из приключенческого романа Стивенсона и они, подобно заядлым авантюристам, упивались долгожданным мигом его обладания.

Каждый при этом думал о своём: Витольд Генрихович – о том, как он мог бы воспользоваться кольтом, загляни в их квартиру вор или бандит, и как бы приятно запахло порохом после звонкого выстрела в негодяя; доктор же представлял себе пациента, закрывающего ладонью по неосторожности простреленный левый глаз, из которого сочилась кровь, а в другой руке сжимающего приснопамятный кольт, и как он, Фантомов, накладывает на раненого швы, а тот в благодарность за спасение глаза преподносит ему оружие в подарок. Но тут заходила Берта или Клаша, хлопала дверьми, оба мечтателя вздрагивали, и всё очарование грубо прерывалось. Берта не одобряла мужниной страсти к оружию и военщине. Ей казалось признаком дурного тона посвящать своё время рассматриванию вещи, которая расценивалась ею чуть ли не как предмет хозяйственного обихода – не по разрушительной функции, конечно, а по утилитарной направленности. По женскому разумению, в изначальном замысле револьвера не было никакого творчества, фантазии, сумасбродства, которые всегда были в музыке, и потом оно издавало режущий слух звук – оглушительный хлопок, как в кинофильмах про шпионов и ревнивых мужей, когда приходилось зажмуривать глаза и прикрывать уши, ожидая драматической развязки сюжета.

Ещё больше Берту злило то, что она оставалась одна с Людвикой и Клашей (муж уводил Фантомова в свой кабинет), жутко скучала и старалась прервать их идолопоклонническое любование оружием, то и дело заглядывая в комнату и задавая никчёмные вопросы, например, в котором часу Людвика последний раз кушала и не пора ли её кормить, на что Витольд Генрихович так туманно и непонимающе смотрел на жену, словно та вопрошала его таком пустяке по-арамейски, или открыто посмеивалась над ними, интересуясь, кого на этот раз они задумали убрать – не очередного ли пациента доктора, которого уже не стоило лечить.

– Имейте в виду, я всё вижу, злоумышленники, – глупо хихикала Берта.

Доктор смущался, краснел и прятал глаза под пенсне, а Витольд раздражённым голосом увещевал жену:

– Право же, не остроумно, совсем не остроумно. Предложите лучше нам с доктором ликёру с бисквитами.

Берта надувала губы, но всё-таки слушалась мужа и наказывала Клаше подать ликёру с бисквитами, а мужчины, смущённые, как будто их уличили в чем-то постыдном, словно юнцов, пробующих курить под крыльцом школы, разочарованно собирали чудесные экспонаты в футляры и кофры и кряхтя обиженно шли на улицу.

Доктор курил трубку и покашливал от неловкости момента, а Витольд никак не мог отойти от мысленного созерцания своей коллекции, и его взгляд, блаженно обращённый куда-то вперёд, на самом деле уводил назад – к минуте таинственного и необъяснимого поклонения небольшим предметам из резного металла и дерева, имеющим над ним какое-то глубинное, происходящее из тьмы дремучих веков магическое влияние. Смертоносная игрушка XIX века странным образом связывала скромного учителя математики с предыдущими поколениями Штейнгаузов, яркими пятнами блеснувших в истории Германии и Речи Посполитой, а может, и других воинственных держав.

Мимо проносились вихри упавших с липы листьев, дул пронизывающий ноябрьский ветер, от него и от едкого дыма трубки Фантомова слезились глаза, но увлечённый коллекционер этого не замечал, сейчас он был слишком далеко: где-то под вратами Священной Римской империи, на болотистых берегах Эльбы или в местечке Витшток, в XVII веке, в рядах немногочисленных имперских войск, отстаивающих корону и территории Габсбургов в битве со шведами и королевской оппозицией. Взгляд его мутнел, он ничего не видел вокруг себя, а его чуткое ухо настороженно ловило команды генерала фон Хацфельда, доходящие до него чудесным образом сквозь пелену суровых времён: «Musketen in den Startl?chern! Feuer! Nehmen Ziel! Feuer! 11
  Мушкеты наизготовку! Огонь! Целься! Огонь! – Нем.


[Закрыть]
»

Когда же доктор Фантомов, давно закончив курить, деликатно кашлял, беззвучно шевелил ртом и озадаченно вглядывался в помертвевшее лицо компаньона, видения далёкой старины сизыми струями расплывались в осеннем тумане, и Витольд Генрихович испуганно вздрагивал, постепенно приходя в сознание. Только тогда он понимал, что доктор всё это время не просто жевал губами, а довольно громко почти кричал ему на ухо:

– Голубчик, Витольд Генрихович, с вами всё в порядке? Идёмте скорее внутрь, а то вы совсем замёрзли.

Доктор заботливо брал своего заторможенного собеседника под локоть, поднимал ему воротник, чтоб хоть немного защитить его от пронизывающего ветра, и оба шли внутрь.

Фантомову было невдомёк, что, возможно, в подобную минуту какие-нибудь двести лет назад тело бравого обер-офицера Штейнгауза падало как подкошенное на зыбкие норд-остские пески, сражённое шальной шведской пулей.

5

Бабушку Серафимы и Калерии, Севкиной матери, звали Калипсо Елевтери, откуда было ясно, что по женской линии они были из греков. Это, видимо, от неё, гордой греческой бабки, обе сестры переняли крутой нрав, долгий тяжёлый взгляд, который временами не каждый мог выдержать, и прочное убеждение в том, что женщинам красота дана свыше – управлять мужчинами. Ни одна, ни другая никогда толком не работали, но всегда находили крышу над головой, защиту и преданность какого-нибудь кавалера, хотя замуж не торопились, оставляя за собой право свободного выбора между претендентами на их руку и холодное, но тем не менее чуткое сердце.

В период между царствами, как говорила Калерия, то есть в момент отсутствия определённого обеспеченного покровителя, она подрабатывала уроками пения, а также тем, что собирала садовые или полевые цветы, сортировала их по разноцветным кучкам, высушивала, зашивала в раскрашенные и вышитые ткани и продавала как подушечки саше, которые пользовались успехом у мещански настроенной публики, большей частью – у сентиментальных дам среднего достатка. Севка запомнил мать по этому иногда нежному, но часто довольно удушливому запаху сухих цветов белой сирени, ландыша, ноготков, лаванды, лепестков розы или корочек апельсина, в которые летом она добавляла по нескольку капель прохладных душистых масел – мяты и сосны, а зимой и осенью – корицу, ваниль, гвоздику, мускатный орех, имбирь и даже перец.

Маленький Севка сидел у матери на коленях, нюхал навязчивые ароматы, запускал ручки в только что упакованные, но ещё не завязанные разноцветными ленточками подушечки, выпотрашивал их в два счёта и тут же сильно чихал, а мать смеялась и грозила ему тонким пальчиком, покрытым коралловым лаком, чтоб не портил её работу. Вокруг на столе валялась куча любопытных предметов: золотистые шнурочки, кожаные плетёные бечёвки, тесёмки из шёлковых ниток, которые смешно назывались мулине, лоскутки разноцветной ткани – и поэтому ему никогда не было скучно – всё можно было потрогать, потрепать, рассеять по столешнице, а то и разорвать на мелкие кусочки.

Ещё интереснее становилось, когда Калерия брала Севку с собой на уроки пения. У неё был довольно низкий волнующий альт от ля малой октавы до ля второй, звучавший то драматично, то торжествующе, и она умела себе ловко подыгрывать, как тогда говорили, на фортепьянах. Пока Калерия в просторных гостиных или на залитых солнцем верандах распевала незатейливые версии знаменитых оперных арий с детками тех же сентиментальных дам среднего достатка, считающих своим долгом привить своим отпрыскам хоть какие-то навыки музыкальной грамоты, Севка сидел, как правило, на кухне с прислугой и угощался чаем с вареньем, а если совсем повезет – то сахарной нежно-розовой пастилой. Лакомство таяло во рту, а вместе с ним таяло и Севкино сердце, ибо мать не часто его баловала сластями, а он их очень любил.

Отца своего Севка не знал, но тогда, в далёком детстве, ему не говорили, что кроме матери должен был быть кто-то ещё, а позже ему было уже всё равно, потому что для воспитания ему вполне хватало матери и тётки Серафимы, у которой своих детей не было, а для мужского воспитания – школьных мужчин: физруков, математиков, географов, завхозов и гораздо позже – художника Матвейчука.

Конечно, бывали минуты сомнений, когда он уже подростком вглядывался в свое зигзагообразное отражение в осколке старого зеркала, прислонённого к умывальнику на общей кухне, и, сравнивая себя с матерью – её оливковый цвет лица, гордый нос с горбинкой, чарующие влажные глаза цвета засахаренного ореха и волнистые каштановые волосы, – понимал, что его серые цепкие глаза, светлая кожа на щеках и скулах, тонкие бледно-розовые губы, прямой нос, светло-русые, темнеющие к корням вихры, острый мальчишеский подбородок были, что называется, из другой оперы, но задавать вопросы он не любил, а ещё больше не любил получать на них неожиданные ответы, и поэтому отец для него был фигурой более условной, чем реальной.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7