Свами Матхама.

Гадкие утята



скачать книгу бесплатно

– Буду ходить!

– Нет, не будешь…

Бабка оказалась права. Я не был на её похоронах, жил в другом городе, «на могилках» был тоже считанные разы, если Тамара не отведёт, не найду.

На самом деле, это бабка первой сообщила мне, что я «пригожий». Тогда информация шла в контексте, и я пропустил её мимо ушей… Сначала бабка тащила меня за руку через дорогу, чтобы посидеть с соседской бабкой на солнышке, а я бы поиграл с её внучкой. Я упирался от стыда. На следующий день я сам тянул бабку через дорогу. Она решила охладить мой любовный пыл. «Людка старей тебя на год, у неё рот, как куриная гузка. А ты – мальчик пригожий». Эти слова были направлены против моего желания играть с Людкой. Кстати, в детстве Людка была миленькой девочкой. Верхняя толстая губка её даже украшала. Мать у Людки симпатичная женщина, бабка —красивая, увядшая старуха. Моя бабка в курсе про толстые губы: подруга в красных бусах у неё – красивая.

Почему прогноз по поводу Людки оказался таким точным? Я встретил однажды взрослую Людку: лиловое лицо было покрыто множеством прыщей, верхняя толстая губа только подчёркивала сжатость нижней, которая запирала лицо на замок. Умела бабка «вспоминать» будущее. Я догадываюсь, как она могла предвидеть «могилки»: спроецировав мою невнимательность к себе на будущее. Невнимательность при жизни – невнимательность после смерти, а «могилки» для неё имели смысл. Это для меня были просто грядки. Её прозорливость по поводу могилок можно переоценить, но как распознать Людку?

В то же самое время у меня самого однажды получилось что-то подобное. Первого сентября после линейки мы набивали коридор школы тесным строем. И в этой публичности Хлеба громко попросил у технички закурить. Я понял, как он будет жить, как именно для него всё кончится. Это каким-то образом было в интонации его голоса… Хлеба был умней меня. Сравнивая себя с ним, я испытывал комплекс неполноценности, но он не смог свернуть с прямой линии воспринятого мной пути. Представление этого пути было за пределами моего опыта, но каким-то простым образом входило в него.

Ещё фантастичней был случай, когда я лежал на бабкиной кровати и, роясь в памяти, не нашёл эпизодов, где я – взрослый. Это был непорядок. Я совершил усилие на собой. Наконец, я увидел, как вылез из полного автобуса в красной, клетчатой рубахе, раздражённый давкой. Детей рядом нет, чтобы сравнить, а взрослые как-то рассосались или далеко, но у меня впечатление, что я не отличаюсь от окружающих своими размерами. Моя детская грудь всегда в общественном транспорте находилась на уровне поясов. Мне никогда не было тесно ни в какой давке. Не было у меня опыта такого раздражения… Я «вылез» из автобуса в самой дальней точке известного мира. Бабка возила меня туда пару раз. Мы выходили на узкую обочину и шли по какой-то грязи в гости к тётке отца. В «видении» я вылез на асфальтовый тротуар, широкий, как дорога. Таких широких тротуаров я в своей жизни в тот момент ещё не знал, возможно, их и не существовало.

Они возникли позже в моём опыте. Потом я двинулся пешком в ту же сторону, куда шёл автобус, будто, мне и пойти больше некуда. Автобус шёл в сторону заводов. Я показался работягой самому себе и тревожно посмотрел на свои ладони. Они не были пропитаны мазутом.

Воздух, которым я дышал в видении, будто, содержал густую пыль и нестерпимо резал лёгкие. Я осмотрел окружающее пространство. Воздух был прозрачный до самой линии горизонта. Почему-то, я мог дышать только верхушками лёгких и короткими вдохами, остро чувствуя недостаток кислорода. Воздух избы рядом со мной был темнее и, казалось, грязнее, но им я только что дышал совершенно легко. Предо мной вообще встал выбор, чем дышать? Воздухом избы или тем, что в видении… Тут меня осенило, что я не помню себя взрослым, потому что никогда им не был! Я перестал косить глазами в видение и выбрал дышать воздухом избы. Я всё время воспринимал её вокруг себя вместе с картинкой из фантазии. Опять моё дыхание сделалось незаметным и лёгким.

Потом почти всю жизнь я прожил рядом с тем местом, где я «вылез» из автобуса. Там лежит широкий асфальтовый тротуар, но автобус, из которого я «вылез», исчез, как вид транспорта. Автобусы стали другими, кажется, дважды или трижды. У меня в паспорте вклеена фотография, где я в клетчатой рубахе. Паспорт с фотографией в костюмчике я потерял и сфотографировался кое-как, спешно получая новый. Рубаха хоть и не красная, но красная была до неё: тётя Валя подарила. Эта рубаха мне подошла, как вторая кожа, я износил её до дыр. Потом я сам купил вторую вдогонку, но продлить удовольствие уже не удалось. Она была, скорее, зелёная и с клёпками вместо пуговиц и настолько же мне посторонная, как первая была личной. На паспорте я, действительно, выгляжу как работяга… Видение использовало известные мне элементы настоящего, где я ещё миленький, как использовало известный мне автобус. Кое-что всё-таки было из будущего…

Как-то дома появилась азбука с отличнейшими картинками. Я много раз рассматривал их, но мать тянула с первым занятием. Мы сидели уже в новом доме среди вещей, ещё не распределившихся по своим местам, и я подтолкнул её к первому занятию. Мы начали изучать азбуку, почему-то, не с первой страницы… Я уже много раз видел эту картинку: в деревянной клетке сидят два зайчика, рядом была нарисована такая же клетка, где сидел один зайчик, второй был нарисован за пределами клетки. Мама стала меня учить: «В клетке сидят два кролика. Один убежал. Что нужно сделать?». Я даже не стал выяснять, почему это кролики, а не зайчики. Мне хотелось поощрить маму быстрым ответом:

– Нужно поймать его и посадить обратно!

Мама, почему-то, опускает руки: «Тебя рано учить…». Я не понимаю, в чём дело? Оказывается, нужно было от двух отнять один… Услышав это, я был в недоумении.

Последовательный счёт до десяти кто-то рассказал мне без мамы, дальше всё повторялось самым прозрачным образом. Можно было считать, пока не надоест. Ещё до всякого счёта мне известно, что восемнадцать копеек больше шестнадцати копеек на две копейки.

Как бывшая колхозница, бабка получала пособие за потерю кормильца и строго упоминала все свои копейки из «пензии»: двадцать семь рублей и 29 копеек. Никаким своим богатством бабка не брезговала, даже слыла скупой, но в её скупости была одна прореха. Если я сопровождал её в магазин, где она покупала кирпич хлеба за 16 копеек, то по своей инициативе она покупала мне ромовую бабу за 18 копеек. Я быстро заметил, что маленькая ромовая баба стоит, как бы, много денег, и спросил у неё. Она горестно подтвердила: «больше на две копейки». Ромовая баба начинала быть вкусной снизу. Я и начинал её есть снизу, но, добравшись до сухого верха, тоже съедал. Скоро я полюбил ромовые бабы. Самым большим сокровищем примерно в то время у меня были 85 копеек. Я копил деньги, чтобы купить себе конфет. Копить нужно было ещё долго. Самые дешёвые конфеты стоили один рубль. Они совсем не нравились мне, но это был нижний порог цен. Накопленные деньги хранились у крыльца под железякой, на которой лежала тряпка, чтобы вытирать ноги… Однажды я нашёл в траве стёртый большой пятак, сбегал в сокровищницу и снова побежал искать. Денег в траве больше не оказалось. Я вернулся сосчитать то, что уже накопилось, хоть и так помнил. Под железякой денег не было. Совсем! Их серебристая горсть только что лежала здесь. Я бы утерпел плакать, но всё так быстро случилось.

Мой рёв привлёк внимание матери. Мне пришлось ей объяснить, что я потерял деньги. Она сказала, что нашла их, мыла крыльцо и, зачем-то, подняла железяку… Моё сознание немного просветлело. Пострадала только моя тайна. Недавно бабка жаловалась, что потеряла какие-то деньги. Мать отдала их ей.

Мои слёзы вернули всё на место, но желание копить деньги пропало. Я истратил восемьдесят пять копеек, наверное, на ромовые бабы: покупка конфет осталась недосягаемой мечтой.

Дядя Толя, который был крёстный (вообще-то у меня три дяди Толи), вдруг попросил проводить его до трамвая. Это был первый предлог в моей жизни, и я принял его за чистую монету. По дороге дядя Толя стал рассказывать про какого-то человека, который в тайне от всех копил деньги… Он накопил много, но потом умер, не успев их истратить. Концовка истории имела явно назидательный характер. Мать, зачем-то, гнала волну… Но пример мне не подходил: умирать я не собирался, деньги копить, кстати, тоже. Это было скучно объяснять.

– Зачем тебе деньги? – задал вопрос дядя Толя.

Вопрос был довольно нелепый. Я не стал вдаваться в априорную сторону дела и кратко сказал, что хочу купить конфет. Он нашёл проблему пустяковой. В это время мы проходили мимо магазина. Дядя Толя вытащил из кармана сорок копеек и протянул их мне с неожиданными словами: – Иди, купи себе конфет каких-нибудь хороших! – Проводы до трамвая на этом прерывались. Я с сожалением посмотрел на деньги… они были неплохие. Не понимая, почему он сам не знает, сказал вынужденно про рубль за простые Услышав это от меня, он удивлённо перебил: – Да ты не умеешь покупать! Зачем тебе килограмм?! (я сразу начал что-то соображать). Купи себе сто грамм! Пойдём! – В магазине он сам купил дорогих конфет, и продавщица безропотно отвесила их достаточно много на сорок копеек.

С тех пор я умею покупать не только ромовые бабы. Крёстный сыграл роль в расширении моих возможностей. Обе крёстные матери тоже сделают это, но будут орудиями более дальнего прицела… Несколько раз бабка выговаривала тёте Вале, что Серёжка не крещённый. Бедная тётя Валя! Как она хотела этого, годы спустя. Но мёртвых уже не крестят.

Дядя Толя Лузин однажды заметил моё существование. Он казался особенно злым по сравнению с собой обычным и, как на грех, нуждался в помощнике.

Бабка что-то не спешила меня спасать. Она была с Лузиным всегда не согласна. Тамара тоже не проронила ни слова. Я смирился… Когда я мысленно выбирал себе «любимого дядю», вопрос о рейтинге Лузина даже не стоял. Он сразу двинулся в самый конец списка и прочно там укрепился. Первое место тогда держал дядя Ваня. Правда, я оговаривал с самим собой, что это не из-за меркантильных соображений. Это был муж тёти Веры. Всякий раз, когда он меня видел, то дарил железный рубль с солдатом-Освободителем или Лениным. Рубли, как ненужные вещицы, возникали у него из кармана. Кажется, началось это после истории с накоплением мной денег, но этой связи я тогда не заметил.

В конце концов, дядя Ваня поразил мне воображение… Сама тётя Вера сделала такой же жест, как дядя Толя, но без всяких выдумок проводить её до трамвая. Она пригласила меня с собой на Пятый и купила шоколадку. По дороге назад она ещё удивлялась, что я ем шоколад, как картошку, без смака. Они себе вообразили, будто, я завишу от сладкого.

По идее, на шоколадке всё должно было кончиться, но не кончилось для дяди Вани. Во время семейных праздников я крутился среди взрослых во дворе у бабы Нюры, оказывался возле всех, в том числе, и возле него… Итак, Лузин схватил деталь мотоцикла, которую я раньше не видел, с намерением её разбирать вместе со мной. Это был какой-то якорь. – Все хотят газовать! – ругал меня Лузин. – Никто не хочет копаться в моторе! – Это была неправда. Я не хотел никогда газовать. Он сам доводил свой мотоцикл во дворе регулярным газованием до пронзительного визга. Слова отражали какую-то реальность, но меня она не касалась.

Система уважения не позволяла мне возмущённо перебить Лузина. Я оглянулся на бабку. Она слушала его с каким-то даже одобрением. Казалось, они с Тамарой держат в голове какую-то мысль… Вообще-то, мнение о Лузине у всех у нас было одинаковым. Он слыл бешеным и ещё пьяницей. Лузин не только газовал во дворе, он носился на своём мотоцикле под сто сорок по городу. Родственники сторонились с ним ездить. Если это случалось, то запоминали это на всю жизнь. Мнение о Лузине досталось мне, главным образом, от бабки. У неё он не сходил с языка… Всё в этом мнении мне было понятным. Не понятно только, зачем этого Лузина вообще терпеть?

К счастью, Лузин не стал проверять, хватит ли у меня сил открутить винты на якоре, и открутил сам. Он резко бросал их на табуретку, вставляя в процесс обучения мат. Этот мат касался, скорее, винтов. Всё остальное с якорем он тоже проделал сам. Я добросовестно пытался вникнуть в смысл якоря, но не вник. К счастью, он и не проверял. Это была другая учёба, чем в школе. Скоро ему пришло в голову бросить на табуретке разобранный якорь. Мы пошли во двор газовать. Мне пришлось держать ручку газа… Я ждал, когда всё кончится, но время от времени получал удовольствие оттого, что мотоцикл визжит по моей воле. Неожиданно тётя Эля стала на нас ругаться через окно, выходившее в бабкин двор. Мы могли разбудить спящую Гальку – мою двоюродную сестру. Я перестал газовать и смылся. Не смотря на вечную готовность совершить какой-нибудь вредный поступок, Лузин к моему удивлению, не стал раздувать скандал. Мотор в ограде больше не взревел. В дальнейшем с обучением он ко мне не лез. Теперь я думаю, что это бабка и подстрекнула его. Она заботилась о моём будущем, а обучение понимала по-старинке – в социальной среде. И мы с Лузиным, как два дурака, оказались жертвами женского коварства… Бабка эпизодически пыталась меня чему-то учить, говорила со мной на довольно абстрактные темы, потом она делала вывод: «Ты ещё глупой».

От меня быстро отставали и остальные. Преимущество сироты свалилось на меня, как благодать. И я довольно рано осознал счастье быть предоставленным самому себе.

Для человека, обладающего способностью видеть будущее, бабка как-то странно распорядилась своей судьбой. Дед, которого она всё время побеждала, экономя рубли, рано умер. А проигрывал он ей поневоле, вообще-то слюнтяем не был. Дед бежал из немецкого плена с товарищами, немцы их поймали и сказали: «Расстреляем в следующий раз». В следующий раз он убежал удачно. Но по ехидству судьбы дед оставил одну хорошо бегающую ногу в медсанбате. Видимо, сдав экзамен с ногами, получил от судьбы, новое задание: с ним тоже справился, опять оказался лёгким на подъём и перевёз всю семью в город, поссорившись с председателем колхоза. Отец стал шофёром, и даже женился на дочери шофёра, как было им задумано… В то время это было, кажется, круто. Шофера были чем-то вроде космонавтов сейчас.

Как инвалид войны, дед имел льготы. На нашей улице жил точно такой же инвалид без ноги. Его даже звали, как моего деда. У него была «инвалидка», потом «запорожец». То же самое касалось моего деда. И судьба бабки могла сложиться иначе. Правда, мои родители так и остались бы соседями, зато моя неграмотная бабка могла жить, как советский comme il faut, даже приехать в деревню на личной машине, «поздоровкаться» с председателем. Петька бы (мой отец) отвёз. Но сложилось всё так, как сложилось…

Это сначала моя мать искала другой садик и отдавала меня крестить в церковь, потом возникла фронда. Такое отношение к бабке казалось мне естественным. Это была, всего лишь, моя бабка, я не понимал, что она извлечена из своей среды, что жизнь её «сокрушила». Этот дом был только для меня родным. Её дом был там, где она шестнадцатилетней шла по улице. И все соседи выглядывали из окошек: «Вон Марфа, какая красивая, идёт». В глубине души, где человек всегда один, бабка была обижена на мужскую половину семьи: «Привезли меня сюда, а сами ушли на пески». (бабка)

Иногда я задумывался, кем стану, сначала хотел быть инженером, как дядя Толя. Мне даже не приходилось выбирать, какой именно: оба брата матери были инженеры. И баба Нюра этим гордилась. Мать тоже ничего против инженеров не имела. Как, впрочем, и против генералов. Когда я сказал, что не хочу быть генералом, она мне объяснила: «Ну, что ты! Генерал – это хорошо, соседи скажут: сын Риммы – генерал». В общем, какое-то время я хотел быть инженером, но потом мне захотелось придумать что-то своё. Я решил стать писателем. Эти планы были на будущее: ни к чему меня прямо сейчас не обязывали. Помню, что я выдумал их осенью, когда было холодно, а летом на солнышке во дворе, когда крутил переднее колесо велосипеда, лежащего на боку, и представлял себя водителем автобуса, вдруг почувствовал озабоченность: «Мне десять лет, а ещё ничего не написано».

Я покинул солнечный двор. Крутить руль – было временное развлечение. Карандаш и тетрадный листок украсили бабкину кухонную клеёнку. Ручки летом не нашлось… Карандаш выдавливал на листке шероховатости клеёнки, и я написал хуже, чем мог: «Жил-был мальчик». Ноги мальчика сами пошли в сторону Пятого. На его плечах была голова, полная приключений, фантазии отзывались в каждом шаге мальчика.

Пока я этого не писал, я задумался, как именно написать: «Он пошёл на Пятый»? – или: «Он пошёл в магазин»? Всё равно получалось повествование о внешней стороне жизни, даже более унылое, чем сама жизнь. Ещё следовало придумать мальчику имя. Это поставило меня в тупик. Кроме собственного имени никакое другое не подходило: мои фантазии сразу пустели. Как вообще записывать фантазии? У них нет начала и нет конца. Какое-то время промучившись, я отложил проблему.

В кухне было тенисто. Меня манил солнечный двор. Я вернулся крутить колесо, и писатель уснул во мне на много лет. Я стал накачивать себя мыслями о нём снова лет в пятнадцать, но устно. Мне захотелось научить «этих дураков» всё правильно понимать. В девятнадцать лет была ещё одна попытка. Она стала значимой, благодаря фразе: «Она надела очки…». Я записал эту банальность, скрепя сердце. Потом оказалось, что это единственная фраза, которую я сам понимаю, не напрягая извилин и памяти, что, собственно, хотел сказать. Случайно я её дописал: «чтобы лучше меня видеть», – и я опьянел. Я сам различал нижнюю строчку в таблице окулиста, когда мне показывали на две строчки выше. Сначала мне казалось, что девушка просто так надела очки, для красоты. Кто-то совершил простое действие: надел очки. Для этого у него были основания. В этом был смысл. На кончике моей шариковой ручки было больше ума, чем у меня самого.

Все последующие воспоминания не приводят к более фундаментальному выводу, чем тот, что был сделан случайно относительно моей чувствительности к интонации. На её основе моё сознание начинает наполняться смыслом, а с течением времени этот процесс выглядит только запутанней. Посмотрим на моё сознание ещё раз. Мне два года. Я шагаю в гости с мамой и испытываю колебание: «плакать – не плакать». Тесное пальто поверх тёплого костюма не даёт дышать. Шапка прокалывает голову. В отказе матери снять её с меня – категорическая интонация. Смысл интонации отражён моим недавно народившимся сознанием и адекватен действительности. Я определённо помню, что решил не плакать. Мой анализирующий центр это решил. Из чего он исходит – из интонации или из самого себя? Интонация – это внешнее. Он сам, вроде бы, – внутреннее. Если я буду плакать, то иголки шапки вопьются уже в мокрую голову. После этого они вообще не сдвинутся с места. Одежда тоже прилипнет к телу, а она – тесная. Мне станет тяжелей двигаться и дышать. К тому же вся сила уйдёт на плач, а надо ещё идти. Мать тянет меня за руку. Если я буду плакать, мне станет трудней двигать ногами. Поэтому я без слёз делаю шаг за шагом: не шевелить головой, чтобы шапка лишний раз не прокалывала голову, по возможности, не забывать об этом… Мои внутренние ощущения и интонация маминого голоса для воспринимающего центра – по какую-то одну сторону. Он – не внутреннее и не внешнее.

Это – мой опыт. Он существует вне времени, внешний и внутренний, весь сразу. Предназначение опыта – отражать действительность опережающе. И мамина интонация позволяет мне это делать.

Мой центр уже осведомлён обо всех последствиях выбора плакать. Ему известны реакции тела и вероятные мамины действия. Я делаю выбор не плакать и после этого чувствую себя Гадким Утёнком. Всё равно мой выбор – не делать себе хуже собственными слезами, собственными же руками. Возможно, этот выбор не идеален, но мой опыт так заточен. Что именно его заточило? Мой темперамент (природа) или воспитание? Внутренние ощущения и интонация маминого голоса наделены разным смыслом. Мой опыт вытягивает эти разнообразные, внешние и внутренние смыслы в какую-то прямую линию. «Гадкий утёнок» – это её прямота. На фотографии, где «папа, мама и я», я ещё не умею говорить, но уже умею отчаиваться. Это – ещё моя чистая природа. Опыт «Гадкого Утёнка» накопится позже. Мой воспринимающий центр, совсем не опытный, уже существует и до Гадкого Утёнка.

Я даже смутно припоминаю, что там было… Мне кажется, что мы идём в больницу. Мама всегда говорит, что больно не будет, но сегодня добавила, что с нами идет папа. Он, действительно, не ходит с нами в больницу. Всё же я был встревожен, в очереди сидел, как на иголках. Мы вошли втроём. Сверху темно, сбоку – яркий свет, белые ширмы скрывают что-то. Кажется, это – самая страшная больница! Я готов паниковать, но сбивает с толку, что на дяде с бородкой нет белого халата.

Мы втроём садимся на стулья. Ни папу, ни маму белая ширма за спиной совершенно не волнует. Дядя с бородкой не просит снять с меня одежду… Всё равно окружающее таит в себе что-то. За боковую ширму легко заглянуть, за ней ободранный стул в полутьме, но ширма за спиной непроглядна. Дядя с бородкой вроде добр… Ещё бы разрешил за ширму заглянуть.

Кажется, раздевания не будет. Моё внимание привлекают к какому-то ящику. Я сначала его и не заметил. Дядя сказал, что из него вылетит птичка, но я не заинтересовался. Дядя добавил, что её надо ловить… Мама тоже сказала, что надо ловить птичку. Мне не жалко. Пусть бы птичка летала. Почему заботу о ней взвалили на меня? Нужно теперь быть внимательным… Птичка, которую надо поймать, кажется мне деревянной, как этот ящик. В моём воображении она выскочила из него, щебечет и порхает рядом, у неё длинный, деревянный клювик, который двигается быстро. Тут у меня возникают опасения. Поймать быструю птичку мне не просто. Я – неуклюжий, к тому же должен сидеть неподвижно. Я решил, что буду ловить её, «спустя рукава», но кожа на руках у меня открыта, лицо ничем не защищено. Птичка сама может меня клюнуть. От неё, чего доброго, надо ещё отбиваться… и в режиме опережающего отражения действительности я тянусь к матери за защитой. В это же время я не свожу глаз с ящика, как и велено…



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

Поделиться ссылкой на выделенное