Свами Матхама.

Гадкие утята



скачать книгу бесплатно

После загса мать ночевала у себя дома. Отец уговорил её жить вместе только через неделю.

Может, я произвольно толкую факты, но такое сватовство имело для меня страннейшие последствия: я не был ни на одной свадьбе в своей жизни. Тётя Вера – старшая сестра матери – послужила катализатором этой странности: вдруг не захотела, чтобы я был на свадьбе её дочери, а своей двоюродной сестры. Мне было тринадцать или четырнадцать лет, моё сознание, видимо, нужно было тренировать, у бабы Нюры «с Верой» даже спор на эту тему вышел.

Когда я с изумлением услышал от бабы Нюры, что не попаду на свадьбу, на которую я, признаться честно, и не собирался, я почувствовал облегчение. Это казалось вообще новостью, что я должен туда ехать. Когда вступали в брак другие братья и сёстры, я жил далеко от дома, и мой отсутствие на свадьбах стало традицией. Правда, первое вино в своей жизни я выпил на свадьбе. Это был последний день свадьбы старшего брата моего друга, его мать посадила за стол без жениха и невесты уже совсем молоденьких. Нас набралось человек пять или семь. Я поднёс вино к губам, будто яд, и выпил…

Кошка, которую «из-под стола выманить нечем», заслуживает отдельного рассказа. По словам Тамары, она пропадала где-то целый год. Её долго искала именно Тамара. Кошка, по её словам, была красивая: гладкая чёрная шерсть, белые кончики лапок, ушек и хвоста, на груди белая бабочка. И вот Тамаре стало казаться, что кошка мяукает на улице, а дома у всех разболелась голова. Бабка сказала деду: «Отведи ты её к доктору! Что ей всё время кажется?» В это врем баба Нюра стала стучать им в окно и кричать с улицы: – Ваша кошка нашлась! Кошка разбегалась на дверь и прыгала, громко мяукая. Баба Нюра увидела это и, когда зашла в избу, почувствовала угар… Мой отец в это время служил в армии. Тёти Вали не было дома. Это её попросили прикрыть заслонку, когда она убегала на танцы. И она сильно двинула её. На моей памяти тётя Валя с нами не жила. Она вышла замуж. Младшее поколение между собой тоже боролось за мнения. Мой отец мог дать подзатыльник тёте Вале, с Тамарой он тоже не вполне щепетилен.

Зимой дверной проём сенок заносило снегом. Белая плёнка набивалась до самых верхних углов, и, когда открывали дверь, казалось, что выхода нет. Мой папа хитростью выманивал Тамару из тёпленькой постели посмотреть, что там во дворе собака наделала. Та вставала, надевала пимы, и папа бросал её через дверь «прочистить проход». Хищная шутка заставляла Тамару визжать. Но небрежное отношение к младшенькой всё-таки чувствуется. В нужном случае Тамара тоже давала отпор. За неё заступался дед. Она шантажировала этим папу и тётю Валю.

Где же Гадкий Утёнок?

Мы с матерью идём в гости. Она не разрешает снять колючую шапку и расстегнуть пальто, я услышал в голосе непреклонную интонацию. Под тесным пальто ещё костюм с начёсом. Его бы одного хватило для такой погоды… Шапка прокалывает голову до самого черепа, но я оставляю намерение плакать, передвигаю ноги и чувствую себя Гадким Утёнком.

Мы отошли от дома на квартал, идти ещё целых три, дома с бабкой было комфортно. Мама ласково привязалась: «Пойдём, да пойдём…». Домой бы вернуться! Я не имею права расстегнуть пальто и снять шапку, не контролирую пределы собственного тела. Моя «воля к власти» ущемлена. Я запомнил этот случай, потому что тогда не заплакал. В гостях меня раздевают, но я, по-прежнему, Гадкий Утёнок. Меня снова оденут и выведут на крыльцо, чтобы сфотографировать. На фотографии стоит дата. Мне два года…

Фотограф что-то заподозрил и второй раз вывел меня уже без пальто и шапки. На этом снимке я прикоснулся ладошками к животу. Жест, что я готов оставаться таким. Выражение лица на снимках не отличается… Я уже умею скрывать свои чувства.

Эта шапка долго никуда не могла деться. Когда я учился в институте, то ходил в ней на лыжах. Она по-прежнему колола голову…

Иногда мать тревожно говорила: «Опять ты будешь уросить?». – почему-то, когда мне совсем не хотелось. Я обещал не «уросить», проявляя какую-то заботу о ней. Но своих слёз я не помню. Видимо, они снимали мне стресс и забывались. Я не замечал, что ими кого-то контролирую.

В тех гостях мы бывали не раз, и всё время я чувствовал там себя Гадким Утёнком. Сами хозяева были прекраснейшие люди, ничего у меня не вызывали. Видимо, рядом была мать. Пребывание в гостях ещё вызывало принуждённое состояние… Однажды я бегал там с другими детьми во дворе. Меня и двух дочек хозяев, которые были старше, отправили погулять. Во дворе этого дома жило, оказывается, много детей. Я не делал попыток познакомиться с кем-то, молча бежал за каким-нибудь ребёнком, потом останавливался. Мне захотелось в сортир. Он белел в углу двора, но, казалось, в спину будут смотреть огромные глаза, если я туда побегу. Глупо бояться больших глаз и самому себя выдавать. Одна из дочек, которой я больше доверяю, меня проводила. Внутри сортира – острый запах хлорки. Я глянул в глубокую, вонючую яму и серьёзно испугался. В ней кишели белые черви. Сюда бы следовало идти с мамой! Маринка деликатно предлагает меня подержать, но я не могу себе позволить с ней такие отношения. Она мне нравится, правда, учится в школе дольше, чем я живу. После того, как я закрылся в туалете, мысль сложиться над глубокой ямой в неустойчивом равновесии всё равно вызывает у меня ужас, нагадить в штаны тоже не выход. К маме бежать поздно. Я выбираю не самый приличный способ действий и какаю на пол, не покидая сортира. В принципе, это можно было бы сделать и на улице рядом с ним, но тогда я бы отсвечивал голыми частями тела при множестве народа.

Через некоторое время во дворе поднимается тихих переполох. Какой-то парень задает вопросы. Он подходит к девочкам. Я уже убежал за ограду и смотрю на это через частокол, в принципе, можно удрать и домой. Я помню дорогу. Всё время прямо, пока не увижу свой дом. Мама потом сама придёт. Но я испытываю колебания, потому что мы так никогда не поступали. Кажется, Маринка не выдает. Светка показывает на меня головой…

Парень подходит. Я «честно» отвечаю на его вопрос: «Нет, я не какал в уборной на пол». В этот момент Гадкий Утенок распускает во мне все свои лепестки…

Кажется, я поймал его за руку! Он связан с враньём, надо только расширить понятие… Когда я иду в гости и не плачу, и не стягиваю шапку с головы, я тоже вру. Так жить нельзя! Вообще, когда мать тянет меня за руку, мне нужно в обратную сторону, мне нужно домой.

Я был Гадким Утёнком и на новогоднем утреннике. Когда мать стянула с меня пальто и верхние штаны, я был навеки опозорен, потому что это было на глазах у девочки, в которую я сразу же безнадёжно влюбился. Эта девочка, как светлый ангел, была в белой обуви и в белом платье с сияющей короной на голове. Она смотрела своими большими, прозрачными глазами, как меня раздевают. Мать в это время безжалостно разоблачила на мне голую полоску тела между короткими штанами и чулками. Я согласился на эти чулки, потому что думал: мы снимем их незаметно, когда придём. Это был с моей стороны жуткий компромисс надевать их вообще, мне не хотелось иметь их даже под одеждой. Мать обещала снять чулки, когда мы придём, но я не ожидал, что это будет так демонстративно. Потом она повела себя вообще вероломно: «Оставайся в чулках!».

И утренник превратился в пытку. Из-за полоски тела между чулками и штанами я чувствовал себя неприлично голым. Мне хотелось, забившись в угол, быть невидимым и плакать. Как плакать в углах больших, голых комнат незаметно? Поэтому я вёл себя «нормально», только прятался в толпе детей, чтобы не встречаться глазами с этой девочкой, уходил за ёлку от той части зала, где по моим расчётам, была она…

Бесконечно униженный чулками, я был ещё и сфотографирован матерью. Мой позор растягивался навеки… Это была последняя капля… Я хотел наотрез отказаться, но мог настаивать на этом, только плача, и этим привлёк бы к себе общее внимание… в чулках. Я жёстко сгорал перед фотографом. Кажется, нет несчастней меня существа, чем в тот момент, но, к своему удивлению, я вижу на снимке доверчивые глаза, и грудь доверчиво подаётся вперёд, и даже кривая улыбка на лице. Я едва ли не веселюсь! Не смотря на длительные мучения и желание слёз, моё состояние совершенно не читается. Я – невидимка. Это – моё определение.

Светло-жёлтая рубаха крест-накрест опоясана лямками штанов. Короткие рукава свисают до локтей. Я остро чувствовал её бесформенность. Я всё равно – маленький и нежный. Даже открытая белая полоска ног между штанами и чулками не портит такого малыша.

Сейчас мне кажется, что всё нормально. Наверно, я мог бы не прятаться за ёлкой, бегать рядом с девочкой в сверкающей короне и даже встречаться с ней глазами. На мне бы болтались штаны на лямках и жёлтая рубаха. Всё это я мог терпеть. На мне только не должно было быть чулок! Я бы, наверное, мог сказать этой девочке что-нибудь. Это был бы фантастический флирт. Но всё это представляется мне возможным, я переписываю историю, потому что чулки на мне больше не болят.

«Снежинок» на ёлке было несколько. Одна из них попала на мой снимок. Она – брюнетка: соски под платьицем и мягкости на ногах… Вот кому хотелось сфотографироваться.

Чаще всего мне приходится «врать», когда я иду в детский садик. Я хочу носить шарф под пальто, как взрослые, но это невозможно доказать матери. Даже невозможно доказать, что узел сзади – совсем не теплее – он завязан так, что мне не доступен. И в детский сад шагает Гадкий Утёнок. Откуда взялась эта «система терпения»? Почему на фотографии, где папа, мама и я, – я испуганно тянусь к маминой груди и ничего ещё не умею терпеть, а на снимке, где мне всего два года, я – Гадкий Утёнок? Что стало определять меня за промежуток времени, который не может быть длинным?

Мама ласково уговаривает пойти с ней на улицу, её аргумент: там тепло и легко дышится. Мне и в избе легко дышится. Но трудно измышлять слова для отказа. По вынужденному поводу я плохо их выговариваю. Тем более, мамина ласковость требует конгруэнтности с моей стороны. Я поддаюсь на уговоры. Мама натягивает на меня тяжёлое пальто, валенки, шапку… шарф завязывает сзади. Я оказываюсь во дворе в солнечный, мартовский денёк. Воздух всё равно холодно касается щёк. Никакой он не тёплый! По сплошному сугробу во дворе тянется тропинка в огород. Я могу пойти по ней, больше идти всё равно некуда, но всё, что требует движений, вызывает у меня какую-то тяжесть в мыслях.

В демисезонном пальто, стареньком и лёгком, мама отбрасывает штыковой лопатой снег от сенок. Её голова вместо шали покрыта лёгким платком. Она смотрит на меня и всё время улыбается. Я вижу единственный выход из положения: «Возьми меня на ручки!». Моё лицо будет рядом с её лицом, так теплее, не таким тяжёлым покажется пальто.

Тоненькое лицо мамы смотрит на меня с недоумением, оно – как на фотографии. Она отказывается. Я понимаю, что просить бесполезно, и замираю на тропинке. Щёки от холода не спрячешь. Мои отношения с матерью замерзают на этом весеннем ветерке…

Однажды мы с Петькой поиграли как-то не так. Это был, видимо, конец мая. Мы бегали в рубашках с коротким рукавом во дворе детсада, кажется, я гонялся за Петькой. Он бегал и хихикал. Мы радовались жизни и совсем не понимали, что нам говорит воспитательница. Угрозу в её словах со спокойной интонацией я заметил, но прочитал их по верхнему слою: она обещала всё рассказать матери. Я даже не понимал, что именно расскажет. Мы ровным счётом ничего не делали. Эта незнакомая воспитательница, работавшая с нами первый и, видимо, единственный день, зачем-то, сдержала слово. По дороге домой мать стала талдычить мне то же самое. То, что нам вменялось, было неправдой: не было у нас намерений! Я надеялся, что мать это понимает. Мне не хотелось объяснять пустяки, и я совсем не старался оправдываться, слушал её с досадой и без страха. Тогда мать несколько раз повторила, что не будет молчать, всё расскажет отцу. Я не понял, что она расскажет, моделировал ситуацию, но отец из неё всё время выпадал. Он меня не наказывал. Я даже не представлял, что он может мне сделать, но дома пустые выдумки про меня могли слушать бабка и Тамара. Где им ещё быть, если не дома? Баба Марфа меня тоже не наказывала. Я мимолётно подумал о Тамаре… это было вообще смешно, но, по словам матери, мне грозила дома какая-то злейшая опасность. В очередной раз она сказала, что не будет молчать. Я уже отчаялся слушать её, и слёзы хлынули из меня: – Не рассказывай!!!

Я немедленно оценил эти слёзы и добавил нужную интонацию: «Видишь, я раскаялся!». Моё отчаяние немедленно стало расчётливым, и в тот момент я не чувствовал себя Гадким Утёнком. Внутренне я остался наглым и цинично лгал матери. Эти слёзы я, почему-то, запомнил.

Каким-то детским голосом мать стала говорить, что она и так всё время молчит, мне же всё сходит с рук. Эта клевета на меня звучала, как жалоба. В её голосе изменилась интонация… Я немедленно успокоился.

Слёзы, которые я запомнил, не снимали мне стресс. Его не было. Была какая-то отчаянная, внутренняя активность, по сути, тоже стрессовая, но что-то тут тонко запутано. Кажется, я врал матери, но не врал себе. Когда я чувствую себя Гадким Утёнком, видимо, я вру себе; например, что эту шапку можно терпеть. Я всегда мог что-то делать и быть более активным, например, не говорить с парнем, а удрать ещё дальше или вообще уйти домой.

Теперь задним числом я понимаю, о чём у матери шла речь. В её семейных разговорах стало больше молчания… Как-то к нам в гости пришла крёстная отца – тётя Таня. Она любила выпить, и отец с ней, видимо, выпил. Помню, тётя Таня сидит в кухне за столом, за которым бабка готовит, это обстановка – самая неофициальная.

Вдруг разговор сделался каким-то напряжённым. Тётя Таня к кому-то оборачивается и отвечает, со сжатыми губами. Отца где-то в избе нет. Бабка сидит рядом с ней на кровати: так оборачиваться к ней не было бы нужды. За спиной у тёти Тани, видимо, моя мать и выражает претензии по поводу спаивания мужа. Скоро тётя Таня исчезает из гостей, а вернувшийся в избу отец вдруг сделался пьяным: разъярённо ломает стол у нас в комнате. Верхняя доска, которую он оторвал, покрылась щучьими зубьями из мелких гвоздей. Там, где он его крушит, вспыхнул то ли электрический свет, то ли ярчайшая ругань и всё это несётся с резким, металлическим визгом гвоздей. Мы с матерью спешно покидаем избу.

Баба Нюра постелила нам толстый, мягкий матрас на полу. По крайней мере, мне понравилось на нём спать. Возможно, это была перина. Сумрак и тишина тоже понравились. Я выражаю мысль жить здесь. Мать молчит в ответ. Баба Нюра тоже не поддержала разговор… Когда за окном засерел день, ставень неприятно задребезжал. Баба Нюра уверена, что это пришёл отец. Мне кажется, что он не мог прийти. Мы убежали от него, больше не будем видеться. К моему удивлению, мать выходит на этот стук, с кем-то бубнит на крыльце. Через некоторое время я водворён в избу.

Матери нет. Отец чинит разбитый стол. Бабка качает на него головой. Папа не огрызается, свесил свою голову. Я тоже качаю на него головой. Меня при этом удивляет, что он умеет делать столы.

Если бабка в схватках с дедом возвращалась в избу победительницей, то мать вернулась проигравшей. Не смотря на извинения, принесённые отцом, ей в дальнейшем пришлось фильтровать базар. Для неё наступило то самое молчание. Когда отец строил наш дом, она предлагала сделать разрыв между избой и новым домом, хотя бы на метр. Он её уже не слушал. В результате получилась пристройка: после смерти отца мы жили в ней с матерью, но официально она принадлежала бабе Марфе. Благодаря этому мать получила сначала комнату, потом ещё через сколько-то лет квартиру. Так что её «молчание» оказалось судьбоносным, а толчком к нему послужила крёстная отца, любившая выпить.

Крёстные вообще почитались в родне отца. Баба Марфа мне многократно подчёркивала, что Тамара – моя крёстная, дядя Толя – мой крёстный. На самом деле, у меня даже три крёстных. В церковь ходила ещё одна моя младшая тётя: они с Тамарой были соседки и подружки. Мои молоденькие тётки делили обязанности, держали меня по очереди. Дядя Толя нёс меня в церковь, а поход возглавляла баба Нюра.

Когда дом был построен, крёстная отца выступила с речью. Её слушал я и кто-то ещё… Тётя Таня сказала, что перед тем, как поселиться в новый дом, туда нужно запустить на ночь собаку, кошку и петуха, не кормленных три дня. Если к утру сдохнет петух, жить в доме можно, если сдохнет кошка или собака, жить, кажется, было нельзя. В доме будет покойник. Выслушав её, я не понял, почему животные не могут выжить все сразу, представить себе, что в новом доме не жить при любом раскладе гадания, тоже не смог.

Отец погиб почти сразу, как в доме расставили вещи. Его отправили в командировку на уборку урожая, перед отъездом он видел сон, как упал с моста в реку с машиной. Так и случилось. Когда его привезли домой, мать сказала, чтобы я ночевал у бабы Марфы. Самой бабы Марфы где-то не было. Я спал один на её широкой кровати и прекрасно выспался.

Утром по приказу матери я пошёл в дом. Баба Марфа сидела у гроба… Этот гроб смутил меня. Почему отец лежал не на кровати? Я ощутил серьёзное что-то, но с закрытыми глазами отец от себя ничем не отличался. Я, на всякий случай, поинтересовался у бабы Марфы, когда он встанет. Её морщинки стали мокрыми: «Он не встанет». На следующий вопрос она ответила после длинной паузы. По её словам, его было бесполезно щекотить. Я не поверил, но развивать тему не стал, проявил осторожность, хотя не боялся с бабой Марфой говорить о чём угодно.

Она сидела у гроба какая-то несчастная, одинокая. Я побыл с ней недолго и пошёл на улицу, где встретил Любку.

Самыми весёлыми в тот день были музыканты, с ними во дворе стало тесно. Нас, оказывается, знало много народу. Какое-то время отца несли по улице, потом повезли на машине. Я ехал со всеми в автобусе. Помню, как баба Марфа рыдала в открытую могилу, стоя на коленях, рядом голосили тётки отца. Наверное, не было на свете таких отчаянных похорон. Позже тётки зачастили к нам. Они гладили меня по головке и называли сироткой. Это слово мне не понравилось, я отверг его, как программу. С тех пор тётки отца стали для меня какими-то неприятными знакомыми.

Видимо, система уважения досталась бабке в наследство. Я сужу об этом по её рассказам… Что-то много сестёр было у бабки. Ещё было девятнадцать коров, двенадцать лошадей, тьма овец, и что-то не считано… Бабка сказала: «Работали всей семьёй, никого не нанимали». Я, почему-то, запомнил. Мысли у меня тогда разбежались. Мой прадед был кулаком, что ли? То ли мне – пионеру – стыдно стало, то ли наоборот… Чтобы дочери не убегали на гулянье, прадед запирал их на ночь то ли в овине, то ли в амбаре. И одна из них, кажется, Дунька подставляла к стене этой тюрьмы оглоблю и то ли вылазила из овина, то ли перелазила через овин… Бабка сказала: «Отец бы её убил, если б узнал!». На морщинистом её лице зажглись выцветшие глаза. Я заподозрил, что она сама хотела убегать на гулянье к парням, но, казалось, всё было так давно, что не имело смысла и спрашивать. Ещё, казалось, что бабка что-то не договаривает про Дуньку. Потом она сама родила такую же «Дуньку», только её звали тётя Валя.

Хоть и не убегала бабка из овина, но тоже была не промах, у какого-то жениха «возле налоя» закапали слёзы, когда он её увидел. Имя этого жениха бабка произносила сладко: «Ванюшка». Это был сначала бабкин жених. Дело разладилось у них из-за какого-то простенького разговорца. Казалось, после таких слов можно только крепче обняться, – бабка припоминала самые мирные интонации. Но одновременно складывалось впечатление, что она сама и виновата… После их ссоры родители решили женить Ванюшку.

Венчание шло в церкви. Церковь в словах бабки всплыла вместо загса и меня удивила. В эту церковь набилась вся деревня. Бабка сидела дома, но какая-то толстогубая подруга в красных бусах (красивая) пришла к ней и стала уговаривать: «Идём Марфуня, посмотрим свадьбу!». Бабка не хотела идти, но подруга пела и пела… И бабка явилась с ней в церковь, сквозь толпу прошла в первый ряд, и у жениха закапали слёзы. Поп в это время водил молодых вокруг «налоя». Сестра жениха бросилась бабке на шею: – Марфуня, что же ты наделала!

Я пробовал представить себе, как моя морщинистая бабка проходит в первый ряд сквозь жиденькую толпу, которую всегда видел в церкви. На меня это никакого впечатления не производило, но Ванюшку всё равно было жалко. Я немного одумался. Скоро его существование даже вызвало у меня досаду. Он мог стать бабкиным мужем: у них были бы другие дети. Если без тёти Вали можно было обойтись, то Тамару было жалко. Она не могла ничего сказать, не улыбаясь, отца в это время уже не было на свете, но моё существование тоже было под вопросом. Я подозрительно покосился на бабку:

– А где был дед?

Дед был из другой деревни. Бабку сосватал какой-то старик, который слыл колдуном, остановил её возле курятника (тут я сообразил, что это не тот курятник, который я знаю), дёрнул за косу «до трёх раз»: – Пойдёшь за…? – И назвал деда. Бабка выпучила глаза, как шестнадцатилетняя, вспоминая свой ответ: «Понравится, так пойду!». Деда она никогда не видела. Вдруг бабка обратила внимание на меня: «А ведь ты не будешь ко мне на могилки ходить».

Я удивился. Казалось, такая наша жизнь никогда не кончится. Всё-таки я решил так сложно не противоречить:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15