Игорь Смирнов.

От противного. Разыскания в области художественной культуры



скачать книгу бесплатно

Предисловие

В сборник статей, предлагаемых вниманию читателя, вошли тексты, которые писались врассыпную – у автора не было замысла подчинять их решению какой-то одной сверхзадачи. То, что они все же состыковываются, содержат в себе нечто им всем общее, – сюрприз для меня. Как это всегда бывает, мы целеустремленны даже тогда, когда того не подозреваем.

Работы, составившие эту книгу, как мне стало ясно задним числом, объединяет прежде всего их метод. К изучаемым в гуманитарных дисциплинах объектам можно подходить двояко. Они концептуализуются либо в их изготовленности для вхождения в оборот – как непосредственно доступные для постижения в некоем, столь же очевидном, что и они, контексте, либо в качестве пребывающих в становлении, в порождении и исподволь указывающих на соприсутствие в них Другого, чем явленное, – на ими перерабатываемое. Первый метод надежен, но поверхностен; приемлем и для ненаучного мышления, т. е. способен добиться широкого социального признания, но не обладает большой объяснительной силой и потому ценен лишь настолько, насколько привязан к рассматриваемым с его помощью ценностям духовной культуры. Второй гадателен, не избавлен от домыслов, но зато открывает ускользающее от прямого наблюдения; приемы такого рода превращают науку в подобие тайного знания, бросающего вызов здравому смыслу, но при этом сообщают ей самоценность, предоставляя ей власть над материалом, принужденным выдавать свои секреты. Наверно, оба взгляда на культуросозидание должны в идеальном случае дополнять друг друга. Однако приходится сказать, что мне довлел конспирологический интерес. Статьи, которые я теперь свел вместе в книге, проникнуты сквозным для них намерением автора представить произведения искусства не тем, за что они принимаются a prima facie.

Мой пристрастный выбор был продиктован тем обстоятельством, что он в наибольшей степени соответствует неотступно занимающей мое воображение истории, пусть нам и хотелось бы увековечить современность, в которой мы находимся, чему отвечает установка на познание вещей без обиняков, без учета того, что они участвуют в изменении мира. У сугубой современности нет глубины, ибо абсолютизированное настоящее не желает видеть себя преходящим и, значит, не в себе обоснованным, вовсе не автоконститутивным. История не только была, как полагали постмодернизм 1960–1980-х гг. и наступивший за ним в последующих десятилетиях презентизм, но и есть, и, раз так, она вписана внутрь социокультурных феноменов как сущность их существования. Схватывая художественное произведение в становлении, мы выясняем, что и как оно замещает собой, будучи всегда переходом от одного времени к иному. Культура поставляет пользователям свои результаты, скрывая от них то, что она есть процесс, постоянное самопреодоление. Реконструкция ее процессуальности требует от исследователя искать отправной пункт для умозаключений в том Другом, что лишь подразумевается субститутом, каковым оказывается творческий продукт.

Отсюда название моей книги. Организация доказательств в ней строится на аргументации a contrario.

Анализируя эстетическую доктрину формалистов, я пытаюсь узнать, чем было для них не-искусство; моделируя концовки эпох, я стараюсь выявить в эндшпилях сопротивление упадку, замедление развития по нисходящей линии. Две статьи об авангарде освещают его на диалектический манер: с одной стороны, не доводящим свой исходно декларированный нигилизм по отношению к прошлому до ультимативной полноты, с другой – склонным по мере развития от ранней стадии к поздней к самоотрицанию. Источниковедческое рассмотрение набоковского «Дара» и пастернаковского «Доктора Живаго» смещает смысловые доминанты этих романов из открыто сказанного в них в те преобразования, которым они негласно подвергают свои антецеденты – религиозные, философские, литературные. Разбор мотивов безумия в лирике Иосифа Бродского не мог обойтись без характеристики историко-литературного (не обязательно интертекстуально значимого) фона, на котором они обнаруживают свою специфику. Зарождающееся искусство фильма программирует рецепцию своих лент, как мне хотелось показать, расподобляясь с близкородственной ему потребительской культурой, воплощенной в универсальных торговых домах, во многом определивших уклад городской жизни в XX в. Формирующееся кино вносит в давно установившуюся систему искусств тот же вклад, каким когда-то было негативное богословие в добавлении к положительному – об этом идет речь во второй из фильмологических статей, включенных в книгу. Взятое только в виде эстетического или техномедиального события кино остается не до конца понятым – оно сопринадлежит гораздо более широкому культурному контексту, чем принято думать, в том числе и теологическому. В заключение я позволил себе высказать несколько общих соображений о социокультуре как следствии борьбы человека со своей отприродностью.

Все разделы сборника «От противного» были написаны в 2014–2016 гг. за исключением статьи о «Докторе Живаго», которая была опубликована много раньше и теперь переделана. Я не удалил некоторые повторы, от которых следовало бы избавиться, будь книга сплошным текстом, но которые терпимы, коль скоро она скомпонована из отдельных работ.

Я благодарен моим коллегам и друзьям, способствовавшим написанию и публикации статей, сложившихся в книгу: Андрею Арьеву, Денису Ахапкину, Любови Бугаевой, Сергею Гончарову, Якову Гордину, Алексею Грякалову, Корнелии Ичин, Яну Левченко, Имке Мендозе, Игорю Пильщикову, Алексею Пурину, Ольге Федуниной, Лазарю Флейшману. Ирина Прохорова уже в какой раз любезно предоставила мне возможность напечататься в руководимом ею Издательском доме. Я особенно признателен Надежде Григорьевой, помогавшей мне на всех этапах работы над книгой.

Теория

Не-искусство в эстетической теории формалистов
1

Ранние подходы к разработке литературной теории, предпринятые в России А. А. Потебней и А. Н. Веселовским, формалисты расценивали как недостаточно специфицирующие предмет, а символистские эстетические учения – как перегруженные «метафизикой». Собственную задачу формальная школа (в опоязовском варианте, о котором и пойдет речь ниже) усматривала в том, чтобы строго отграничить поле литературоведческого исследования от владений, принадлежащих смежным научным дисциплинам. Теория, знающая границы своего приложения, оказывалась в силах помыслить и свой предмет в виде конечного, познавательно исчерпаемого. В сущности, научный дискурс, о «победе» которого заявляли Б. М. Эйхенбаум («Вокруг вопроса о формалистах», 1924) и Б. В. Томашевский («Формальный метод», 1925), вступал в соревнование с литературным[1]1
  Не случайно многие участники формалистского движения были по совместительству и учеными, и писателями (В. Б. Шкловский, Ю. Н. Тынянов, Б. М. Эйхенбаум, О. М. Брик, Р. О. Якобсон (как поэт-футурист), позднее также Л. Я. Гинзбург), не отделяли научное творчество от художественного, т. е. снимали различие между тем и другим; ср. в этой связи: Левченко Я. Другая наука. Русские формалисты в поисках биографии. М., 2012; Калинин И. 1) Вернуть: вещи, платье, мебель, жену, страх войны. Виктор Шкловский между новым бытом и теорией остранения // N?he schaffen, Abstand halten. Zur Geschichte der Intimit?t in der russischen Kultur (Wiener Slawistischer Almanach; Sbd 62) / Hrsg. von N. Grigor’eva, Sch. Schahadat, I. Smirnov. Wien; M?nchen, 2005. S. 351–386; 2) История как искусство членораздельности (исторический опыт и металитературная практика русских формалистов // Новое литературное обозрение. 2005. № 71. С. 103–131; 3) История литературы как Familienroman (русский формализм между Эдипом и Гамлетом) // Новое литературное обозрение. 2006. № 80. С. 64–84; Савицкий С. Частный человек. Л. Я. Гинзбург в конце 1920-х – начале 1930-х годов. СПб., 2013.


[Закрыть]
, покушался на то, чтобы лишить художественную словесность загадочности, информативности. Литература представала с этой точки зрения в качестве «затрудненной» речи, «остраняющей» видение социофизических реалий, тогда как теории предписывалось демаскировать «литературность» (термин Р. О. Якобсона), сведя ее к техническому умению, к ремесленному навыку, к «установке на выражение». У литературы отнималось право быть особым образом организованным смысловым универсумом, потому что ее содержанием становилась теория, сама по себе, если брать ее вне историко-культурного контекста, никаким смыслом не обладающая.

Любая теория противостоит не только материалу, практике, как принято думать, но и философии. В желании охватить бытие в целокупности философия занимает место по ту его сторону, понимает его в соотнесенности с инобытием. Смысл выводится умозрением из сопоставления альтернативных миров. Инобытие принимает при этом не обязательно метафизический облик – оно могло конструироваться и как социальная неизбежность Другого в нравственной философии Канта или как фазовое развитие Духа в истории у Гегеля. Константной для философии при всем разнообразии ее взглядов на иное, чем данное, оставалась та предпосылка, согласно которой необходимым условием общезначимого суждения была его способность обнаруживать в концептуализуемой реальности взаимодополнительность. В своей конфронтации с философией теория склонна игнорировать гетерогенность освещаемых ею явлений[2]2
  Ср. иное толкование оппозиции «теория/философия», идущее скорее от мыслящего субъекта, а не от дискурса, в правилах которого тот думает: Гройс Б. Дневник философа. Париж, 1989. С. 5 след.


[Закрыть]
. Чем последовательнее и сувереннее теоретизирование, тем менее оно позволяет себе взглянуть на свою область знания из-за ее пределов. Дифференцирование, проводимое теорией, отсекает некое множество от сопряженного с ним ряда фактов (скажем, «langue» от «parole» в «Курсе общей лингвистики» Фердинанда де Соссюра), так что исследовательское внимание не сосредоточивается на комплементарности множеств, которая делает высказывание о них универсализованным. Приобретая однородность, сфера приложения теории допускает однозначное идентифицирование (а = а, b = b), становится логически прозрачной, поддается схематизированию, которое свертывает сложное к комбинации и рекомбинации далее неразложимых элементов. В идеале теория тяготеет к алгебраичности и геометричности. Ее простейшие единицы имеют значение, без которого они не были бы тождественны себе и отличны от прочих слагаемых, укладываемых теорией в выдвигаемую ею схему, но не обладают смыслом, возникающим только тогда, когда целое трансцендируемо[3]3
  Подробнее я пишу об этом в другом месте: Смирнов И. П. Превращения смысла. М., 2015.


[Закрыть]
. Тотальность-в-себе состоит из значений – их общий смысл распознаваем, если он замещаем по принципу totum pro toto.

Разумеется, теория и философия могут взаимодействовать, проникать друг в друга. В эпоху символизма философская эстетика возобладала над теоретической. Так, для Андрея Белого «ряд технических приемов», к которым прибегает искусство, не более чем косвенное указание на то, что оно решает «религиозную» задачу «творческого пересоздания себя и мира», служит «преддверием» к «преображенной жизни», каковая неопределима «догматически», несказуема впрямую («Смысл искусства», 1907)[4]4
  Белый Андрей. Критика. Эстетика. Теория символизма: В 2 т. М., 1994. Т. 1. С. 169–170.


[Закрыть]
. В начальном постсимволизме философия в целом сдала свои позиции, уступив их теоретизированию. В сочинениях Бертрана Рассела и Людвига Витгенштейна реальность иная, чем здешняя, либо вообще отсутствует, либо не подлежит обсуждению, которое ставит себе целью быть адекватным фактической среде и внутренне непротиворечивым. В литературоведческом учении формалистов теория взяла верх над философией, окутав (почти в витгенштейновском стиле) молчанием то в литературе, что лежит по ту сторону «сделанности», вещественности текстов, – ее смысловой универсум[5]5
  Занимаясь поэтической семантикой в «Проблеме стихотворного языка» (1924), Ю. Н. Тынянов показал, как отдельные лексические значения нагружаются коннотациями под влиянием контекста, т. е. «остраняются» наподобие изображаемых реалий, о которых шла речь в инициировавшей формализм концепции В. Б. Шкловского. Эти созначения не участвуют, однако, у Тынянова в возведении связно целеположенного внутреннего мира художественного произведения.


[Закрыть]
. На первых порах формализм явил собой теоретизирование во всей его чистоте и устремленности к финальной, более непоколебимой истине. Формалисты были вполне согласны с Андреем Белым, считавшим, что у искусства нет собственного содержания, раз оно насыщено религиозным смыслом, но делали отсюда вывод, опровергающий символистскую эстетику: только художественные «приемы» и заслуживают исследования как ars combinatoria. Перед нами две разные, хотя и сопряженные между собой эсхатологии. Под углом зрения философски ориентированного символизма сей мир конечен, потому что бесконечно его Другое, с которым имеет дело художественный текст. В восприятии теоретизирующего постсимволизма посюсторонняя действительность тоже конечна, но по той причине, что она безальтернативна, в силу чего исчислима любая входящая сюда деятельность, в том числе и эстетического порядка[6]6
  О преемственных связях, тянущихся от символистского финализма к авангарду, ср.: Hansen-L?ve A. A. Apokalyptik und Adventismus im russischen Symbolismus der Jahrhundertwende // Russische Literatur an der Wende vom 19. zum 20. Jahrhundert / Hrsg. von R. Gr?bel. Amsterdam; Atlanta, GA, 1993. S. 231–325; Кацис Л. Апокалиптика «Серебряного века» (Эсхатология в художественном сознании) // Кацис Л. Русская эсхатология и русская литература. М., 2000. С. 12–33.


[Закрыть]
.

Главная апория формализма заключалась в том, что вытеснение из литературы ее смысла теорией было чревато неразличением искусства и не-искусства, как бы ни был высок научный интерес к специфицированию постигаемого участка культуры. Если литература не есть особого рода знание (каковое узурпировалось теоретиками, дефинировавшими ее по внешним признакам, сугубо в плане выражения, подставлявшими свои доводы на место ее когнитивного содержания), если она всегда одно и то же необычное видение вещей (одинаковое для В. Б. Шкловского что в эротическом фольклоре, что у Льва Толстого), то новое, привносимое ею в социокультурный обиход, оборачивается тавтологией. Как может тогда литература изменяться во времени? Она «остраняет» мир, пребывающий сам по себе в прежнем состоянии, ее вхождение в историю однократно. «Остранение» не открывает в помимо него существующем ничего, кроме себя же. Гипертрофия исключительного придавала ему ту всеобщность, которая должна была бы явиться его противоположностью. В формалистской модели литература – это данность, у которой нет происхождения (до середины 1920-х гг. ОПОЯЗ отказывался от генетического изучения художественного творчества). В роли всеобщего исключительное конституируется через самоотрицание. В неотрефлексированно вынужденном диалектическом жесте формалистам приходилось рассматривать эволюцию словесного искусства в виде обмена, связывающего маркированные и немаркированные эстетически знаковые образования.

Чем стройней и определенней хотела быть формалистская теория литературы, тем глубже она увязала в противоречиях. С одной стороны, злободневный художественный эксперимент был для Шкловского квинтэссенцией эстетической деятельности как таковой: «…футуристы только осознали работу веков. Искусство всегда было свободно от жизни»[7]7
  Шкловский В. Гамбургский счет. Статьи – воспоминания – эссе (1914–1933) / Под ред. А. Ю. Галушкина, А. П. Чудакова. М., 1990. С. 79.


[Закрыть]
(«Улля, улля, марсиане!», 1919). С другой стороны, эстетические находки, по Шкловскому, мертвеют и хоронятся на кладбище форм. В статье «О „Великом металлисте“» (1919) он писал:

…так называемое старое искусство не существует, объективно не существует ‹…› Всякая художественная форма проходит путь от рождения к смерти, от видения ‹…› до узнавания, когда вещь, форма делаются тупым штучником-эпигоном по памяти, по традиции, и не видятся и самим покупателем[8]8
  Там же. С. 93–94.


[Закрыть]
.

Литература «деавтоматизирует» мировосприятие, но при этом ей по ходу истории постоянно угрожает «автоматизация», низводящая художественную речь на ступень практической коммуникации. Таким образом, всякая операция по обработке «материала», наделенная эстетической функцией, вместе с тем дисфункциональна. Как ремесло, techn? – творчество обязуется вырождаться в самоподражаниях в труд по заданному ему алгоритму.

Сообразно такой диалектике у превращения искусства в не-искусство есть обратная сила. Раз художественная норма то и дело ломается, она открыта для того, чтобы впустить в себя расположенное за ее гранью. Якобсон замечал:

…писания, вовсе не задуманные как поэтические, могут быть восприняты и истолкованы как таковые. Ср. отзыв Гоголя о поэтичности азбуки, заявление футуриста Крученых о поэтическом звучании счета из прачечной или поэта Хлебникова о том, как порою опечатка художественно искажает слово[9]9
  Якобсон Р. Работы по поэтике / Под ред. М. Л. Гаспарова. М., 1987. С. 390.


[Закрыть]
(«О художественном реализме», 1921).

Это представление подчиняло себе и разборы отдельных текстов: Эйхенбаум обнаруживал в «Шинели» вставки деловой прозы (подобные инкрустированию доподлинно утилитарных изделий в живопись на полотнах кубистов) и отступления от ведения сюжетного повествования в «небрежную болтовню и фамильярность»[10]10
  Эйхенбаум Б. О прозе / Под ред. И. Ямпольского. Л., 1969. С. 318.


[Закрыть]
(«Как сделана „Шинель“ Гоголя», 1919). Шкловский поощрительно отзывался на сочетание мистериального массового действа с военным парадом в постановке, разыгранной у Фондовой биржи в Петрограде в 1920 г.: «Это пользование внеэстетическим материалом в художественном произведении и поразило меня больше, чем цифровая огромность действующей массы…» Шкловский, однако, шел дальше Эйхенбаума, развивая концепцию, близкую к опытам дадаистов (Марсель Дюшан и др.), возвышавших «objet trouv?» до ранга художественного события:

…еще смелее было бы противопоставить, найти эстетическое отношение не между эстетическим и внеэстетическим предметом, а между двумя внеэстетическими предметами, прямо между вещами реального мира[11]11
  Шкловский В. Гамбургский счет. С. 92.


[Закрыть]
.

Впрочем, и Эйхенбаум считал, что история, пусть не в поступательном движении, как то виделось Шкловскому, а ретроспективно, задним числом предназначает любым артефактам становиться произведениями искусства: «…всякое прошлое само по себе сюжетно. Пыль времени делает музейными самые обыкновенные вещи»[12]12
  Эйхенбаум Б. Мой временник. Словесность. Наука. Критика. Смесь. Л., 1929. С. 18.


[Закрыть]
.

Вопреки тому, что формализм был как будто твердо осведомлен о свойствах художественной речи и даже рассматривал ее как откровенничающую о своей природе (при «обнажении приемов»), он мог полагать ее неявной, спрятанной от воспринимающего сознания – ведь она есть и там, где ее нет: «Искусство, – провозглашал Эйхенбаум, – скрывает само себя – это один из основных эстетических законов»[13]13
  Эйхенбаум Б. М. Сквозь литературу. Л., 1924. C. 207.


[Закрыть]
(«О звуках в стихе», 1920). И напротив: отчетливо отмеченная эстетической претензией творческая продукция не признавалась формализмом в качестве художественного факта. Кинематограф, уже набравший достаточно эстетической значимости, стоял для Шкловского «вне искусства»[14]14
  Шкловский В. Литература и кинематограф. Берлин, 1923. С. 25.


[Закрыть]
. Через четыре года после этого безапелляционного высказывания Шкловский, не испытывавший страха перед лицом противоречий почти в духе «Апофеоза беспочвенности» (1905) Льва Шестова, будет уравнивать в сборнике формалистов «Поэтика кино» фильм с традиционными искусствами – с поэзией и художественной прозой.

«Канонизация младших жанров», составившая в доктрине ОПОЯЗа непременное условие литературной эволюции, подразумевала, что художественная словесность обновляется не только за счет периферийно-игровых форм, бытующих в замкнутых коллективах (альбомные «мелочи», салонное остроумие и т. п.), но и благодаря переводу на верховный ценностный уровень речевых построений, вовсе не имевших эстетической ценности, – прежде всего эпистолярных (что декларировал Ю. Н. Тынянов и что подробно исследовал Н. Л. Степанов в статье «Дружеское письмо начала XIX в.», 1926). Сужая и радикализуя историко-литературную модель соратников по школе, Шкловский утверждал, обращаясь к Тынянову: «Литература растет краем, вбирая в себя внеэстетический материал»[15]15
  Шкловский В. Третья фабрика. М., 1926. С. 99.


[Закрыть]
(видимо, жанр послания был не случайно выбран для заявления о неконстантном характере «литературности»).

Что касается Тынянова, то он подступал к проблеме соотношения искусства и не-искусства на первый взгляд с большой осмотрительностью. Изменчивы, по его убеждению, «конструктивные принципы» художественного труда (Якобсон называл их «доминантами»). Эти сдвиги происходят на устойчивом фоне – в рамках, обеспечивающих литературе самотождественность:

Таким стержневым, конструктивным фактором будет в стихе ритм, в широком смысле материалом – семантические группы; в прозе им будет – семантическая группировка (сюжет), материалом – ритмические, в широком смысле, элементы слова[16]16
  Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино / Под ред. Е. А. Тоддеса, А. П. Чудакова, М. О. Чудаковой. М., 1977. С. 261.


[Закрыть]
.

Контрарность вводится здесь в саму литературу, которая «деформирует» (термин Тынянова) то план содержания, отправляясь от особым способом устроенного плана выражения (в поэзии), то в обратном порядке – экспрессивную сторону речи, преобразующуюся под напором семантики (в прозе). Как протекает второй из названных процессов, не совсем ясно, но сейчас речь не об этом, а о логическом строе тыняновской модели. Либо форма становится в ней «материалом», либо «материал» – формой. Tertium non datur. Оппозиция, установленная Тыняновым, абсолютна, поскольку категории, которыми он оперирует, чрезвычайно общи, приложимы к любому интеллектуально-коммуникативному акту. Литература исчерпывает собой дискурсивность как таковую, коль скоро нет таких высказываний, в которых планы выражения и содержания не взаимодействовали бы, не обусловливали бы друг друга, а существовали – каждый – по отдельности. Но как тогда различать «конструктивный фактор», сообщающий высказыванию эстетическое качество, и «конструктивные принципы», это качество историзующие? В той же статье («Литературный факт», 1924), где было очерчено понимание «литературности» (точнее: панлитературности), Тынянов писал, отрицая им самим сформулированный постулат:

…новое явление сменяет старое, занимает его место ‹…› Когда этого «замещения» нет, жанр как таковой исчезает, распадается.

То же и по отношению к «литературе». Все твердые статические определения ее сметаются фактом эволюции[17]17
  Там же. С. 257. Релятивизация «литературности» была продолжена сторонниками структурно-семиотического метода: «…литература как динамическое целое не может быть описана в рамках какой-либо одной упорядоченности», – так суммировал Ю. М. Лотман соображения, изложенные им в статье «О содержании и структуре понятия „художественная литература“» (Проблемы поэтики и истории литературы / Под ред. С. С. Конкина. Саранск, 1973. С. 35). Этому отказу от холистического рассмотрения художественных текстов вторил Цветан Тодоров в работе «La notion de litt?rature», в которой он предлагал исследователям ограничиваться выяснением правил жанрообразования без затрагивания вопроса о том, что такое литература in toto (Todorov Tzv. Les genres du discours. Paris, 1978. P. 26).


[Закрыть]
.

Трудности, испытываемые формализмом при отчленении искусства от не-искусства, нейтрализовались им посредством выдвижения в центр художественного творчества автодеструктивности, пародирования: «Искусство в основе иронично и разрушительно»[18]18
  Шкловский В. Сентиментальное путешествие. Л., 1924. С. 130.


[Закрыть]
, – подчеркивал Шкловский, и с ним был солидарен Эйхенбаум: «Без иронии литература не может существовать»[19]19
  Эйхенбаум Б. Мой временник. С. 133.


[Закрыть]
. Знаменательно, что Шкловский истолковал «выпад из литературы», который он диагностировал у Василия Розанова, как пародирование повествовательной прозы помимо смехового задания (о том, что пародия бывает серьезной, рассуждал и Тынянов):

Для меня эти книги, – замечал Шкловский об «Уединенном» и «Опавших листьях», – являются новым жанром, более всего подобным роману пародийного типа, со слабо выраженной обрамляющей новеллой (главным сюжетом) и без комической окраски[20]20
  Шкловский В. Гамбургский счет. С. 124–125.


[Закрыть]
(«Розанов», 1921).

2

По мере созревания, накопления аргументов и иллюстрирующих их примеров теория ОПОЯЗа, вменявшая истории культуры неизбывную прерывистость, не могла не достичь пункта самоотмены, не ввергнуться в кризис, который и случился в середине 1920-х гг. (еще до того, как политическая обстановка в стране сделалась препятствием для умственной независимости гуманитариев). Подводя в 1926 г. промежуточный итог опоязовским штудиям, Эйхенбаум всячески ослаблял ригоризм теории: «В своей научной работе мы ценим теорию только как рабочую гипотезу ‹…› Наука живет не установлением истин, а преодолением ошибок»[21]21
  Эйхенбаум Б. О литературе / Под ред. О. Б. Эйхенбаум и др. М., 1987. С. 376.


[Закрыть]
. Коль скоро нефальсифицируемых теорий нет, Эйхенбаум настаивал – взамен формализации исследовательского предмета – на прагматическом рассмотрении «литературности», каковая оказывалась своеобразной не сама по себе, а в целевой нагрузке, придаваемой элементам речевой конструкции («в пользовании ими»[22]22
  Там же. С. 384.


[Закрыть]
):



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3