Константин Симонов.

Солдатами не рождаются

(страница 13 из 66)

скачать книгу бесплатно

– Откровенно говоря, для меня все это неожиданно, – сказал Серпилин.

У него сейчас просто не умещалось в голове, что штурм Сталинграда можно вдруг взять и отложить, то есть даже не отложить, а просто отменить, потому что в конце-то концов речь шла именно об этом.

– Подожди, как же так… – начал было он, но Иван Алексеевич прервал его:

– Вот именно: как же так? Ну и забудь все, что я сказал. Для того и сказано, чтоб умерло. Тем более что вопрос, кто прав, практически уже в прошлом, а мои переживания никому не интересны. Если хочешь знать, теперь сам желаю, надеюсь оказаться неправым! Мечтаю иметь возможность расписаться в своей ошибке! А из души не могу выбить боязнь, что пройдет время – и ход дела покажет: был прав! Иногда утром ляжешь – устал, а не спишь. Не спишь и думаешь: сколько же в самом деле приходится сдерживаться нашему брату военному человеку! Тяжела наша профессия, а на том месте, где сейчас сижу, тяжела через меру!

– Уйди.

– «Уйди»? – усмехнулся Иван Алексеевич. – Легко сказать. Сам знаешь: на войне не только тогда руки-ноги отрывает, когда рубеж берешь, но и когда с рубежа отходишь. А мне с моего нынешнего кресла отходить – тоже надо момент выбрать, чтобы отойти с руками и с ногами. Я еще воевать хочу, не быть до конца войны где-нибудь в заштатном округе отставной козы барабанщиком! В общем, два звонка уже было, жду третьего, – вдруг сказал Иван Алексеевич.

На этот раз сказал без горечи, даже с каким-то веселым вызовом судьбе, за которым чувствовалась душевная сила.

«Даже если ты и неправ!» – подумал Серпилин.

В рассуждениях Ивана Алексеевича, если принять их исходную точку, была своя, казавшаяся железной логика, и Серпилин не брал на себя со своих позиций командира дивизии самоуверенно, по первому впечатлению, решать, кто же все-таки прав в этом касавшемся целых фронтов споре, наверное, одном из многих, которые возникают и кипят в Ставке, чтобы бесследно умереть в час окончательного решения. Чувствовал только одно: если бы вдруг завтра отменили уже готовящееся наступление, в душе не смог бы согласиться с этим. Слишком страстно и нетерпеливо ждал возможности скорей покончить с немцами там, в Сталинграде, ждал, как и все другие на их Донском фронте, сверху и донизу! И, чувствуя это, знал, что в его чувстве тоже есть своя правда. И может быть, с ней, с этой правдой, и посчитались, когда отвергли предложение Ивана Алексеевича.

Подумал об этом, но вслух ничего не сказал, промолчал. Да, собственно говоря, Иван Алексеевич и не спрашивал точки зрения Серпилина. А просто вдруг прорвало, в первый раз за войну прорвало, потому что подошла такая минута и в эту минуту рядом оказался человек, о котором за четверть века дружбы твердо знаешь, что все твои слова – в него, как в могилу.

Но было в памяти и такое, что не скажешь никому, потому что и сам до конца не знаешь, как с этим быть.

Да, Сталин – это Сталин! И этим все сказано, хотя ты знаешь о нем больше многих других, знаешь и то, что было перед войной, и то, что было в начале войны, знаешь и такое, что не лезет ни в какие ворота!

В том, что он великий, – колебнулось что-то в душе в начале войны, а потом опять утвердилось, – нет, в этом ты сейчас опять не сомневаешься.

А в том, что он страшный? Это ведь тоже тебе известно, и лучше, чем многим. И каждый раз, когда идешь к нему на доклад, знаешь, что рука у него не дрогнет ни перед чем.

И где кончается железная воля, и где начинается непостижимое упрямство, стоящее десятков тысяч жизней и целых кладбищ загубленной техники, не всегда сразу поймешь.

Да, слушает, рассматривает и одобряет планы, принимает во внимание, не отмахивается от советов и донесений, как тогда, перед началом войны. Но это все до какой-то минуты – а потом последнее слово за ним, и слово это – иногда единственное верное решение, а иногда вдруг рассудку вопреки, наперекор стихиям, и никто никакими доводами уже не заставит передумать! А вся тяжесть положения в том, что оно, это его последнее слово, все равно всегда правильно, даже когда оно неправильно. И останется правильным. И виноватые в неудачах найдутся. Должны же они каждый раз находиться, если он всегда прав.

А в то же время в его непререкаемом авторитете, даже просто в самом его имени, неимоверная сила. Как-то уж так с годами вышло, что все, во что верим: в партию, в армию, в самих себя, – все, как жилы в трос, заплетено в это имя. И на этом тросе тянем всю тяжесть войны. Всем выбивающимся из сил народом тянем, а имя на всех одно: Сталин. Ладно, пусть так! Но хотя бы при этом думать о нем, как другие, зная только одно – что великий, и не зная всего прочего, того, что лучше б не знать. А иногда ведь не можешь отделаться от чувства, что знаешь еще не все, далеко не все…

А что делать? Нечего и спрашивать. Надо делать свое дело, раз ты коммунист и солдат! Надо на своем месте долбить и долбить свою правду и честно докладывать чужую. И ее тоже долбить, каждый раз до пределов возможного.

А что больше придумаешь? Тебя и на это-то не всегда хватает! Да и не так-то оно безопасно, по правде сказать. Не такой уж ты трус, в морду-то себе зря плевать тоже незачем!

Иван Алексеевич долго и тяжело молчал, так глубоко отдавшись чему-то своему и очень далекому от Серпилина, что тот почувствовал это и, не желая мешать ему, тоже молчал.

Иван Алексеевич жил среди величин другого масштаба, чем те, среди которых жил командир дивизии Серпилин, и Серпилину очень хотелось воспользоваться редкой возможностью и спросить Ивана Алексеевича о предстоящем размахе операций, о том, как он оценивает силы немцев и какие, по его мнению, перспективы зимней кампании в масштабе всех фронтов. Но как бы ни хотелось спросить об этом, Серпилин слишком хорошо знал черту, которой не имеет права перейти даже самая беспредельная дружба, – черту, за которой на войне не спрашивают и не отвечают. И он перешел эту черту только мысленно… И вместо всего, о чем хотелось спросить, спросил только:

– Часто докладывать ходишь?

– Сейчас да. Те, что повыше меня, все разъехались. Представителями Ставки. Чутье у него страшное, – помолчав, добавил Иван Алексеевич. – Иногда понимаешь, что все равно безнадежно говорить ему свое мнение, стоишь и молчишь. А он смотрит на тебя и чувствует твое отрицательное отношение к тому, что он предложил.

– Может быть, поедет под Сталинград, все же, наверное, ему интересно, – сказал Серпилин. – Тем более знакомые места.

– Навряд ли, – пожал плечами Иван Алексеевич, но почему навряд ли, объяснять не стал. – Ладно, давай выпьем с тобой за то, чтобы вы поскорее там у себя на фрицах крест поставили! Конечно, кухня у нас здесь, в Ставке, такая, что за все переживаешь. Кажется, то здесь, то там что-нибудь не так делается. Но если на карту взглянуть – с ноября здорово махнули! Начинаем в собственных глазах оправдываться. Трезвость, конечно, сохранять надо. Нельзя еще выдавать все желаемое за действительное, хотя иногда за язык и тянут… Но в общем-то жить много веселей стало: гнем и ломаем их, сволочей!

Он чокнулся с Серпилиным, отхлебнул большой глоток и, зажав в кулак булку с колбасой, стал есть с веселой жадностью человека, отвлекшегося от тяжелых мыслей и вдруг вспомнившего, что он зверски голоден.

– А это ничего, что ты с утра пьешь? – спросил Серпилин. – Пойдешь на доклад – заметят.

Иван Алексеевич почему-то усмехнулся и сказал:

– Ничего. За это он не спрашивает. А потом, я же не завтракаю, а ужинаю. И расписание это не я установил.

В наступившем молчании послышался слабый звонок.

– Наверное, адъютант, – сказал Иван Алексеевич и посмотрел на часы. – Что-то рано.

– Нет, это будильник, – сказал Серпилин. – Я тут сыну соседки наказал меня разбудить, если засну. Сейчас придет будить.

– Привалова сын? – спросил Иван Алексеевич.

– Да. Помнишь по академии?

– По академии – нет, не помню. На днях обстоятельства гибели пришлось докладывать.

– Тяжело смотреть на парня, – сказал Серпилин. – Когда не плачут, на меня это сильнее действует.

Дверь приоткрылась, и в ней показалась всклокоченная голова мальчика.

– Товарищ генерал, вставайте, – сказал он, спросонок не разобрав, что Серпилин не спит, а сидит за столом, и не один, а с кем-то еще. Потом понял, поздоровался и спросил: – Чаю вам согреть?

– Спасибо, не надо, – сказал Серпилин.

– Заходи, позавтракаешь с нами, – сказал Иван Алексеевич.

– Спасибо, я еще не умывался, – сказал мальчик и закрыл дверь.

– Только водки ему не давай, – сказал Серпилин.

– А я и не собираюсь, – сказал Иван Алексеевич и положил на край стола булку с колбасой и огурец. – А твой где?

– Был, ушел.

– Провожать тебя не явится?

– Нет.

– Скажи, как будет дальше с сыном? – спросил Иван Алексеевич, знавший, что Серпилин будет недоволен вопросом, и все-таки считавший необходимым спросить об этом.

– Сказал, чтобы подал рапорт и ехал на фронт. Нечего ему тут в порученцах у Панкратьева тереться, – сказал Серпилин и замолчал, не желая продолжать разговор.

– Это понятно, – сказал Иван Алексеевич. – А вообще как думаешь с ним дальше?

И когда Серпилин так ничего и не ответил, стал рассказывать ему про сына: с какой энергией и отчаянием тот пробивался в Генштаб и как через все преграды все же пробился, чтобы вызвать отца и хоть что-то сделать для матери.

Серпилин понимал, что Иван Алексеевич пробует смягчить его. Понимал, но отвечать не хотел, считая, что это в его жизни такой вопрос, который теперь, после смерти жены, не касается и не будет касаться никого другого, кроме него самого.

– Так как же все-таки будет с сыном? – в третий раз спросил Иван Алексеевич.

Он бывал в таких случаях настойчив. Сказывалась привычка к власти.

– Слушай, Иван, – сказал Серпилин наполовину сердито, наполовину умоляюще, – не мотай мне душу. Не могу тебе ответить, сам еще не знаю. Теперь уже не от меня, а от него зависит.

Мальчик вошел уже одетый, в валенках и полупальто, держа в руках шапку.

– Что ж ты оделся? – спросил Иван Алексеевич. – Я ж сказал: позавтракаешь с нами.

– Мне в школу, – сказал мальчик.

– Тогда возьми в карман, – сказал Иван Алексеевич. – Поешь по дороге.

И, взяв булку и огурец, протянул мальчику.

– Возьми, возьми, – сказал Серпилин, ужо понимая, что мальчик послушается только его. – И харчи, что на кухне остались, пусти в оборот.

– Протянув на прощание руку, взглядом остановил мальчика от вопроса: помнит ли он, Серпилин, о своем обещании? Сказал глазами: «Помню, и переспрашивать меня лишнее».

– Вот так, – когда мальчик вышел, сказал Серпилин, заканчивая этим «вот так» разговор о собственном сыне.

Иван Алексеевич вылил на донышки стаканов остатки водки.

– Последнюю в память твоей Вали.

У него на глазах внезапно выступили слезы. Он вытер их и выпил не чокаясь.

– Может, тебе что-нибудь нужно будет? За могилой приглядеть? Скажи, я адъютанту поручу, он все по-хорошему сделает.

Иван Алексеевич посмотрел на часы и встал.

– Он тебя на аэродром проводит. Сейчас явится. А меня извини, не поеду: надо поспать. Служба обязывает с утра свежими мозгами думать. Не обижаешься?

Серпилин только пожал плечами.

– Что, собираться будешь? – спросил Иван Алексеевич.

– А что мне собирать?

Они спустились вниз ощупью по темной лестнице.

На улице было еще совсем темно. У подъезда стояла большая машина непривычного вида.

– Трофей. «Опель-адмирал», – сказал Иван Алексеевич. – Взяли несколько штук на Дону, вот езжу вторую неделю. Как оцениваешь? – спросил он стоявшего возле машины шофера.

– Хороша, товарищ генерал. Только прогревать чаще, чем ЗИС, приходится.

Адъютанта не было. Серпилин вопросительно посмотрел на Ивана Алексеевича.

– Вон он едет, – кивнул Иван Алексеевич на подъезжавшую «эмку». – Я на своей спать поеду, а ты с ним на дежурной.

«Эмка» подъехала, адъютант выскочил из нее и доложил, что все в порядке, самолет уйдет в восемь пятнадцать.

– Ладно, – сказал Иван Алексеевич. – Это возьми туда, к себе. – Он протянул адъютанту чемоданчик. – Для генерал-майора на дорогу приготовил?

– Так точно.

Иван Алексеевич так же коротко и крепко, как при встрече, молча обнял Серпилина, оторвался от него, сел в машину и первым уехал.


«Что, совсем один хочешь остаться?» – вспомнились Серпилину последние слова сына, когда «дуглас», поднявшись с Центрального аэродрома, делал прощальный разворот над утренней Москвой.

«Дуглас» был полон пассажиров и грузов. С обеих сторон на откидных железных скамейках впритирку сидели люди, а на полу лежали мешки с почтой, несколько раций, обернутые мешковиной винты к истребителям.

Половина желавших улететь на Донской фронт с этим рейсом осталась ждать следующего. Кроме Серпилина, в самолете летели еще два генерала, несколько полковников, судя по их петлицам и разговорам, из Главного артиллерийского управления, несколько человек из штаба гвардейских минометных частей, офицеры войск связи, летчики, два фотокорреспондента с «лейками» и кинооператор с тяжелым, оттягивавшим шею киноаппаратом. Состав пассажиров говорил о предстоявших под Сталинградом событиях, и Серпилин, хотя они летели еще только над подмосковными дачами и платформами, под влиянием атмосферы, царившей в самолете, почувствовал себя уже не здесь, а там, на фронте.

Нет, он не только не хотел, но и не мог остаться совсем один. А если бы захотел, ему бы не позволила этого война. Через несколько часов ему предстояло принимать штаб армии, знакомиться с незнакомыми людьми и устанавливать новые отношения с теми, кого он уже знал. Предстояло с кем-то взаимно притираться, с кем-то временно мириться, кого-то переставлять, заново разбираться в чьих-то сильных и слабых сторонах, раньше видных только издалека.

Если бы он летел обратно к себе в дивизию, это было бы в каком-то смысле легче для него, а в каком-то тяжелее. В дивизии были близкие ему люди, которых он, по фронтовым понятиям, уже давно знал. Их отношение к его горю, конечно, грело бы душу, но в то же время и бередило бы открытую рану гораздо сильней, чем то более формальное сочувствие, с которым ему предстояло столкнуться в штабе армии со стороны новых сослуживцев, не имевших причин входить в подробности его горя. В конце концов, возможно, это и к лучшему.

Мысль об операции, которую ему впервые предстояло проводить в роли начальника штаба армии, беспокоила его уже сейчас, в самолете, не оставляя времени для других мыслей. По правде говоря, для человека в его состоянии трудно было придумать сейчас что-нибудь лучше предстоявшего ему нового дела. В глубине души он начинал сознавать это и был благодарен судьбе, которая облегчила его горе тем единственным, чем это горе можно было облегчить.

– Товарищ генерал, – обратился к Серпилину сидевший напротив него на скамейке пожилой востроносый маленький генерал-майор, – мне там, на аэродроме, сопровождавший вас подполковник сказал: вы к Батюку летите.

– Да.

– Тогда позвольте представиться: генерал-майор Кузьмин, Иван Васильевич, лечу туда же, к вам, принимать Сто одиннадцатую.

– Серпилин, Федор Федорович, – сказал Серпилин, пожимая руку маленькому генералу и с удивлением думая о том, как тесен мир. 111-я дивизия была его, то есть теперь уже бывшая его дивизия, и этот летевший в одном с ним самолете генерал летел принимать бывшую его дивизию, а полковнику Пикину, стало быть, снова выходила судьба оставаться в прежнем положении.

– Ну что ж, будем знакомы, – сказал Серпилин, с интересом глядя на маленького генерала.

9

Проводив генерал-майора Серпилина и, как было приказано, дождавшись, пока самолет не поднялся в воздух, подполковник Артемьев возвращался с аэродрома.

Самолет ушел с опозданием, но ехать спать все равно еще нельзя было: требовалось до этого побывать в Бронетанковом управлении и лично забрать там один документ.

Машина свернула с улицы Горького и пошла по кольцу «Б».

«Все-таки понемногу наполняется», – подумал Артемьев про Москву и вспомнил неожиданный вопрос Серпилина, когда они дожидались посадки в самолет:

– Семью в Москву не вызываете?

– Не вызываю, товарищ генерал, – ответил он, не став объяснять, что живет на свете один как перст и вызывать ему некого.

Там, на аэродроме, глядя вслед пошедшему на Сталинград самолету, Артемьев с досадой подумал о своей временной, адъютантской судьбе. Хорошо, конечно, что попал в офицеры для поручений к начальству, у которого не просто «позвони», «подай», «принеси», а можно при желании набраться и ума на будущее. Но сегодня поглядел в хвост самолету, и потянуло на фронт.

Когда после госпиталя, еще с палочкой, попал в Генштаб, считал это удачей. Но последнее время стал тревожиться: а что, если начальство привыкнет и не захочет отпустить на фронт? Хотя, когда брало, обещало. Генерал-лейтенант последнюю неделю какой-то странный, смурной. А почему – неизвестно, и спрашивать не положено.

В Бронетанковом управлении, несмотря на ранний час, жизнь била ключом. По всему чувствовалось, что танкисты за последние месяцы подняли головы, и не удивительно: танковые и механизированные корпуса с начала ноябрьского наступления давали немцам жизни!

Забрав документ и спускаясь по лестнице, Артемьев посторонился, чтобы пропустить сбегавшего вниз генерал-майора с черными танкистскими петлицами. И, только уже пропустив, сзади увидев наголо бритую голову, понял, что этот генерал-майор – старый друг, халхинголец Костя Климович. В начале войны о нем говорили как о погибшем, но недавно он вдруг ожил и прошел по сводке, захватив в районе Тацинской сто самолетов.

– Костя! – окликнул Артемьев уже добежавшего до самого низа лестницы генерала. Окликнул, рассчитывая, что, если ошибся, генерал не отзовется.

Но генерал обернулся и стремительно пошел вверх навстречу Артемьеву. Они обнялись на середине лестницы.

– А я как раз был сейчас у танкистов и вспомнил тебя и Халхин-Гол, – сказал Артемьев.

– Нашел что вспоминать! – усмехнулся Климович. И была в этой жесткой усмешке целая вечность, отделявшая теперь их обоих от Халхин-Гола.

Они пошли вниз по лестнице.

– Что хромаешь? – спросил Климович.

– Был ранен.

– А теперь что делаешь?

– После ранения временно в Генштабе. Но скоро думаю обратно на фронт. А ты как здесь? Только недавно в сводке читал, что твоя бригада к Тацинской вышла.

– К Тацинской вышла, а через неделю вся вышла… – сказал Климович. – Четыре машины осталось. Послали на переформирование.

– Наверно, обидно было в разгар таких боев…

– Это только в стихах так пишут. Или у вас в Генеральном штабе в самом деле так думают?

– Что думают?

– А что командир бригады, когда у него из сорока машин четыре осталось, обижается, если его на переформирование отправляют? Не знаю, может, и есть такие дураки, я в них не записывался. Вот если бы у меня от бригады одно название, без танков, осталось, а мой личный состав все равно без ума в огонь как пехоту совали, вот тогда бы я обижался, что начальники боятся истинные потери в технике кому надо доложить. Бывает и так.

– Будем считать, что отбрил, – улыбнулся Артемьев.

– Да, представь себе, рад, – по-прежнему серьезно и страстно сказал Климович. – Рад, что своевременно вывели бригаду из боев; рад, что трезвое решение приняли и что обстановка это позволила; рад, потому что, по правде говоря, глупости еще творим. Бываешь свидетелем, как люди в общий котел победы свои глупости суют, рассчитывают, что там все перекипит и не будет видно, кто что положил.

– Я вижу, ты в сердитом настроении, а там у вас, наверху, – в более радужном.

– И я не в сердитом, а просто сплю и вижу, как бы поскорей научиться немцев не до полусмерти, а до смерти бить. А сердиться – что ж? Если б я солдатом был, тогда много на кого есть сердиться – и на взводного, и на ротного, на всех, до самого господа бога! А когда теперь я генерал, мне уже мало на кого остается сердиться, кроме себя. Ты когда воевать начал?

– В декабре сорок первого, под Москвой, деревня Зеленино, вступил в бой, командуя полком.

– Значит, прямо с наступления, с праздничка начал…

– Ну, положим, насчет праздничка… – перебил Артемьев и махнул рукой, подумав про себя, что как ни хорош Костя Климович, а все же, значит, из танка не видно, что такое пехота, и кто такой командир полка, и сколько пудов войны у него на горбу. Знал бы – не сказал бы про праздничек…

– Насчет праздничка не обижайся, – сказал Климович. – Празднички на войне тоже в крови. Это мне известно. Просто позавидовал тебе, что начал воевать с других картин, чем я…

Они стояли теперь внизу в вестибюле.

– Ну что ж, Паша, мне, к сожалению, на вокзал, да и у тебя, наверное, жизнь на колесах.

– Да, – сказал Артемьев. – Надо документ в Генштаб везти. – И вдруг спохватился: – Как семья?

– Семью похоронил, – ровным, без выражения голосом сказал Климович. – Всех разом, в одной воронке… И могилу не сам выбирал, и плакать времени не дали. Вот так. Еще вопросы есть?

– Извини.

– Ничего. Уже полтора года всем на этот вопрос отвечаю. Привык. А ты не женился?

– Нет.

– А я осенью после госпиталя чуть не женился. А потом подумал: зачем вдов и сирот плодить, когда их и без тебя хватает? Если так просто – другое дело. Ты – просто, и она – просто…

– Чтобы в случае чего: «Пускай она поплачет, ей ничего не значит…» – сказал Артемьев. – Что смотришь? Не мое.

– Это я догадался. Просто раньше не знал за тобой любви к стихам.

– А много ли, Костя, мы вообще раньше друг за другом знали? – сказал Артемьев. – Себя самих и то лишь на войне узнали…

Они вышли на улицу. После полутемного вестибюля на солнце резало глаза. Машина Артемьева стояла у подъезда. Климович высмотрел свою и махнул, чтобы подъезжала.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66

Поделиться ссылкой на выделенное