Сергей Дурылин.

В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва



скачать книгу бесплатно

Два передних угла спальни были заняты: один – ореховой божницей, другой – черным «угольником».

В высоком узком «угольнике», в золоченой раме в виде вьющегося винограда, высились, один на другом, лики Святителей, Иверской Богоматери и Архангела Михаила.

Божница вошла в наш дом вместе с мамой. Это был ее «кивот святыни»: Казанская Богородица, полученная в благословение от матери; образа первого ее мужа, Сергея Сергеевича Калашникова, – Спас Вседержитель, Христос на Тайной Вечери, Митрофаний Воронежский; и образа, благословлявшие ее брак с отцом: другая Казанская, светлого «итальянского» письма, Никола Чудотворец и Анастасия Узорешительница – святые, тезоименитые отцу и матери. В божнице же хранился образ Двунадесяти праздников и три Богородичных иконы, которыми мать благословляла нас, детей: меня – Черниговскою, Колю – Иверскою, Георгия – Феодоровскою. Все эти иконы были не случайно избраны для благословения новорожденных сыновей: младший, Георгий, родился в самый день праздника Феодоровской иконе Богоматери (14 марта), старший, Коля, родился в апреле, когда празднуют Иверской иконе, а я в сентябре, первый день которого посвящен празднованию Черниговской иконе. Все эти иконы, кроме Двунадесяти праздников, были в серебряных и вызолоченных ризах.

В божнице же хранилось много мелких икон и иконок – живописных, финифтяных, литых из серебра и резных из кипариса.

Если б можно было рассказать о каждой из них, откуда и почему внесена она с благоговейной верой и с теплым упованием в этот домашний «кивот святыни», какую повесть сердечных утрат, несбывшихся надежд и вновь воскресших светлых чаяний можно было бы прочесть, глядя на эти большие и малые, светлые и темные лики!

Тут были образа и кресты из разных святых мест Русской земли: из Московского Кремля, из Троицкой Лавры, из Ростова Великого, из древнего Киева.

Тут были святыни и с далекого чужестранного православного Востока и Юга: иконы с Афона, резной из перламутра образ Воскресения из Иерусалима, пальмовые вайи – ветви Палестины, тут были алые восковые свечи с изображением Воскресшего Христа, зажженные от священного огня над Гробом Господним в пасхальную ночь; тут был кипарисовый образ усопшей Богоматери из Гефсимании, из места Ее Успения; тут был небольшой круглый стеклянный сосудец с благоуханным миром от гробницы святителя Николая из Барграда в Италии.

Все это были дары, привезенные отцу и матери паломниками, которым они помогали отправиться в далекий путь, прохоженный еще русскими людьми в XI веке.

Глядя на эти палестинские вайи и итальянское миро[47]47
  Вайя – пальмовый лист; миро – благовонное масло, церковное миро приготовляется из деревянного масла с благовониями.


[Закрыть]
, я рано научился уноситься сердцем за этими паломниками в далекие святые места.

Когда я, еще ребенком, читал и повторял наизусть «Ветку Палестины»[48]48
  Стихотворение М. Ю. Лермонтова.


[Закрыть]
:

 
Заботой тайною хранима
Перед иконой золотой
Стоишь ты, ветвь Ерусалима,
Святыни верный часовой!
Прозрачный сумрак, луч лампады,
Кивот и крест, символ святой…
Все полно мира и отрады
Вокруг тебя и над тобой, —
 

мне не нужно было никаких объяснений: все это было перед моими глазами в маминой комнате, перед всем этим я молился с чистой детской верой, с теплым упованием и светлой любовью.

«Луч лампады…» Как знаком он был мне с первых дней младенчества! Он встречал нас в каждой комнате обширного отчего дома: всюду сиял он – золотой, синий, алый, зеленый – высоко, в переднем углу. В маминой комнате было три «луча лампады»: один перед «угольником»; два – перед божницей. Одна лампада – темно-рубиновая – висела пред Казанскою Богоматерью, другая лампада стояла на металлическом «свещнике»; ее прикрывал небольшой образ Богоматери из тонкого белого фарфора: нежно-зеленый свет лампады озарял его изнутри – и черты Богоматери проступали как видение, в бледно-изумрудном сиянии.

В ореховой божнице был небольшой выдвижной ящичек: в нем хранилось Евангелие на русском и на славянском языках и жития святых в дешевых народных изданиях.

А низ божницы растворялся двумя глухими дверками – и там на двух полках вмещено было неслыханное, как нам казалось, богатство – целый мир самых заветных игрушек – тех, в которые играла еще мама, тех, в которые любил играть покойный братец Коля! Лишь изредка – всего несколько раз в году – раскрывались перед нами эти ореховые дверцы, и мы приникали к этим сокровищам – к фарфоровым зайчикам братца Коли, к его любимой собачке: сама серая невеличка, «а хвост акорючкой!», как говорил Коля, к маленькому шкафику из слоновой кости, в который играла маленькая мама, к корзиночке с крошечными флакончиками со старыми густыми духами. С особым благоговением могли мы тогда взять в руки пасхальное яйцо из пальмового дерева, которым когда-то христосовалась бабушка с прабабушкой, или заветное фарфоровое яичко, с которым мама сказала первое «Христос воскресе!» своему первенцу.

Сколько радости давал нам этот шкафик под божницей!

В комнате стояло два вместительных комода, один – со спальным, другой – с носильным бельем. Среди белья лежали душистые розовые подушечки («саше») и листочки душистой же китайской бумаги, распространявшие тонкий аромат. А в одном из ящиков комода – но в каком? – всегда таилась коробка с конфетами, и, когда вечером мы просили «полакомиться», мама доставала оттуда любимую конфетку или шоколадку.

На комодах пребывали зеркала – отличные «калашниковские» зеркала, светлые, как кристальный родник, и шкатулки из розового, голубого и черного дерева. В высокой узкой шкатулке из оливкового дерева с инкрустациями, в двух хрустальных жбанах с плотными крышками благоухал китайский чай редкого букета: его заваривали для знатоков из почетных гостей.

Над комодом висела вторая, шитая шелками картина: вид какого-то средневекового города с башнями и крепостным мостом.

Посредине комнаты помещалась большая деревянная двуспальная кровать. На ней родились я и мои братья.

У окна стоял небольшой письменный стол – под ним был постлан мягкий ковер, и там, под столом, как под сводом, любили мы играть с братом.

На окнах зеленели небольшие лимоны, пальмочки и благоухали пармские фиалки – любимые мамины цветы.

После детской мамина спальня была нашей самой любимой комнатой в доме: оттуда вынес я любовь к книге и там узнал я первую сладость молитвы.

В детскую вел маленький коридорчик из передней.

Детская была большая комната о трех окнах, выходящих в узкий закоулок нашего сада и в соседний сад Мануйловых.

Невысокая перегородка делила детскую на две неравные части. Меньшая, в одно окно, служила нашей спальней: в ней стояли наши кроватки под пологом и постель няни. В большей же половине с широкой кафельной лежанкой, с сундуком, покрытым мохнатым ковром, с обоями, изображавшими катанье детей на салазках, с большими настенными часами, разговаривавшими с нами приятным баритонным боем, с двумя высокими окнами, из которых одно было в полном владении брата, другое – в моем и населено нашими любимыми игрушками, проходила вся наша жизнь: тут мы играли, пили, ели, слушали нянины рассказы, рисовали, учили уроки.

Я не могу описывать детской. Это была не комната, это был для нас целый мир. Иван-царевич с серым волком были такими же несомненными его обитателями, как высокий солдат из папье-маше, дежуривший бессменно у братнина столика с игрушками. Окна детской выходили не только в сад Мануйловых, но и во владенье Бабы-яги, обнесенное высоким тыном со светящимися черепами, и падал за этими окнами не один декабрьский пушистый снег, но там жужжали целым роем белые пчелки Деда Мороза, летя с золотым медком рождественских радостей.

Это был целый мир – прекрасный, полный мир. Его нельзя описывать. В него можно лишь войти на миг – войти в то редкое мгновенье, когда с такой особливой правдой звучат слова поэта:

 
О, память сердца! Ты сильней
Рассудка памяти печальной[49]49
  Начало стихотворения К. Н. Батюшкова (1787–1855) «Мой гений». Эти строчки С. Н. Дурылин неоднократно цитировал в разных контекстах.


[Закрыть]
.
 

Поэтому выйдем сейчас из детской, надеясь возвратиться в нее тогда, когда «память сердца» будет во всей своей животворной силе, и перейдем в другую, соседнюю комнату старого дома – в комнату «молодых людей».

Это комната старших братьев, которые годились бы нам в отцы.

Два брата эти – Николай и Александр – отличались полным несходством характеров, и это легко было приметить в их комнате: у старшего был большой письменный стол с чернильным прибором черного мрамора, с пресс-папье в виде фарфорового бульдога, лежащего на белом мраморе; у второго был комод, наполненный крахмальными сорочками, галстуками и фиксатуарами, а на комоде – туалетное зеркало и шкатулка с запонками и перчатками. У старшего же был книжный шкаф, в котором стоял переплетенный комплект «Нивы»[50]50
  «Нива – популярный иллюстрированный еженедельный журнал «литературы, политики и современной жизни», издававшийся в 1870–1917 гг.


[Закрыть]
за все годы ее существования, Пушкин и несколько других книг. Над шкафом высился гипсовый бюст Шекспира, сочинений которого не было в шкафу и во всем доме. За все время, сколько я знавал этот шкаф «братца Коли», в нем не прибавилось ни одной книги, кроме новых переплетенных годов «Нивы».

По стенам комнаты «молодых людей» – с золотистыми обоями и шелковой мебелью золотистого цвета – висели в золотых рамах «Дорогой гость» Якобия[51]51
  Олеография В. И. Якоби «Дорогой гость» была дана отдельным приложением к № 42 «Нивы» за 1882 г. В следующие два года в премию к «Ниве» были даны две другие картины Якоби.


[Закрыть]
и еще какие-то олеографии, премии той же «Нивы».

На стене, у постелей, висели большие ковры, изображавшие охотничьи сцены.

Коридорчик, ведший из передней в детскую, заворачивал под углом и вводил в столовую о трех окнах, выходивших во двор. В правом углу неугасимо теплилась желтая лампада перед большим старинным деисусом (по-гречески это обруселое слово означает «моление»): Христос Вседержитель с предстоящими ему в молении за род человеческий Богородицей и Предтечей.

Этот образ был XVII века и пришел с отцом из родной Калуги.

Во всю столовую тянулся длинный и узкий, как в монастырских трапезных, обеденный стол. За ним пили утренний чай, завтракали и обедали, никогда не садясь меньше чем пятнадцать-шестнадцать человек. Стол всегда был накрыт белой льняной скатертью деревенского тканья.

Отец с матерью садились за узкий край стола под деисусом, отец сам разливал щи или суп, прислуживавшая «столовая» горничная разносила тарелки. За столом царила тишина: отец не терпел праздных разговоров, а тем более смеха за столом. «Стол – престол», – говаривал он, и, когда он возглавлял обед своей семьи, столовая превращалась в трапезную: перед началом и после еды молились перед деисусом, хотя вслух молитвы не читали; по окончании еды все подходили к переднему концу стола благодарить отца и мать.

«Не умеешь сидеть за столом!» – это замечание отца было одним из самых строгих и укорительных. Оно означало: не умеешь уважать хлеб насущный и труд, с которым он достается. Нельзя было и помыслить за столом скатать хлебный катышек или вылепить фигурку из мякиша: это было грехом. «Хлеб – не игрушка», – строго скажет отец и отнимет ржаной ломоть; если увидит, что кто-нибудь уронил корочку, непременно прикажет: «Подними», если приметит, что хлеб перед кем-нибудь раскрошен на скатерти, усмехнется: «К тебе кур надо звать» – и велит осторожно смести крошки на тарелку. Ни одна кроха не должна упасть на пол, растоптать ее ногою – великий грех: хлеб – дар Божий.

Со строгостью относился отец и к тому, без чего хлеб не в хлеб, – к соли. Запрещалось макать кусок хлеба в солоницу, считалось за худо просыпать соль на скатерть и тем паче – на пол.

Но, с таким благоговением относясь к хлебу с солью, отец любил, чтобы его вдоволь было за столом.

В изобилии был и жидкий хлеб русского народа – превосходный квас собственной варки в большом кувшине.

Хлеба и квасу было всем вдоволь в течение целого дня, а не только в обед.

В столовой стояло три буфета.

Один был хлебный: в нем всегда стояло большое блюдо с ломтями черного хлеба и кувшин хлебного квасу, в нем же хранились столовое белье и посуда.

Второй буфет, из желтого ясеня, был чайный; в нем хранились чайная посуда, чайное белье и нужные припасы для чая: корзина с белым хлебом, сахар, вазочки с расхожим вареньем для обычного, семейного обихода – черная смородина, крыжовник, яблоки, все из собственного сада.

Оба эти буфета были без запоров.

Третий буфет был на запоре: в нем хранились лучшая посуда, чайная и столовая, сервизы, дорогое столовое серебро, вазы с отборным вареньем и желе, сушеные фрукты, в нем стояли графины с домашними настойками и бутылки виноградного вина. Все это было наготове к приему гостей, к парадному обеду в этой же столовой.

К столовой примыкал и особый чулан над парадным крыльцом, ключ от которого хранился у мамы; тут в нужной прохладе, но без лютого мороза, береглись закуски, маринованные грибы, банки с консервами, блюда с заливным, бутылки с прованским маслом – все то из съестного, что должно быть под рукой, чтоб быстро угостить внезапного гостя, но что требовало охранительной прохлады.

Дом вообще изобиловал чуланами всех типов и размеров – теплыми и холодными, опять с разными степенями холода: от легкой прохлады до пылкого мороза, и каждый чулан был полон предметами съедобными и несъедобными, сообразно с его атмосферой и светоустройством. Был чулан около самой кухни, был и под железной кровлей; там, в самом сухом месте, но почти на вольном воздухе, висели гирлянды сушеных грибов и сушеных же яблок и пучки с сухими травами: укропом, полынью, зверобоем, чередой.

К столовой примыкала девичья, где жила верхняя горничная, прислуживавшая при столовой. Тут пребывал собственный нянин самоварчик, из которого она любила попивать особый чаек с горничными или с деревенскими гостями, приехавшими на побывку к кому-нибудь из прислуги. Кроме прямого своего назначения девичья служила какой-то уютной приемной для встречи отца и особенно матери с деревенскими посетителями и со всеми, кто шел в дом черным ходом. Тут и пахло уже деревней: на стенах висели деревенские портреты в затейливых рамочках, никогда не переводились деревенские гостинцы – ржаные лепешки и крепковатые пряники, тут же не смолкали разговоры о вековечных и неутолимых «нуждах деревни».

Бывало, скажут маме:

– Пожалуйте в девичью.

– Что нужно?

– Филипп пришел.

Это значит, пришел коробейник с льняными товарами.

– Сейчас приду. Проводи его в столовую.

Или скажут:

– Авдотья-кормилица пришла.

Это значит, из рязанской глу?хмени добралась до Плетешков Авдотья, выкормившая покойного брата Колю, и пришла, наверное, с какой-нибудь бедой: пала корова или изба погорела.

– Накорми ее, – скажет мама. – Я, как управлюсь с делами, приду.

– Уже поставили самовар, – ответит расторопная горничная Паша, полная сочувствия к Авдотьиной деревенской нужде.

– И хорошо сделали. Что у ней там? Пусть нянька с ней потолкует, чем ей помочь.

Бывает и такой доклад:

– Какая-то старушка простая вас спрашивает.

– Какая такая?

– Говорит, вы ее не знаете, а она нянину тетушку Елену Демьяновну хорошо знает.

– Ну, коли от Елены Демьяновны, пусть подождет меня. Напоите ее в девичьей чайком.

Мы, дети, любили заглянуть в девичью, когда там ждали «за чайком» эти невзрачные послы от далекой деревни в московский дом, где надеялись найти и всегда находили помогу в своей деревенской нужде или слепоте.

Да, и слепоте.

Иной раз та же Паша возвестит маме:

– Дуняша пришла, Егорова (это наш дворник) свояченица. У нее с малым что-то неладно.

– С каким малым?

Но, не дожидаясь ответа, мама уже вспоминает этого малого: здоровенный бутуз с льняными волосами, – и заменяет другим вопросом:

– Что с ним?

– Кричит на крик.

Мама оставляет дела и идет в девичью; там выспрашивает эту Дуняшу и дает ей строгий наказ, чтобы повела малого к врачу, а к знакомому врачу дает записку, или же, если дело проще и малый, присутствующий тут же, в девичьей, болеет явным пустяком, кажущимся деревенской слепоте смертным недугом, мама возвращается в спальню, роется в своем аптечном шкапчике и дает матери малого порошок или капли с наказом:

– Давай ему столько-то раз в день. Все пройдет, – а самому малому вручает леденец в нарядной сорочке.

«Черной» лестницей (таково название, а черного, грязного в ней не было ничего) столовая соединяется с «черным» крыльцом и с кухней.

В дом не проникал никакой кухонный чад; кухня была внизу, особо от жилых помещений. Это было владение «белой кухарки» – толстейшей и добродушнейшей Марьи Петровны. Ее весь дом звал Петровной и относился к ней с почтением, не то что к ее помощнице, черной Арине, которая была работяща, но нрава сварливого.

В кухне была не только русская печь, но и европейская плита с духовым шкафом, но тут все было на старорусскую стать: деревянные стены, деревянный стол и скамьи под образами. Образа, черные, как в курной избе, стояли в переднем углу на полке, покрытой белым полотенцем, точь-в-точь как в деревенской избе, и с тою же вербою и пасхальными яйцами, хранимыми у образов от Светлого дня до Светлого дня. В кухне обедала вся прислуга. На стол полагали деревенский домотканый льняной столешник, на него ставили широкую чашку со щами. Покрыв себе колени другим длиннейшим столешником, садились вокруг стола няня, Марья Петровна, горничные, дворники и хлебали щи деревянными ложками из общей чашки. Черная Арина подавала кушанья и, сама присаживаясь с краю, присоединялась к обедающим.

За чинностью обеда следили няня и Марья Петровна; тут тоже, как и наверху, скорее «трапезовали», чем обедали.

Но тут в чин трапезования входила непременно общая чашка со щами и кашей: обед совершался точь-в-точь как в деревне, и в этом, должно быть, была его особая прелесть для обедающих.

Когда поднималась речь, что пора-де заменить общую чашку отдельными тарелками, черная Арина решительно заявляла:

– Не нами заведено, не нами и кончится.

В «молодцовскую» же, приказчикам, от которых шли эти речи, наливала щи в особую миску, и там они разливали себе по тарелкам.

Не потаю, что и нам с братом особо вкусным казалось похлебать щей из общей чашки рядом с дворником Егором, от которого так хорошо пахнет морозом; заманчиво было опускать деревянную ложку в один взмах с городским «мальчиком» Филиппом и подносить ко рту, поддерживая ее куском хлеба. Щи тогда казались особенно вкусны, а хлеб нарочито сладок. Мы с братом старались прокрасться в кухню во время обеда и присоединиться к няне. Обычно няня отводила нас наверх, указав, что нам здесь не место, но иногда она оказывалась милостивее – усаживала нас за стол рядом с собой, а черная Арина благосклонно вручала нам по деревянной ложке с ручками в виде серебряных рыбок.

Было для меня наслаждением входить в обряд этой деревенской трапезы, совершаемой в городском купеческом доме. Обедая у себя в детской, мы могли заявлять няне свои желания: этого-то хотим, того-то не хотим, одно – вкусно, другое – невкусно. Здесь, на кухне, за людским столом, всем этим хотеньям-нехотеньям не было места. Кушанье ставилось на стол одно для всех и ничего из него не отделялось в особицу для каждого: ешь то же, что и все, и вместе, вровень со всеми. Если городской «мальчик» Филипп не вровень со всеми, а в особь, удваивая себе добычу, пытался запустить ложку к кускам вареного мяса, его останавливали словом: «Обожди, не горит», а ежели он повторял попытку, дворник Егор не то в шутку, не то всерьез осаживал ложкой по лбу, как добрую, но зарвавшуюся лошадку. Опустив, вровень со всеми, ложку в чашку, надо было нести ее ко рту степенно, неторопливо, чтобы не выплеснуть на столешник, не пролить на соседа. Надо было не «перехватывать кусок» кое-как, наспех, а вкушать пищу с достоинством, с уважением к вкушаемому, надо было не наедаться, а обедать и даже трапезовать – надо было, одним словом, соблюдать чин в еде, что так умели делать в старину не только в монастырской трапезной, но и в простой крестьянской избе и чего не умеют ныне делать нигде.

Я с глубокой благодарностью вспоминаю эту деревенскую трапезу за нашим кухонным столом, за которым часто трапезовали настоящие бабы и мужики из веневской или калужской деревни, приехавшие на гостины к нашей прислуге. Эта трапеза не только вводила меня в обиход русской деревни, она вводила меня еще в обиход старой Руси, чтившей хлеб как высший дар Божий и вкушавшей его с благодарною молитвою.

Нижнее жилье дома с особыми парадным и «черным» крыльцами и ходами делилось, как я сказал, на две части: в одной, под сводами, помещалась прачечная (бывшая кухня прежних владетелей дома) и «молодцовская» (бывшая «людская» у «господ»), в другой – в шесть комнат – жили дочери и «средние» сыновья отца от первого брака, с гувернанткой Ольгой Ивановной и особой «барышниной» горничной.

Островский, бытописатель купечества, только раз вывел «молодцовскую» – в первом действии комедии «Бедность не порок»: «Небольшая прикащичья комната; на задней стене дверь, налево в углу кровать, направо шкаф; на левой стене окно, подле окна стол, у стола стул; подле правой стены конторка и деревянная табуретка; подле кровати гитара; на столе и конторке книги и бумаги».

Если прибавить к этому инвентарю деревянные большие счеты, косоватое хмурое зеркало в раме, портрет Александра II под стеклом на стене, растрепанный не то песенник, не то сонник или тот и другой, перепутанные листами в одну книжку без начала, без конца; если открыть в этой «прикащичьей комнате» окно в сад, откуда доносится запах сирени и цветущей яблони, то «молодцовскую» в нашем доме не нужно описывать. Следует только добавить, что их было две – одна для приказчиков помоложе и для «мальчиков», другая – для знавшего себе цену Ивана Степановича.

В «молодцовскую» ход нам возбранялся, но тем сильнее хотелось туда проникнуть – к городским «мальчикам», которые были лет на семь, на восемь старше нас, и оттого тем желаннее казалась дружба с ними.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10