Сергей Дурылин.

В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва



скачать книгу бесплатно

Но кто не любил тесноты, кому претил базарный шум, не люб был разговорчивый торг, кто любил сидеть дома, к тому все это или почти все, что было на рынке, приходило под самое окно, стучалось в самую дверь тихомирного домика.

Торговля «вразнос» и «вразвоз», слабая в центральных, «дворянских» околотках Москвы, в кольце бульваров, бурно процветала за пределами этого «благородного» кольца.

Невозможно мне представить себе любую улицу и переулок в Елохове без живого, въедливого в уши, бодрого крика разносчиков и развозчиков, сменяющих один другого, другой – третьего и т. д. с утра и до сумерек.

По крику этому, сидя в комнате, можно было узнать, какое время года и какой церковный уповод времени: «мясоед», «мясопуст», «сырная неделя» (попросту – масленица) или «сыропуст» и сам Великий пост.

– Стюдень говяжий! – рвется в окно с улицы крепкий доходчивый голос, а на смену ему через час– другой голос, столь же звонкий и зычный, заявляет на весь переулок:

– Я – с ветчиной!

Это значит: «мясоед» на дворе рождественский или на дворе сама «сплошная неделя» (перед масленицей), когда даже самым постным людям разрешается «сплошь» все мясное, и в среду и в пяток.

Но вот те же голоса, а то и другие, такие же бодрые, зазывно-вкусные, выкликают на весь переулок кто белорыбицу с балыком провесным, кто «бел-грибы-сушены». Это значит: на дворе Великий пост.

Весну легко узнать по веселым вскрикам с улицы:

– Щавель зеленый! Шпинат молодой!

Как не порадоваться наступлению лета, когда в двери, в окна, в форточки беспрестанно несутся все новые и новые крики:

– Горошек зеленый! Огурцы, огурцы зеленые! Картофель молодой!

А еще более радостные, по крайней мере для нас, детей, вести в переулке:

– Клубника! Садова малина! Садово вишенье!

Ко Второму Спасу по всем переулкам Елохова появляются двухколесные тележки с поставленным на них ящиком с яблоками; тележку катит здоровый парень в кумачовой рубахе, в белом фартуке, в картузе с глянцевым козырьком и весело возглашает на весь переулок:

– Яблоки, яблоки, яблоки!

За этим первым следует второй с возглашением сорта яблок:

– Анисовые! Белый налив! Боровинка! Коричнево!

Ежели урожай яблок велик, по елоховским «проулкам» начинают разъезжать уже целые воза с яблоками, влекомые славными «сивками» и «каурками» с добрыми глазами и шевельливыми ушами.

В августе вся Москва была полна арбузами. Их продавали во фруктовых магазинах, в мелочных лавочках, в палатках, с лотков, с тележек, развозимых молодыми парнями, задорно, заманчиво возглашавшими:

– Арбузы! Арбузы! Арбузы!

На сладкие эти звуки выбегали из подворотен стаи мальчишек и выступали степенные хозяйки, зачинавшие упорный торг с продавцами, больше из любви к искусству спора, чем из нужды. Отличный камышинский арбуз, смотря по размеру и месту покупки, стоил от четвертака до рубля, на вырез – на пятачок дороже. Можно было полакомиться арбузом и походя: лотошники продавали на углах улиц арбузы кусками, по две копейки, по пятачку кусок.

А кому и это казалось дорого, тот шел на товарную станцию Рязанской железной дороги: там арбузы, прямо из ящика, из вагона продавались дешевле пареной репы.

За яблоками и арбузами вслед – так в сентябре, начале октября – высоким тенором разливается новость-весть:

– Орехи, клюква! Орехи, клюква!

Это значит: пришла осень золотая.

Так круглый год сменяются эти неумолкающие веселые голоса. А есть и бессменные:

– Баранки! Сахарны баранки! Барана-ки хо-ро-ош!

До сих пор слышу голос старого «баранщика», с таким чудесным уверчивым напевом предлагавшего свои баранки (действительно превосходные), что не слушать его было невозможно, а заслушавшись, трудно было его не позвать и не купить этих «сахарных баранок» из какого-то особого теста на шафране, и крутого и рассыпчатого одновременно.

Разносчики были не для одних людей, но и для животных.

Поутру, так часов в семь, в восемь, когда все уже пробудились давно, «господа» еще позевывают или спят, ходили особые разносчики с деревянным узким и длинным лотком и выкрикивали деловито, но не протяжно, точно немножко стесняясь своего товара:

– Кошкам – флейш!

Почему последнее слово было «флейш», а не «мясо», постичь никогда не мог.

Обычно эти кошачьи благодетели получали от кухарок и хозяек помесячную плату за определенную порцию «флейша» по числу наличных кошачьих душ в доме, и каждое утро, к неописуемой радости Васек и Машек, отлично знавших голос своего благодетеля и час его появления, кухарки получали обусловленную порцию «флейша» и потчевали ею мудрый кошачий народ.

Народ этот, надо сказать, пользовался известным почетом в елоховских «палестинах».

Помню, я, уже взрослый, спросил одну старушку:

– Ну как, бабушка, живешь?

– Слава Богу, – отвечала она, – и пеу?н, и мяу?н есть.

Это значит: живет она своим домком, и петух у ней есть с курочкой, и кот у ней есть, неспящий защитник ее хозяйства от многовредительного мышачьего народа.

Воззрение этой старушки на кота – к чести ее будь сказано – не далеко отстояло от воззрения Шарля Бодлера, который, испытанный скорбями и соблазнами «искусственных эдемов», выразился о своем собственном коте:

 
То мой домашний добрый гений —
Быть может, дух он или бог:
Как правосуден, мудр и строг
Царит он посреди владений!
 

(Мой перевод. – С. Д.)

* * *

В самый разгар 1905 года я поставил себе однажды вопрос:

– Можно ли в Москве умереть с голоду?

Это был прямой и точный вопрос: я не спрашивал себя, можно ли в Москве остаться без работы, можно ли остаться без теплого угла, можно ли в Москве холодать, наготовать, я спрашивал лишь, можно ли голодать, в тесном, собственном смысле слова, и дойти до голодной смерти?

Я знал к тому времени довольно хорошо жизнь мещанских, ремесленных и фабричных углов и знал, как трудна и горька была жизнь во многих из этих углов, но я знал и то, как, чем и где питается эта народная Москва, и чем больше узнавал это, тем тверже и крепче принужден был ответить на свой вопрос:

– Нет, в Москве с голоду умереть было невозможно.

Сколько нужно было, чтобы в Москве в первой половине 1900-х годов сытно пообедать одинокому человеку в теплом помещении за чистым прибором, за столом, накрытым скатертью?

В любой столовой попечительства о народной трезвости, которых с начала 1900-х годов пооткрывалось много в людных местностях Москвы, в том числе и на Немецком рынке, пообедать там стоило 7 копеек. Я сам много раз обедывал за эту цену, и вот как обедывал.

За эти 7 копеек давали глубокую, с краями, тарелку жирных мясных щей и такую же тарелку гречневой каши с говяжьим салом. Черного хлеба при этом полагалось есть «сколько влезет». После такого обеда – по желанию с фунтом, с полутора, с двумя черного хлеба – человек вряд ли мог уже не только «умереть с голоду», но вряд ли к человеку, ежедневно так обедающему, шло бы название «голодающего» или «недоедающего». На такой обед же требовалось всего иметь 2 рубля 10 копеек в месяц.

Если б человек этот в той же для всех открытой столовой пожелал пообедать еще сытнее, то ему подали бы тех же щей с большим куском говядины, а в кашу положили бы не сало, а русского масла, – и за это взяли бы еще пятачок; обед обошелся бы в 12 копеек.

Если б человек этот пожелал выпить перед обедом, то ему пришлось бы зайти в одну из «казенок», всегда бывших где-нибудь по соседству с «трезвостью», и взять за 8 копеек так называемый «мерзавчик» – 1/5 бутылки очищенной водки – и выпить его. Где? Вот тут было действительно неудобство: в «казенке», в самой винной лавке, строжайше запрещалось, в столовой трезвости – тем паче. Но выпить «мерзавчик» было таким «быстрым» делом, что его успешно совершали на улице, в подворотнях, в подъездах.

Первоначально делывали и так: получив «1/5 бутылки» от сиделицы винной лавки, которая не только продавала водку, но и принимала назад порожнюю посуду и выдавала за нее деньги, любезно ее спрашивали:

– Разрешите перелить в собственную посуду и вернуть казенную?

– Пожалуйста.

И покупатель, к изумлению и ужасу сиделицы, переливал водку из «мерзавчика» в посуду собственного желудка, а перелив, любезно протягивал ей порожнюю казенную посуду и получал за нее копейку.

Разумеется, сиделицы скоро перестали давать разрешения переливать в любую посуду в помещении лавки.

Так вот, любителю выпить перед обедом обед обходился в 15 копеек (из коих 1 копейка за посуду возвращалась в карман обедавшего).

Трудно ли было в таком большом промышленном и торговом городе, как Москва, заработать эти 7, а с алкогольным добавлением 15 копеек в день?

А в харчевнях, где было куда потеснее и погрязнее, кормили еще дешевле.

Я видел, как зарабатывали эти копейки «бывшие люди» с Хитрова рынка или «уличные мальчишки» (так звали тогда беспризорных).

Номер распространеннейшей газеты «Русское слово» стоил 3 копейки. Редакция этой газеты – как и редакции других московских газет – предпочитала не держать своих продавцов, а продавала выходящий номер газеты любому, кто хотел ее распространять, по 2 копейки. Всякий, желающий «заработать», будь он мало-мальски пристойной наружности, получал из конторы пачку номеров – сначала за наличный расчет, а потом, по завоевании доверия, и в кредит. Распродав только десять номеров, такой вольный продавец уже получал гривенник чистой прибыли и, значит, зарабатывал себе на 7-копеечный обед и на ужин в виде трех фунтов черного хлеба.

Но распродать 10 номеров «Русского слова» было делом нескольких минут. По утрам и часов в 4–5, когда выходила вечерняя газета, московские улицы, перекрестки, конки, трамваи, подъезды кишмя кишели мальчишками и просто человеками, выкликавшими сенсационные новости; они зарабатывали себе на завтрак, обед, ужин и ночлег.

В Петровских линиях существовал магазин издательства «Посредник», основанного Л. H. Толстым и выпускавшего книжки для народа по самой дешевой цене – от одной копейки за экземпляр. Цена на обложках не печаталась. Бывало, поутру сидишь в магазине, отбирая себе книги, и видишь необычайных посетителей: какой-нибудь плохо одетый и недообутый человек с алкоголическим складом физиономии тоже отбирает книжки – рассказы Льва Толстого или Горького. Продавщица Ольга Павловна со знаменитой фамилией Ломоносова пересчитает отобранную странным покупателем дюжину книжек и спросит, улыбаясь:

– В кредит?

– Попрошу в кредит, – поклонится недообутый человек, и через пять минут его можно видеть между Ильинскими и Владимирскими воротами. Он предлагает свои книжки прохожим, аппетитно их анонсируя: – Новый рассказ графа Льва Николаевича Толстого! Новейшее произведение Максима Горького! 5 копеек!

Прохожий, спеша по делам, на ходу протянет пятачок и на ходу же получит рассказ Льва Толстого… только не новый, а давным-давно имеющийся в собрании сочинений Толстого. Но что за беда! Во-первых, далеко не у всех имелось это собрание сочинений, стоившее в издании графини рублей 15, а во-вторых, какой же из рассказов Толстого не нов вечной новизной гения?

Продав в течение часа по пятачку (а иногда удавалось продавать и по более повышенной цене) дюжину таких «новых рассказов» Льва Толстого или Горького («Посредником» были изданы его «Дружки» и еще что-то), человек в перепоношенном пальто выручал 60 копеек и с ними часто возвращался в магазин «Посредник», получив 48 копеек чистой прибыли, так как сам покупал книжечки по копейке. Со своим капиталом в 60 копеек он поступал так: 12 копеек шли на погашение долга магазину; на 15–18 копеек, уже за наличный расчет, он приобретал еще книжек, на остальные 20 он шел обедать в «трезвость», предварительно заглянув в казенную «нетрезвость» и вынеся оттуда «1/5 бутылки» за 8 копеек. Насытившись, этот человек без определенных занятий вновь шел на бульвар предлагать «новые рассказы» Толстого и вырабатывал себе на ужин и ночлег.

Я знал в лицо, а некоторых и не в лицо, десятки таких «бывших» или «полубывших» людей, знал подростков без отца, без матери, без роду без племени, которые изо дня в день, из месяца в месяц кормились «новыми рассказами» Льва Толстого, и на их примере убедился, как трудно умереть с голоду в Москве, в которой так легко быть сытым.

Я взял нарочно пример людей без всякого определенного ремесла, без всякого трудового навыка, лишенных всякой жизненной добротности либо по возрасту (уличные подростки), либо по полной расшатанности своего житья-бытья («бывшие» или «полубывшие» люди с любовью к усиленному винопитию). Но если взять людей с настоящим ремеслом, с подлинно рабочими руками, такому человеку, устойчивому в жизни, в Москве, при дешевизне хлеба насущного, голодать не приходилось.

Но предположим, что человек вовсе не хотел «зарабатывать» хлеб ни действительным трудом или ремеслом, ни «новыми рассказами» Льва Толстого, ни сенсационными известиями «Русского слова», – мог ли такой человек умереть с голоду в старой Москве?

Не мог.

Ему стоило лишь протянуть руку на церковной паперти (а их было тогда «сорок сороков»!) или на бойком перекрестке, или, даже не протягивая руки, стоило ему шепнуть на ходу десятку-другому прохожих: «Подайте Христа ради», – и я утверждаю, что самое большее в час он набирал себе и на обед, и на ужин.

Я проверял это по знакомым «нищим», стоявшим всегда в одном месте, знавшим меня, а я их – в лицо.

Все дело было в том, что хлеб и ближайшие к нему по насущности продукты питания были так дешевы, что, не доходя до серебра, до первой серебряной монеты – гривенника, а довольствуясь одной медью, можно уже было быть сыту.

Но просить на улице или на церковной паперти, хотя бы и не протягивая руки, дело тяжелое, и не всякий мог пойти на него. Но он мог быть сыт в Москве и не работая, и не прося. Я это узнал еще в юные годы и узнал наверное в тот тяжелый для меня день, когда умерла моя мать.

Я знал, что в подмосковных монастырях всякого богомольца, ничего с него не спрашивая ни по части благочестия, ни по части паспортов, кормят безвозмездно три дня, а затем дают на дорогу фунт хлеба.

Я знал, что в купеческих домах в дни помйна родственников бывают даровые столы для званых и незваных, хотя в мои молодые годы этот обычай шел уже на умаление. Но он не уничтожился, а принял лишь другую форму.

На Хитровом рынке была народная столовая, где кормили бесплатно; были еще несколько таких столовых и в других густонародных «палестинах» Москвы!

Как же они могли существовать, эти столовые, чем, кого и на какие средства они кормили?

Я это узнал в день смерти моей матери. Она всегда отличалась особой жалостью к людям бездомным, нищим, беспутным и всегда, где могла, спешила не только подать им монету, но и приветить их чем-нибудь потеплее: накормить пирогом, сунуть в руки сверток с какой-нибудь домашней едой и т. п. Когда, бывало, ей поперечут:

– Настасья Васильевна, зачем вы ему подаете?! Он все равно в кабак снесет, – мама отвечала:

– Куда снесет – это его дело, а мое – подать.

Я заказывал «кондитеру» поминальный обед на день маминых похорон, а сам подумал: «А кто бы ей самой был особенно приятен и нужен за этим обедом?»

И вспомнил про ее отношение к бездомникам и беспутникам.

Я поехал на Хитров рынок в бесплатную столовую, содержавшуюся каким-то благотворительным обществом, и узнал следующее. Столовая принимает заказы на поминальные и на заздравные обеды для выдачи их неимущему населению Москвы на таких условиях: заказывающий платит по гривеннику за обед; за этот гривенник обедающему дается тарелка щей с мясом и фунтом хлеба, тарелка грешневой каши с коровьим (топленым) маслом и небольшое блюдце кутьи. К известному часу в столовую может прийти обедать всякий безданно-беспошлинно и, что особенно важно и отрадно, беспаспортно. Просто человек – кто б он ни был: босяк в рубище или генерал с красными лампасами – становится «в очеред» желающих обедать; никто и ничего с него не спрашивает, а когда наберется сто человек, сажают их за стол, и они обедают. Перед обедом объявляют, что обед дается «во здравие такого-то раба Божия Алексия» или «за упокой рабы Божией Анастасии». Кто хочет, помянет этих рабов Божиих, а кто не хочет – его воля: пообедает и без помину. Обедов отпускалось в день столько, сколько внесено было пожертвований и сколько позволяли проценты с небольшого благотворительного капитала.

Я внес десять рублей – и в день похорон мамы ее помянули сто человек, «их же имена Ты, Господи, веси». Но люди состоятельные вносили и по сто, и по пятьсот, и по тысяче рублей – и кормили, стало быть, не сотню, а сотни и тысячи людей не один день, а в течение сорока дней, когда правится сорокоуст по покойнику.

Каждый обедавший – кто б он ни был – был гостем не учреждения, не заказчика обедов, а того здравствующего или почившего человека, во имя которого созывали на обед. Стало быть, и положение этого обедающего было совершенно независимо: никто не подавал ему милостыни, и ни у кого он ее не просил, и ни к чему его не обязывал съеденный обед – ни к благодарности, ни к благочестию, ни к работе. Зашел в столовую, пообедал и ушел. Вот и все.

Когда я узнал и увидел все это воочию, я ответил себе окончательно на юношеский свой вопрос:

– В Москве нельзя было умереть с голоду не только тому, кто не хотел работать, но и тому, кто не хотел или не мог ни работать, ни просить.

Этот же ответ мне пришлось дать и тогда, когда я задумался о житье-бытье учащейся молодежи в Москве.

Как я уже говорил, цены на хлеб и все припасы в Москве сильно возросли после первой половины 1900-х годов, но и в 1914 году, накануне Первой мировой войны, прекрасный обед из двух блюд (с неограниченным количеством хлеба, черного и белого) в столовой «Общества пособия студентам Московского университета» стоил всего 23 копейки.

В 1913 году эта столовая выдавала ежемесячно семьсот билетов на бесплатные обеды. В 1913 году в Московском университете было всего 9892 студента. Значит, 14-я часть студентов пользовалась бесплатными обедами, ежемесячно получая на них абонементный билет[38]38
  Русские ведомости. 1914. № 9, 12 января – см. статьи «Московский университет в 1913 году» и «В обществе пособия студентам Московского университета». (Примеч. С. Н. Дурылина.)


[Закрыть]
.

«Насущен» человеку не один хлеб, насущен ему кров, насущно ему тепло и одеяние, может быть, насущна человеку и книга, но в молитве, данной Христом, заповедано просить об одном:

«Хлеб наш насущный даждь нам днесь».

И думается мне, подводя итоги жизни своей, не будет дерзко повторить: это прошение, возносившееся из сорока сороков московских церквей и из ста сороков уст народных, доходило до Отца Небесного – хлеб насущный(на «днесь», на сегодняшний день) был у каждого московского жителя.

Болшево. 24. XII. 1941
Глава 3. Родной дом

В Москве дореволюционной была целая местность, которая звалась «Тишина».

Местность эта находилась между Сокольниками и Преображенским, но название это – «Тишина» – вполне подходило бы и нашим Плетешкам.

Извилистый, что ручеек, переулок (или «проулок» по московскому говору) уводил пешехода от Богоявления, что в Елохове, и сразу же погружал в стойкую, никем не вспугнутую тишину. Переулочек извивался между высоких деревянных заборов и невысоких деревянных же домиков; поворачивал вправо, упирался тупиком в заповедный сад 2-й мужской гимназии, в котором некогда разгуливал Яков Брюс[39]39
  Брюс Яков Вилимович (1670–1735) – сподвижник Петра I, государственный деятель и ученый, один из наиболее образованных людей своего времени.


[Закрыть]
, затем, словно испугавшись встречи с этим таинственным «птенцом гнезда Петрова», шарахался в сторону, пересекал Лефортовский переулок (опять имя, связанное с «гнездом Петровым»), ведший на Немецкую улицу[40]40
  Ныне Бауманская улица.


[Закрыть]
, и наконец– то выводил в Аптекарский переулок (тоже название петровских времен). Лефортовский переулок, точь-в-точь такой же тихий, как Плетешковский, уже совсем был захолустен: его пересекал настоящий ручей – знаменитый некогда Кукуй, именем которого звалась у древних москвичей и вся слобода, иначе зовомая Немецкой. Когда шли осенние дожди или слишком торопливо пригревало солнце в весеннюю ростепель, Кукуй своим потоком не без озорства преграждал путь редким ездокам по Лефортовскому переулку. Немецкая улица – некогда главная улица одноименной слободы – в ее отрезке между Лефортовским переулком и Елоховской[41]41
  Ныне Спартаковская улица.


[Закрыть]
тоже была тиха: по ней не повизгивала даже конка, как на Елоховской, и на ней не дрожали от шума машин фабричные корпуса.

Но и Елоховская улица, замыкавшая четырехугольник с севера, несмотря на то, что по ней проходила линия конки и ездили «линейки», соединяя дальнее Преображенское с «городом», тоже не грешила шумом: движение конки оканчивалось к 9 1/2 часам, а «линейки» еще раньше.

Без всякого преувеличения можно было назвать наш квартал четырехугольником тишины.

Эту елоховскую тишину – до революции 1905 года – нарушал «лишь гул Господней непогоды да звон святых колоколов»[42]42
  Сокращенная цитата из трагедии А. К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного». В беседе с Иоанном говорит Схимник:
…И проникал в глухое подземельеЛишь дальний гул Господней непогодыДа слабый звон святых колоколов.

[Закрыть]
.

Да и как не быть этой тишине, когда ее питомником, как всюду, была здесь природа?

На улицы Елоховскую и Немецкую, на переулки Плетешковский и Лефортовский выходили невысокие дома (выше двух этажей был только один, о котором будет особая речь), а за домами сейчас же начинались сады, и они-то образовывали тот зеленый квадрат тишины, который давал столько свежести, чистоты и покоя всей округе. Если б разгородить заборы, разделившие этот зеленый квадрат по отдельным владениям, мы очутились бы словно в какой-нибудь Воробьевке или Колотовке с ее деревенским зеленым привольем. Шумели столетние липы и тополя. По весне розоватым снегом благоухали яблони и вишни. Высокие черемухи были покрыты белым пухом, издававшим пряный, крепкий аромат; сплошные заросли сирени отвечали на этот первый весенний аромат иным запахом, более тонким и нежным. Позже цвел бледно-палевый жасмин, розовый шиповник. Пчелы жужжали в этих пахучих кустах. Сколько птиц гнездилось в этом зеленом квадрате!



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10