Сборник.

Валентин Серов. Любимый сын, отец и друг : Воспоминания современников о жизни и творчестве выдающегося художника



скачать книгу бесплатно

Тут мы должны вспомнить: именно в карикатурах чаще всего вырисовывается, обыгрывается, гиперболизируется какая-то одна черта, броская особенность модели, прежде всего та, в которой отражен, выражен ее характер. А в портретах разве не то же самое? Серов это усвоил еще на репинских уроках: «схватывание характера». У него всегда так и выходило: что ни портрет, то личность с чертами и качествами, которыми подчеркивалось самое существенное, врожденно присущее только этому человеку.

Однако, написав Морозова таким, каким его узнавал в течение ряда лет, он так и не понял, что создал произведение, которое явится «одной из самых ядовитых социальных сатир в живописи за всю историю русского искусства». Игорь Грабарь, раскрывая эту свою высокую оценку в монографии о художнике (М., 1914), далее напишет: «Жизненно случайное возведено здесь в некий грандиоз, и фигура, вросшая в землю своими упрямо расставленными ногами, приобрела значительность и торжественность фрески; случайно ставшая посреди комнаты модель выросла в монументальное изображение».

Такими же «возведенными в грандиоз» впоследствии будут созданы художником десятки портретов, возбуждая среди современников то восхищение, то споры долгие, а то и скандалы. Показательна в этом отношении история создания и восприятия портрета популярной танцовщицы Иды Рубинштейн – «женщины-модерн», представлявшей на сцене женщин античности Клеопатру, Антигону, Саломею, Навзикаю. Серов, будучи в 1910 году в Париже, принимался дважды за многодневные сеансы с актрисой, послушно согласившейся позировать. Но – «портрет не слушается»: все никак не удавалось найти нечто экспрессивное, которое помогло бы отразить необычность, вызывающую экстравагантность «всепарижской каботинки», покорившей театралов. «Не каждый день бывают такие находки, – воодушевленно говорил Серов, настраивая себя на увлеченную работу. – Ведь этакое создание… Ну что перед ней все наши барыни?» Таким же поиском был тогда одержим и режиссер Михаил Фокин: «Тонкая, высокая, красивая, она представляла интересный материал, из которого я надеялся “слепить” особенный сценический образ». Эти поиски удались и постановщику спектаклей примы-актрисы, обретших популярность небывалую, и художнику, создавшему портрет, какого не было не только в его творчестве, но и в русском искусстве.

Серовская «Ида» была впервые показана на Всемирной выставке в Риме в мае 1911 года, а в декабре – еще и на выставке «Мира искусства» в Москве, где стала главным экспонентом. И разгорелись страсти вокруг этой неожиданной, как все новаторское, работы художника. Репин ее выставочные показы обозвал «базаром декадентщины» и о картине отозвался резко: «Что это? Гальванизированный труп?.. И зачем я это видел!» О. В. Серова вспоминает: «Репин пришел в отчаяние от своего бывшего ученика, хотя писал потом, что даже самые неудачные произведения Серова суть “драгоценности”». Пришло нескоро, а лишь тогда, когда художник ушел из жизни, понимание, что эта его работа (одна из последних), вызвавшая столь неоднозначные суждения, станет «классическим произведением русской живописи совершенно самобытного порядка» (С. П. Яремич).

В тот же 1910 год Валентин Александрович и себя не пощадил, а пожаловал карикатурой, написав картину «Скучный Серов».

Правда, жанр ее он определил незлобиво: «автопортрет-шарж». Серов – скучный? Ну нет же! Вглядитесь: на автопортрете он явно в какой-то роли. Артистичный? Да! Щеголеватый, хоть и в костюме мешковатом? Да! И еще: погруженный в раздумья, но вовсе не скучные, а горестно-мрачные, думы, конечно же, о самом себе. Может быть, это были овладевшие им в тот миг предчувствия уже близкой кончины: болезнь все чаще напоминала о себе.

«Учить я не умею»

Свою работу Серов почитал как некое таинство и очень избегал любопытствующих соглядатаев. Однако его старшей дочери Ольге не раз и не два удавалось украдкой присутствовать на сеансах отца, о чем позже она написала: «При поверхностном наблюдении можно было не заметить всей силы его творческого напряжения. Была какая-то легкость и гармоничность в движениях. С кистью или углем в руках он отходил, подходил к мольберту, смотрел на модель, на холст, на бумагу, делал несколько штрихов, опять отходил, иногда смотрел написанное в ручное зеркало. Движения были точные, быстрые. Не было ни глубокой складки на лбу, ни каких-либо мучительно напряженных, сжатых или опущенных губ, лицо было спокойное, сосредоточенное. А вот глаза – глаза взглядывали быстро, с таким напряжением, с таким желанием увидеть и охватить все нужное ему, что взгляд казался частицей молнии: как молния, он мгновенно как бы освещал все до малейших подробностей»[1]1
  Серова О.В. Воспоминания о моем отце Валентине Александровиче Серове. М., 1986. Изд. 2-е, дополненное. С. 76


[Закрыть]
.

Сам же Серов, вечно недовольный собой, постоянно печалился, как ему трудно дается каждая картина, о чем читаем, например, в письмах к жене Ольге Федоровне: «Каждый портрет для меня целая болезнь» (1887); «Кончаю портрет, что мне всегда мучительно» (1910).

Во время сеансов с моделями он совершенно не выносил замечаний, возражений, вмешательств, преждевременных оценок. Так, в сентябре 1905 года он резко прервал работу с Горьким. Причина? С. Н. Дурылин со слов М. В. Нестерова записал: «С Горького Серов писал красками. Превосходно начал. Максим возьми да и брякни по простоте: “Серов меня делает похожим на дьячка”. А никакого дьячка не было! Добрые люди довели отзыв Горького до Серова, тот никаких суждений от натуры не терпел: сиди смирно!» Так и осталась картина незавершенной, хотя Горькому она очень нравилась.

Жертвами молчаливого серовского гнева оказывались многие, даже сам император Николай II. Об этом скандальном эпизоде, получившем в 1900 году огласку шумную, рассказал Грабарь в своей «автомонографии». На сеанс, который был последним, пришла императрица и, взяв из ящика с красками сухую кисть, «стала внимательно просматривать черты лица на портрете, сравнивая их по натуре и указывая удивленному Серову на замеченные ею мнимые погрешности в рисунке. “Тут слишком широко, здесь надо поднять, там опустить”… Серов опешил от этого неожиданного урока рисования, ему кровь ударила в голову, и, взяв с ящика палитру, он протянул ее царице со словами: “Так вы, ваше величество, лучше сами и пишите, если так хорошо умеете рисовать, а я больше слуга покорный”. Царица вспылила, топнула ногой и, повернувшись на каблуках, двинулась к выходу. Растерявшийся царь побежал за нею, в чем-то ее убеждая, но она и слушать его не хотела. Тогда он вернулся обратно и, очень извиняясь за ее горячность, сказал в ее оправдание, что она ученица Каульбаха, сама недурно пишет и поэтому естественно, что несколько увлеклась». С этого дня, как ни зазывали Серова «в официальном порядке и кружным путем», он от царских заказов отказался навсегда. «Какое гражданское мужество надо было иметь для того, чтобы так разговаривать и так вести себя с царями», – заключил рассказ Грабарь.

Серов о себе то и дело говорил: «Учить я не умею». Однако, когда его не стало, все те, кто считал, что своим мастерством обязаны ему, написали, какими серовские уроки были важными для них – для Сарьяна и Петрова-Водкина, Машкова и Судейкина, Ульянова и Крымова, Сапунова и Юона… В их мемуарах – десятки афористичных наставлений учителя. Знакомясь с ними, нельзя не подивиться их многомудрой простоте: «Работать – значит гореть»; «Надо знать ремесло, рукомесло. Тогда с пути не собьешься»; «Сначала будет плохо, появится злость… Ведь злость помогает! Глядишь – потом и интерес появится, вроде аппетита. А там… Да ну же, ну! Попробуйте через неохоту. Нечего ждать вдохновения – сами идите к нему»; «Нужно уметь долго работать над одной вещью, но так, чтобы не было видно труда»; «Растопырьте глаза, чтобы видеть, что нужно. Схватите целое. Берите из натуры только то, что нужно, а не все. Отыщите ее смысл»; «Не лучше ли делать так, чтобы сквозь новое сквозило хорошее старое?»; «Сходство? Похожа? Конечно, это нужно, это необходимо, но этого еще недостаточно. Этого еще мало. Нужно что-то еще. Художество нужно, да, да, художество»; «Нужно, очень нужно видеть хорошие произведения. Эрмитаж – вот что важно для всех нас».

Едва ли не любая встреча Серова с молодыми живописцами становилась для них и уроком. Вот одна из таких встреч, оказавшаяся учительной: будучи в мастерской Исаака Бродского, Валентин Александрович увидел портрет Горького его работы и назвал «хорошим, но скучным». «Когда я ему сказал, – пишет Бродский 20 декабря 1910 года Горькому, – что собираюсь опять писать Вас, он посоветовал, прежде чем начать портрет, мне и Вам напиться вдребезги пьяными и потом начать, и писать, не точно копируя, а так как-нибудь по поводу Горького писать. Это выражение мне ужасно нравится, удивительно тонко сказано».

Совет и впрямь оказался истинно серовским: не копировать (будет фотокопия), а писать по поводу модели, т. е. отражая свой взгляд, свое ви?дение, свою концепцию.

Почему же Серов считал себя педагогом неважным, хотя и много лет преподавал (по отзывам учеников, хорошо преподавал) в Московском училище живописи, ваяния и зодчества? Отвечая, он ссылался на то, что вырос вот таким – не очень общительным, совсем не говорливым (за него и за себя очень много говорил его ближайший друг Костя Коровин).

В компаниях, на дружеских пирушках Серов словно затаивался, старался быть незаметным, «настолько незаметным, – пошутил один остряк, – что на него можно было сесть». «Я не знаю другого человека, который был бы так молчалив, как он. Молча придет и молча уйдет», – таким видел Серова старейший сотрудник Третьяковки Николай Андреевич Мудрогель. Раскрывался Валентин Александрович лишь в кругу самых близких, таких, как Константин Коровин. Мемуаристы (А. Я. Головин и другие) писали о них как о «неразлучной паре», которую называли «Малинин и Буренин», «Бобчинский и Добчинский», а Савва Иванович Мамонтов, посмеиваясь, добавлял: «Коров и Серовин». Их дружба длилась до самой кончины Валентина Александровича. Вместе они писали картины (первая из них – «Хождение по водам»; 1890), декорации к опере «Юдифь» Серова-отца (1898, 1908), портрет Шаляпина (1904). Вместе совершили творческие поездки во Владимирскую губернию и на Север, были профессорами в одном классе в Училище живописи. Серов создал шесть портретов своего друга.

К «неразлучной паре» вскоре присоединились Врубель и Шаляпин. В общении с ними прошло почти все окончание жизни Серова. «Время проводили они беззаботно и веселились от души», – вспоминает дочь Серова Ольга Валентиновна и приводит в своей книге записку, отразившую характер взаимоотношений друзей – раскованных, жизнерадостных, порой легкомысленных, никак не вязавшихся с обликом всегда, казалось, уж очень серьезного Валентина Александровича:

 
Антон!!!
Наш дорогой Антон,
Тебя мы всюду, всюду ищем.
Мы по Москве, как звери, рыщем.
Куда ж ты скрылся, наш плут-он.
Приди скорее к нам в объятья,
Тебе мы истинные братья.
Но если в том ты зришь обман,
То мы уедем в ресторан.
Оттуда, милый наш Антоша,
Как ни тяжка нам будет ноша,
А мы поедем на Парнас,
Чтобы с похмелья выпить квас.
Жму руку Вам
                   Шаляпин-бас.
 
 
Ты, может, с нами (час неровен),
Так приезжай, мы ждем.
                    Коровин.
 

Казалось, этому безмятежному дружеству ничто, никто и никогда не воспрепятствует. Однако случилось…

6 января 1911 года Шаляпин участвовал в премьерном спектакле Мариинского театра «Борис Годунов». Закрылся занавес, поднялся после взрыва аплодисментов вновь, и зал увидел любимого певца стоящим на коленях перед ложей императора Николая II. Вместе с хором он пел гимн «Боже, царя храни». Как позже выяснилось, таким способом хористы обратились к царю с прошением об увеличении жалованья. Ничего об этом не знавшие зрители истолковали сцену по-своему, и многие осудили чрезмерность такого проявления верноподданничества. Потрясенный Серов послал другу вырезки из газет о «монархической демонстрации» и сопроводил их припиской: «Что это за горе, что даже и ты кончаешь карачками. Постыдился бы». Многолетняя дружба двух великих людей прервалась.

В этот же год Серова не стало. Шаляпин, получив горестную весть, послал семье, жене и шестерым «серовятам», телеграмму из Петербурга: «Дорогая Ольга Федоровна, нет слов изъяснить ужас, горе, охватившее меня. Дай Вам Бог твердости, мужества перенести ужасную трагедию. Душевно с Вами. Федор Шаляпин».

«Что другое, а хоронят у нас преотлично», – написал Серов за год до своей кончины, читая вести о том, как почетно, как долго и как торжественно прощалась вся Россия, провожая Льва Толстого в последний путь. Валентин Александрович не мог предвидеть, что скоро, на исходе 1911-го, и он будет удостоен таких же «преотличных» – всероссийских траурных почестей: во всех уголках нашей большой страны, а также в странах, где он бывал, о нем вспомнят и удостоят высоких слов и благодарственных молебнов. Вот некоторые из газетных публикаций того времени:

«Венков было так много, что ими заполнили четыре колесницы. Тут были венки: из белых лилий – “Горячо любимому другу, незабвенному В. А. Серову – от глубоко потрясенного Шаляпина” <…> от В. Нижинского <…> от М. Н. Ермоловой – “вечная память художнику”»[2]2
  Похороны Серова // Раннее утро. 1911. 24 ноября. № 270


[Закрыть]
.

«Вчера на панихиде у гроба В. А. Серова перебывало много представителей художественно-артистического мира. В числе присутствовавших были художники Досекин, Остроухов, Ульянов, Милиоти, Пастернак, Милорадович, Первухин, Переплетчиков, Бакшеев, Ефимов и много других, гг. Эрлих, Мейчик и Могилевский, проф. Игумнов, артист Художественного театра Москвин, ученики Училища живописи и др.

На гроб возложены венки: от Московского городского общественного управления, от Императорской Академии художеств, от Музея имени императора Александра III, от попечительного совета Третьяковской галереи, от Союза русских художников, от Товарищества передвижников, от Московского архитектурного общества, от Общества Свободной эстетики, от М. Н. Ермоловой – “вечная память славному художнику”, от гг. Шаляпиных, от артистов Императорской оперы, от художника Пастернака, от Леонида Андреева, от Лилиной и Станиславского, от Художественного театра, от Литературно-художественного кружка, от “Мира искусства”, от “Русских ведомостей”, от Кусевицких, от Остроуховых, от Лемерсье – “великану русской живописи”, от Мануйловых, от Боткиных, от учеников художественного училища Рерберга, от семьи С. Третьякова, от Ф. О. Шехтеля и много других.

Сегодня на похороны ожидаются депутации из Петербурга.

Музей императора Александра III поручил по телеграфу попечителю Третьяковской галереи И. С. Остроухову возложить венок на гроб В. А. Серова.

Кружок имени Куинджи в Петербурге в экстренном заседании 23 ноября также постановил возложить на гроб скончавшегося художника венок»[3]3
  У гроба В. А. Серова. «Русское слово». 1911. 24 ноября. № 270


[Закрыть]
.

«Две наиболее крупные кинематографические фирмы Москвы получили разрешение на снимки с похоронной процессии В. А. Серова»[4]4
  К кончине Серова // Вечерняя газета. 1911. 23 ноября. № 91.


[Закрыть]
.

«24 ноября, в годовой день кончины В. А. Серова, в церкви Академии художеств в два часа дня по покойном художнике была отслужена панихида, во время которой пел солист его величества Ф. И. Шаляпин. Храм был полон молящихся, среди которых находились все профессора Академии, художники и студенты с ректором Л. Н. Бенуа во главе»[5]5
  Новое время. 1912. 25 ноября. № 13185.


[Закрыть]
.

Тимофей Прокопов

Валентина Серова
Как рос мой сын{1}1
  Впервые – Русская мысль. 1913. № 10–12; в кн.: Серовы, Александр Николаевич и Валентин Александрович: Воспоминания В. С. Серовой. СПб: Изд-во «Шиповник», 1914. Печатается по изданию Серова В. С. Как рос мой сын. Л., 1968.


[Закрыть]

Воспоминания о В. А. Серове
I. В отцовском доме <1865–1871>

В маленьких комнатках четвертого этажа в Петербурге, в чистеньком переулке, в ночь с 6 на 7 января родился маленький «Серовчик» в то время, когда отец его оркестровал свою «Рогнеду». Услыхав первый крик младенца, он поставил вопросительный знак в партитуре: его не успели оповестить, кто именно родился.

Появление сына на свет божий привело нас в неописуемый восторг. Мать Александра Николаевича, горевавшая, что имя Серова угаснет со смертью ее любимца Александра (другие сыновья умерли неженатыми), на склоне лет, когда она уже перестала мечтать о женитьбе композитора, вдруг была осчастливлена рождением внука. Радость ее была столь велика, что, забыв обычную осторожность, она во всякую погоду ежедневно его навещала: она должна была каждый день видеть своего Валентошу, от этого счастья она не могла отказаться. Однако это счастье стоило ей жизни: старушка, не выдержав непосильного напряжения физического и нравственного, захворала и внезапно умерла.

Появление ребенка в нашей семье не особенно отразилось на жизни отца; ребенок был смирный, покладистый. Серов сначала его как будто не замечал, изредка только заглядывал в корзиночку, где «сопел будущий гражданин».

– Ведь, шельмец, спорить со мной станет, свои мнения отстаивать будет! – утверждал он, шутя.

Об эту пору (1865 г.) жизнь наша носила характер безмятежного, мирного существования, хотя средств никаких не было («Юдифь» временно была снята с репертуара). Серов усердно работал над «Рогнедой», почти никуда не выезжал, писал статьи, а я занялась всецело своим первенцем. Мне еще не было восемнадцати лет… стала я за ним ухаживать как бог на душу положит, не мудрствуя лукаво. Помощницей моей была Варечка, молодая, красивая, интеллигентная прислуга. Она души не чаяла в нашем Тоше, и он первый год рос себе да рос без задоринки, без запинки, как обыкновенный нормальный ребенок. К концу второго года я начала задумываться относительно его речи: не говорит, да и только. Кроме звуков «му» и «бу», ничего не мог произнести. Когда ему минуло два года, я стала советоваться с опытными матерями, следует ли принять какие-либо меры, чтобы ускорить его развитие[6]6
  В рукописи далее: «Это явление тем более казалось зловещим, что форма его головки стала резко изменяться».


[Закрыть]
. Мне посоветовала моя сестра, г-жа Симонович, известная издательница педагогического журнала и учредительница первого детского сада в Петербурге, отдать его в ее семью, чтобы он слышал вокруг себя детскую речь. С ним сестре пришлось долго возиться, пока он усвоил себе несколько слогов, из которых складывалась речь окружавших его детишек. Я упоминаю про этот факт потому, что в жизни моего сына бывали часто заминки такого рода, когда какая-то вялость, умственная неповоротливость мешала ему осиливать самые обыкновенные затруднения. Миновав такие периоды, он снова входил в норму и проявлял остроумие, понятливость, а главное – феноменальную наблюдательность. Но все-таки какая-то тяжеловесность всей его натуры выступала ярко, настойчиво во всей его жизни. Вдруг, внезапно находит просветление, словно тучи рассеиваются, организм начинает расцветать, оживать. Впервые сказалась эта особенность дитяти именно в этой стадии его развития – в период усвоения речи. Поборов эту трудность, он переродился. Глазки оживились, движения стали бойкие[7]7
  В рукописи далее: «головка как будто округлилась».


[Закрыть]
, Тоша быстро стал развиваться, превратился в необыкновенно симпатичного мальчугана и сделался общим любимцем. Периоды «пробуждения» обыкновенно ознаменовывались у него какими-нибудь поразительными происшествиями. На этот раз за «пробуждением» последовало таинственное его исчезновение. У нас был обширный двор, Тоша гулял и играл в нем охотно. Будучи довольно самостоятельным, он спокойно оставался один[8]8
  В рукописи далее: «няньки мы не держали».


[Закрыть]
, я часто выходила наведываться о нем. В это злополучное утро выхожу – его нет. Спрашиваю детишек, дворников, соседей, всех близ живущих знакомых… Тоша исчез. Одна старушка во дворе уверяла, что видела его около обезьянки, пляшущей под шарманку, – больше никаких сведений нельзя было добиться. Проходит час, другой, наступило обеденное время. Страх наш доходит до отчаяния. Серов дает знать в участок, что сын ушел за шарманщиком, следует принять меры для розысков.

Уж стало вечереть. Убитая горем, я, словно окаменелая, села у ворот, от ужаса ничего не вижу! Вдруг кто-то прикоснулся к моей руке, и тоненький голосок раздался: «Мама, какую я глину нашел!» Передо мной стоял маленький человечек с огромным комом глины в руках…

Целый день он провел в глиняной яме, ничего не ел весь день[9]9
  В рукописи вместо слов «весь день» было: «не пил, все что-то лепил».


[Закрыть]
. Когда мы стали разыскивать эту яму, ее уже не было, или Тоша ее не нашел.

Как только он подрос, я его отдала в детский сад г-жи Люгебиль, и первые[10]10
  В рукописи далее: «четыре».


[Закрыть]
годы его существования прошли довольно благополучно; мы с ним почти никогда не разлучались, брали его с собой в театр, вместе путешествовали, на наших вечерах он присутствовал неизменно. В театре, конечно, он большей частью спал, но если его интересовало действие, то внимательно следил за ним. Когда Серов после третьего акта «Рогнеды» вышел раскланиваться с публикой, Тоша громко расплакался: «Ой, боюсь, медведь папку съест».

Всюду – в театре, в пути, в гостях – сын наш поражал своей выдержкой, своим спокойствием, как будто он сознательно созерцал, наблюдал явления, проходящие мимо него[11]11
  В рукописи далее: «Я думаю, что в большинстве случаев он просто сидел смирно, боясь оставаться дома один; попутно явился навык сидеть со взрослыми и не мешать им; но я убедилась впоследствии, что в его детской наблюдательности было много смысла, и часто он поражал своеобразными, хотя и детскими выходками».


[Закрыть]
. Еще Рихард Вагнер заметил его необычайную выдержку, когда мы, бывало, засиживались у него в Люцерне.

«Aber diese Russen sind doch von einer unglaublichen Energie»[12]12
  «А ведь эти русские обладают невероятной энергией» (нем.).


[Закрыть]
, – говаривал он, глядя на Тошу, когда тот, не шелохнувшись, внимательно следил за окружавшими его лицами[13]13
  В рукописи далее: «Не знаю, можно ли окрестить это свойство сидеть не шевельнувшись часа два “энергией”».


[Закрыть]
. Он обладал замечательной зрительной памятью, и многое запечатлевалось в его ребячьей фантазии. Например, он, будучи уже взрослым, вспомнил позу отца, пишущего за своим бюро, – позу, воспроизведенную им в портрете, находящемся теперь в музее Александра III в Петербурге{2}2
  Музей Александра III в Петербурге – ныне Русский музей.


[Закрыть]
. Из этого же времени – ему было всего четыре года – он помнил Вагнера, его дочь Еву, с которой он играл, беседку с фазанами, собаку Рус, на которой он ездил. Его привязанность к животным была баснословна: он забывал все, готов был бросить всех, чтобы удовлетворить свою страсть – побыть в излюбленном обществе животных. Раз мы были приглашены на обед к Вагнеру – он убедительно просил не опоздать. Собрались заблаговременно. Мы жили на высокой горе, Тоша обыкновенно спускался на палочке верхом и ожидал нас у подножия. Пришли – его нет! Ищем, ищем… Уже начали придумывать всякие фантастические похищения… вдруг до нас донесся звук дальнего ржания осликов, которых много паслось в горах. Мигом осенила нас счастливая мысль. Бросаемся по направлению ослиных голосов, подходим – Тоша верхом на осле восторженно гикает, и на нас, конечно, – нуль внимания. Идти с нами отказывается наотрез. Немало красноречия потребовалось, чтобы уговорить его отправиться к товарке – к златокудрой Еве. Как-то Вагнер гневно выругался при нем: «Аbег so viele Esel giebt’s auf der Welt!»[14]14
  «Сколько на белом свете ослов!» (нем.)


[Закрыть]
, но, увидав его, рассмеялся от души, погладил его по головке и шутливо прибавил: «Du hast sie gern, mein Junge, gelt»[15]15
  «Тебе они милы, мой мальчик, да?» (нем.)


[Закрыть]
– припомнив, как тот променял обед у Вагнера на своих любимых животных.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7

Поделиться ссылкой на выделенное