Сбитнев Юрий.

До ледостава



скачать книгу бесплатно

До ледостава


6 октября, вниз по реке

Глохлов, подплывая к Осиному плёсу, исподволь следил за Комлевым. Тот лежал животом на носовом багажнике, лицом вперёд, и безотрывно вглядывался в берег. Вдруг он резко приподнялся на локтях, далеко вытянул шею из лохматого воротника полушубка и, обернувшись, замахал рукой.

– Тут это! Во-о-он у той скалы! – кричал, силясь, и лицо его, нахлёстанное встречным ветром, ещё больше побагровело. – Правь вон туда! Правь!

Глохлов, не слыша его крика, уже правил лодку к берегу. Комлев, привстав на колено, ловко выпрыгнул на берег, подтянул цепь, вогнал причальный штырь в землю, выпрямился, поджидая. Глохлов встал в лодке, сдвинул под телогрейкой за спину пистолет и, чуть балансируя рукой, осторожно шагнул вперёд.

– Вот здесь всё и произошло, – хрипло сказал Комлев.

Полушубок, который кинул ему Глохлов перед отплытием, был велик, и Комлев в нём казался ниже ростом. Шли к соснам молча. Комлев торопился, спотыкаясь, почти бежал впереди. Глохлов размашисто шёл за ним.

– Вот тут это и было, – дождавшись Глохлова у глубокой влумины, сказал Комлев.

– Ну и как было? – Глохлов прошёл мимо и остановился у сосен.

– Значит, так. Вышли мы вот оттуда, значит, и шли сюда. А там вот, вот за тем мыском, Алексей Николаевич, значит, говорит: «Гляди». А там, значит, по скалам, по вершинам, прямо-таки над нами медведь идёт. Я говорю: «Вижу», – и затвор передёрнул, патрон дослал. А он говорит: «Не стреляй, он на берлогу идёт. Поглядим лучше». Постояли, значит, посмотрели, пошли дальше…

Глохлов, покусывая былинку, будто бы и не слушал Комлева, разглядывал ствол сосны с едва приметным следом пули на нём. Срезав кору и чуть-чуть расщепив древесину, пуля ушла по наклонной вверх.

– Я вам уже об этом говорил. Говорить ли ещё? – прервав свой рассказ, спросил Комлев.

– Говори, говори, может быть, чего ещё вспомнишь…

– И вот, значит, пошли, и я, в чём и винюсь, понимаете, забыл, значит, карабин-то разрядить. Вот она, моя-то вина. Да и как это я, значит, не очень с карабинами привычный. Я всё больше с ружьишком. А тут Алексей Николаевич перед маршрутом: возьмём да возьмём карабин. И взял – ему полагается. Вот и таскал я его, карабин-то этот, незнамо для чего. А оно вон как вышло. На погибель свою взял, значит, карабин-то Алексей Николаевич.

– Ладно. Ты рассказывай дальше. Записано в протоколе, что карабин был Многоярова, и, стало быть, он должен и носить его. Записано.

– Да я не к этому. Оно понятно. А то как же иначе, инструкция такая есть: «О хранении и ношении огнестрельного оружия в экспедиционных партиях». И за нарушение её предусмотрены наказания.

– А ты законы-то знаешь!

– А то как же? На то они и законы, чтобы их граждане знали. За меня, Матвей Семёнович, некому постоять, я человек маленький, я сам себе защитник должен быть. А то вон оно как получается, вроде бы я злодей уже. Обвинение…

– Никто пока обвинения тебе не предъявляет.

А надо будет – предъявим.

– А я что, я ничего, Матвей Семёнович, это я так, в порядке замечания. Значит, вышли мы вот сюда. Прошли, Алексей Николаевич вот тут присел. – Комлев мелкими шажками подбежал к соснам, присел под деревьями, показывая, как сел Многояров. – А я вот тут устроился. – Он снова вернулся к влумине и опустился на землю, положив на колени прихваченную у сосен палку. – Это вот у меня карабин так вот лёг. Устал я шибко за день-то, больше трёх десятков шлихов отмыл. Спину разламывает, поднять рук сил нет. Я Алексея Николаевича, значит, спросил: может быть, заночуем тут? А он говорит: «Отдохни, Коля, я вот точку опишу, и теперь уж, пожалуй, сразу на чум отойдём». Я карабин на коленях держу и полез, значит, за кисетом, а тут как ахнет выстрел. Кто это, думаю, по нас стреляет, откуда, думаю, выстрел? Глянул, а Алексей Николаевич валится, валится. Это что же, значит, из-за скал, что ли, кто выстрелил?! Вскочил, к нему бросился и тут словно ошалел я: мёртвый, значит, Алексей Николаевич, мёртвый. Голова-то вся развороченная.

– А может, он не мёртвый был? Может быть, ему рану-то бинтовать надо было? Помочь ему!

– Какой там! У него уже и глаза пеплом затянуло, и кровь булькала ну как из бутылки. Напугался я. Вот так подбежал к нему. – Комлев уже до этого, уронив с колен палку, вскочил и сейчас одним броском оказался рядом с Глохловым у сосен. – Вот так нагнулся и кричу, кричу, его, значит, зову. А он мёртвый. А вот дальше, пока в тайге не пришёл в себя, ничего не помню.

Комлев замолчал, его била дрожь, и синюшная бледность, выступив у губ, медленно расползалась по лицу. Он странно как-то всем нутром икнул, стараясь что-то ещё сказать, но Глохлов остановил его.

– Ладно, ладно. Всё ясно. Успокойся, успокойся, – ощущая в сердце жалость к Комлеву, сказал Глохлов. – Пойдём. Успокойся, говорю.

Комлев прислонился к сосне, обхватив её руками, прижался лбом к стволу, едва выдавив из себя:

– Иди, иди, я счас.

Глохлов шёл к реке, не оглядываясь, думал про себя: «Значит, пожалел, пожалел. Конечно, живой человек, жалко его. А того-то чего жалеть, он мёртвый уже. Мёртвому-то не поможешь. Ишь ведь, всё уж больно гладко складывается, всё по правде. Не бывает так в жизни. Не бывает. Где-то что-то должно бы и не сходиться. А тут всё сходится, случайный выстрел. Больно гладко и правдиво…»

Уже в лодке, поплотнее запахиваясь в полушубок и устраиваясь для долгого перехода, Комлев спросил Глохлова:

– А что, Матвей Семёнович, вы протокол-то допроса не будете составлять?

Глохлов – он только собирался запустить мотор – обернулся к Комлеву:

– Что?

– Я говорю, протокол-то допроса не будете составлять?

– Какого допроса?

– А вот что сейчас с меня снимали. Мои показания на месте происшествия. Я ведь протокол-то подписать должен. А так ведь непорядок.

Глохлов покачал головой.

– С тобой не соскучишься, Комлев. Ты и впрямь в адвокаты годишься.

– Я ведь по закону требую.

– Требуешь?

– Требую. У нас с вами не просто так беседа.

– Это верно, Комлев. По закону – так по закону. – Глохлов сел, достал из кармана стёганки свёрнутую в трубку толстую тетрадь и, низко наклонившись над бумагой, стал писать.

Комлев долго читал исписанные листки, вроде бы не разбирая крупный и очень ясный почерк майора.

– Ну и память у вас, дядь Моть, – расплываясь в улыбке, сказал Комлев. – Ну до словечка всё верно записали.

– Я тебе не дядя, ты мне не племянничек, – озлился Глохлов. – Прекрати дурачиться!

– Молчу, молчу. – Комлев поднял вверх руки. – Разрешите карандашик, Матвей Семёнович?

Положив тетрадь на колено, размашисто расписался.

– Вот теперь всё по закону.

– Не всё ещё. Всё будет, когда ты мне правду расскажешь.

– Правду?

– Да-да! Правду! Зачем ты убил его? За какие такие дела руку на человека поднял?

– Э, э! Это не то, не то, товарищ майор. Вы полегче, я ведь тоже права имею, товарищ…

– Волк тебе товарищ! – Глохлов со всех сил рванул стартёрный шнур, неистово взвыл мотор, пущенный почти на полном газу, и лодка, разбросав по сторонам гибкие фонтаны воды, легко полетела вперёд.

…Бугристо стелилась река, выказывая свой норов. Редко вырывалось из-за стремительно летящих туч солнце, и тогда разом раздвигались дали, высвечивались побеленные сопки с чёрными замывами ельников, шире раскидывалась река, но от всего этого ещё пустыннее и холоднее становилось вокруг.

У Лебяжьего душана Глохлов ушёл от правого берега к левому. Проплывая мимо, увидел, как по тонкому льду озера ходило, прихрамывая и оскальзываясь, вороньё.

До зимовья Алёши Колобшина дошли уже в сумерки. Глохлов подумал о том, что каждый раз приплывает на Ведоку вечером и уходит рано утром.

– Идите в зимовьё, я сейчас, – причалив лодку, сказал Глохлов и присел на борт казанки.

Быстро темнело. Река была уже невидимой, и только беспокойный ход воды, белая полоска заберегов выдавали её присутствие, да нашёптывала что-то, ластясь о дно лодки, волна.

Глохлов долго сидел, опустив голову, вроде бы ни о чём не думая, вслушиваясь в ночь. Вызвездило. Слезою замерла над тайгой, готовая вот-вот скатиться, крупная звезда. Ковшиком повисла над головой Большая Медведица, и ещё одно созвездие отразилось на плёсе. Там, где стояло зимовьё, небо было розовым, с палевыми замывами по горизонту, иногда там возникали чёрные столбы теней, но, возникнув, мгновенно падали, как падают большие деревья. У зимовья развели огонь, и кто-то суетился у костра.

Глохлов поднялся, поглядел в лодку, вздохнул и вдруг почувствовал, как слёзы закольцевали горло: «Эх, друг, друг… Как же это? Как же это случилось?!» – снова присел на борт, переждал, пока отгорит сухим огнём боль внутри. Поправил брезент и пошёл малым шагом к зимовью.

У костра разговаривали.

– Понимаешь, – гудел Комлев, – вот, значит, оно как получилось. А майор-то на меня взъярился: ты убил! Преднамеренно то есть. И меня – раз по роже! Раз! Раз! Ух, бил, ну и бил… Вишь, как отделал! Всё он!

Глохлов стоял в тени зимовья, невидимый от костра…

Колобшин, разглядывая разбитое лицо Комлева, поддакнул:

– Оно да-а. Ты гляди-ко, как разукрасил. Выходит, на тебя списать метит. Слышь, что говорю-то, он ведь и у нас с бабой озёра хотел отобрать…

Глохлов вышел к огню, и оба сразу же как бы поникли, притихли, и вокруг воцарилась стеснительная тишина, которая бывает, когда беседу неожиданно прерывает своим приходом тот, о ком нехорошо говорили.

29—30 сентября, вверх по реке

Прилетев неделю назад в Инаригду в общем-то по малому делу, начальник райотдела милиции – майор Матвей Семёнович Глохлов решил рекой подняться до села Нега. Ещё летом обещал он завезти Евстафию Егорову собольи капканы, да всё как-то расходились пути с охотником.

От Инаригды до Неги три дня хода против течения и полтора обратно. До ледостава надеялся вернуться в Буньское.

С год не был майор в этих угодьях, так что поездка была кстати.

– Не вмёрзни, Семёныч, – предупреждал промхозовский бригадир. – В обратную до Буньского побежишь. Нас тут, поди, и не застанешь. Однако, в тайгу уйдём.

– Нет. До ледостава обернусь. Клади – туда три дня, в обратную до вас полтора и до Буньского три. Неделя с погонялкой. Думаешь, за неделю скуёт?

– Погоды ясные. Не должно! Однако, могит. А там кто знат?

– Не скуёт, не должно. Давно не был, сбегаю до мужиков – постращаю, – усмехнулся Глохлов, укладывая в лодку вещмешок и полушубок.

– Постращай, постращай – рады будут. Бывай, однако, Матвей Семёнович!..

Глохлов прыгнул в лодку, она глубоко осела, и камни скрипнули под днищем. Бригадир вошёл в воду, по-бабьи, двумя руками, поднял раструбы резиновых сапог, легко подхватил корму и вытолкнул лодку на глыбь.

– Будь здоров!

– Здоров будь! – ответил бригадир, хотел ещё что-то сказать, но взревевший мотор помешал, и он только махнул рукою.

С подожжённых и теперь уже вяло дотлевающих в осеннем огне сопок скатывались холода. Они густо клубились волчьим туманом в распадках, отстаивались там и медленно сползали к Авлакан-реке. Река вбирала их в себя, наливаясь чёрной мутью, густела, неохотно ворочаясь в берегах, будто приноравливала бока для долгой зимней спячки.

Холода были не здешними, не понизовными – были они верховыми. Ими дышал Север.

Глохлов шёл вдоль левого берега, сторонясь встречного течения. Мотор гудел натруженно, ровно, и лодка ходко продвигалась вперёд.

В первый день, как и намечал, Глохлов прошёл до зимовья Ведока. Там и заночевал, поднявшись к избушке уже в сумерки. Хозяина зимовья Колобшина не было, и Глохлов, чувствуя нездоровье – ныл старый, ещё с войны, осколок в левом предплечье, – лёг на нары и, не вздувая огня, заснул.

Утром, ощущая тяжёлую боль в голове, Глохлов поднялся, собрался и вышел на волю. Ранний зазимок выбелил землю, выморозил туман, и даль над головою была ясной и словно бы ненастоящей. У зимовья горел костёр, и перед ним, выставив к огню руки, сидел на корточках Алёша Колобшин. Чёрный, прокопчённый чайник висел на тагане и лениво поплевывал на угли. Алёша незряче глядел в костёр. Поздоровавшись, Глохлов спросил:

– На озёрах ондатрил, Алёша?

– На озёрах, на озёрах…

– Обловил озёра-то?

– Навроде и обловил, Матвей Семёнович, навроде и обловил… Какой нынче, однако, облов, облов какой нынче, говорю? Прошлым годом весь ондатра вымерз. Слышь, что говорю, вымерз шибко ондатра. Да и озёра мои некормовитые, некормовитые мои озёра. Бедные озёра, Матвей Семёнович… Бедные, слышь, что говорю?..

Колобшин – маленький, худой, с длинной серой шеей, с вёрткой, ужовой головкой, на которой свободно сидела громадного размера фуражка, – говорил всё это быстро, словно страшась, что его не дослушают, повторяясь и заглатывая слова.

– Прибедняешься, Алёша, прибедняешься…

– Да где уж прибедняться, Семёныч, прибедняться-то где уж, говорю. Мои озёра какие? Слышь, что говорю? Какие озёра – слёзы. Слёзы озёра, вот. Слышь, что говорю-то, у Савоськи ондатра крупный, шорст глухой. Глухой, говорю, шорст-то у Савоськиного ондатра.

Алёша выпалил всё это разом, часто-часто встряхивая головою. Козырёк фуражки сползал ему на глаза, и он беспрестанно заталкивал его на темя, но тот снова падал до самого остренького, как у нырка, носика Колобшина, застил глаза.

– Что, больше и не пойдёшь на озёра?

– Как не пойду? Пойду. Как это не пойти? Прибёг, однако, за продуктой. Баба на озёрах в палатке. Щас и побегу. Цаю вот попью и побегу. Будешь цай-то, Семёнович?

– Буду. А ты когда с озёр-то пришёл?

– По теми, по теми прибёг-то. – Алёша поднялся с корточек, зацепил на пальцы кружки, висевшие на колышках подле кострища. Не сторожась огня, снял чайник, сполоснул кружки кипятком, тёмные внутри, с отбитой эмалью. – По теми прибёг в зимовейку-то. Глянул – ты ещё спишь, однако. Беспокоить к чему ли? К чему ли беспокоить? Вздул костерок, однако.

Колобшин подвинул Глохлову полную кружку, постелил наземь тряпицу, разложил на ней сухари, крупные, чуть с желтизной куски сахара.

– Кушайте, Семёнович!

Пили чай, сдувая пар и обжигая губы о потрескавшиеся, пахнущие горячим железом края кружек. Но ещё крепче пахло упревшим тёплым хлебом. Алёша мелко ломал сухари и набивал их в чай, так что это уже был не чай, а густая, горячая ржаная кашица. Глохлов пил жадно. Боль в предплечье вроде бы и унялась, но мучила жажда, жаром пекло внутри. Молчали. Выпив три кружки, Глохлов разогрелся, вспотел и, отирая разгорячённое лицо, поблагодарил Алёшу.

– Пей ишшо, – угощал Колобшин. – Пей. Сухари бери, сахар. Ты чё, вроде бы нездоровый, а? – Козырёк всё лез и лез ему на глаза, и Глохлов подумал: «Шапку, что ли, ему подарить? Есть в мешке новая. Да ведь как подарить, обидится…» И ответил запоздало:

– Рана свербит военная, Алёша. Вроде бы застудился я.

– Ито жар у тебя, значит? Значит, в Негу, Матвей Семёнович?

– В Негу.

– А там?

– А там рекою в обратную до Буньского.

– Ой, не вмёрзни, Семёнович! Слышь, что говорю-то, не вмерзни, говорю, опять же в нездоровье ты. В Неге-то поспешай, поспешай, стал быть, в обрат. Не задерживайся, слышь, что говорю. Вмёрзнешь, паря.

– Обернусь. Гляди, вёдра-то какие…

– Оно, конечно, да, но кто знат. Схватит – и ледок. А ледок цепок, слышь, что говорю, цепок. Льдинка к льдинке – тропка зимке. Слышь, что говорю, вмёрзнуть просто, говорю. А там кто знат! Вёдра конечно, оно, конечно, да…

Алёша свернул толстую, в ладонь длиною папиросу. Долго слюнил её и оглаживал, вынул из костра крупный уголёк, раздул его в ладони и, роняя в пригоршню затлевшие крошки табака, не торопясь, прикурил.

– Ты что, огня-то не чувствуешь? – спросил Глохлов, кивнув на всё ещё бархатно пламеневший в руке Алёши уголёк.

– Не. У меня антиресу в руках никакого давно нет. Нет, говорю, антиресу, не леагируют. Во! – Он спокойно черпанул пригоршней горячие угли из костра. Покатал их неторопливо и сбросил в огонь, отряхнув, словно от пыли, ладони.

Руки у Алёши в кистях были взбухшие, с крупно округлёнными суставами. Сквозь прочернелую, словно бы обуглившуюся, грубую кожу проступала болезненная огневица.

– По ночам-то ноют? – участливо спросил Глохлов.

– Не. Я их, Семёнович, не чую. Не чую их я. Толико когда, слышь, что говорю, когда в воду – то ломит, ломит, никаких силов нет, как ломит. Налью ишшо? А? – Колобшин поднял с углей чайник.

– Пожалуй, налей, – согласился Глохлов. Ему почему-то подольше хотелось посидеть с этим человеком, послушать его быструю сбивчивую речь. – Может быть, тебе сменить озёра-то?

– Что вы, что вы, Матвей Семёнович! – как-то разом вскинулся Алёша и даже чуть привстал, замахал руками и ещё яростнее затолкал спадающую на нос фуражку. – Что вы! Что вы! Да спокон веку это наши с бабой озёра. И места, места, слышь, что говорю, это спокон веку наши…

– Так ведь сам говоришь – некормовитые они, озёра-то.

– А что сделаешь? Каки есть, таки есть. Нет-нет, ты уж не обижай, не обижай, слышь, что говорю. – У Алёши на глазах выступили вдруг слёзы. – Не прогоняйте, не прогоняй, Матвей Семёнович, с места-то. Слышь, что говорю, о чём прошу-то вас, не сгоняйте с места. Она насиженная, места наша.

Алёша, пошарив за пазухой, достал истёртый до рыбьей чешуи, перетянутый резинкой портмоне и, развернув его, тянул уже Глохлову пообтрепавшуюся бумагу с фиолетовым пятном печати.

– Вот оно и разрешение, разрешение, вот оно. Полной формы, Матвей Семёнович, на наши, слышь, что говорю, на наши угодия…

– Да не надо мне бумаг, Алёша. Забыли наш разговор! – И Глохлов протянул руку, чтобы проститься.

Рука у Колобшина была холодная, словно бы неживая.

Алёша вдруг заспешил, засобирался. Было всё ещё рано, и полусвет синевою окутывал тайгу, травы, реку, и всё вокруг было словно бы смазанным, нерезким, и только неправдоподобно ясной была даль над головою.

Глохлов кинул на плечо вещмешок, подхватил полушубок и, попрощавшись с Колобшиным, пошёл к реке. У обрыва, куда с крутого яра сбегала тропинка, остановился, полной грудью вдохнул острый воздух, оглянулся.

От зимовья по жёлтой, чуть выбеленной утренником мари к Ближним озерцам спешил, чуть подпрыгивая на шагу, Колобшин. Издали его фигурка была очень похожа на кузнечика – кузнечика в фуражке. Глохлов подумал, что до Ближних озерец Алёша доберётся только к сумеркам.

На реке, в заводи, где с вечера оставил лодку, тихонечко похрустывала вода – мелкие, невидимые иглы льда пристыли в затишке к борту казанки и теперь ломались под шагом.

«Со дня на день и сало рекою попрёт, а там и шуга», – подумал Глохлов и пристально глянул вверх по реке. Заберегов ещё не было, но белая граница зазимка лежала у самой воды. И вода нынче была тревожнее, темнее и гуще, нежели вчера.

Ведока осталась далеко позади. Высоко поднявшееся солнце было не по-осеннему горячим. Сошёл иней, высохли травы, и тайга, упарившись в последнем тепле, противостояла нездешним холодам, дыша на реку запахом разогретых смол, пересохших ягод, запахом палой листвы и хвои.

Медленно плыли назад берега, успокоённо шелестела вода под днищем лодки. Глохлов задумался.

Думал он о Колобшине, о простоте человеческой, о своей жизни, которая прошла в занятиях трудных и неприятных. Всю жизнь Глохлов очищал землю от людских отбросов. Сначала, совсем ещё мальчишкой, на фронте, потом в милиции. Мотался по самым глухим закоулкам Сибири, по Северу мотался. Везде находилось для него дело. К нему стучали в окошко ночами, просили, требовали, жаловались, умоляли выручить, спасти. И он помогал, спасал, содействовал, жалел, негодовал, карал, наказывал и жил с вечно тревожным и занятым чужими заботами сердцем.

Как-то, лет десять уже прошло, встретился в областном центре с геологом Алексеем Николаевичем Многояровым. Потом Многояров прилетел ненадолго в Буньское. В следующем году зимою прожил два месяца в тайге с эвенками, с тех пор и подружились они. Зимой переписывались. Дуся – жена Глохлова – тоже писала жене Многоярова – Нине, та всегда отвечала ей. Они чем-то были похожи друг на друга, эти две очень разные женщины. Пожалуй, своей самопожертвенностью, иначе и не назовёшь их жизнь с людьми, которые вечно заняты работой и дома бывают не по обещанию даже, а случайно.

Так думал начальник районного отдела милиции майор Глохлов. Начальник – солидно сказано, отдел-то – два участковых, пожарный инспектор, начальник паспортного стола и четыре рядовых, сам себе следователь, сам оперуполномоченный. А в районе семьдесят три тысячи квадратных километров… И чего только не происходит тут!..

Вспомнился охотник-эвенк Егорша Каплин. Было тогда ему за семьдесят – на всю округу лучший охотник,

Каплин человек трезвый, рассудительный. Одним словом, работник.

В то время замечать стали люди в тайге что-то неладное. Начали пропадать из лабазов продукты, кое-кто по промысловому времени недосчитывался в капканах зверя, из чумов тоже исчезала добыча. У таёжных людей сыск короткий. Вышел он на Ваньку Американца – гулевого, болтливого эвенка. Ванька больше, чем в тайге, в сёлах толкался. Подойдёт к незнакомому человеку, если такой в селе окажется, обязательно спросит:

– Ты меня знаешь?

– Нет.

– Я Ванька Американец! Американский шпион.

Так и звали его по всей округе, забыв настоящую фамилию.

А он пил, дурачился, жил людской добротой и жалостью. Мог бы он быть хорошим охотником, хаживал каждый год на медведей, мастерски выделывал их шкуры. По-чёрному, из-под полы, продавал соболей. А потом начал Ванька поворовывать, и чаще всего у таёжных людей. В сёлах боялся, народ по Авлакану живёт суровый.

Начал Американец у своих таёжных людей поворовывать. Его увещевали, предупреждали: «Брось, Ванька! Брось!»



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4