Саймон Ван Бой.

Все прекрасное началось потом



скачать книгу бесплатно

Посвящается К.


Пролог

«Настоящий рай – потерянный рай».

Марсель Пруст

Здесь все уже было – я родилась потом.

Мелкие вопросы кружат у нее в голове, точно птицы. Деревья-скелеты, обглоданные морозом, снова меняются. Их зеленые макушки наливаются тяжестью в последние мгновения уходящего года.

Она ждет в дальнем конце запущенного сада, прислонясь к калитке в своем пальтишке – том самом, которое прежде ни за что бы не надела. Но сейчас все в нем кажется ей прекрасным, особенно пуговицы-зубчики, тысячекратно замусоленные остатками трапезы на пальцах. Таинственное содержимое карманов.

Там, в дальнем конце леса, куда никто не забредает, ее жизнь начинается и заканчивается.

Скоро поля за калиткой снова разольются травяным морем.

К тому же сегодня у нее день рождения. Десять лет – нежданная возможность отправиться одной в рисковое путешествие к дальней калитке; в этом возрасте уже можно лежать в постели, не спать и прислушиваться к дождю, барабанящему по окнам. Даже сны у нее взрослеют: вот она, с разметанными волосами, вместе с отцом ищет сокровища в дальних странах; а потом, спасаясь от натиска все нарастающих познаний, врывается в утро и, обретя в нем прибежище, забывается.

Отец ищет ее в лесу. Обед готов – так и просится в рот.

Мама зажигает свечи – как будто одним лишь пламенеющим взглядом своих глаз.

Отец издали окликает ее по имени – тому, что ей дано.

Но ее настоящее имя знают только неверный свет, струящийся беззвучно, и выползающие из-под размокшей земляной корки червяки; они лоснятся и покачивают головками в слепом согласии. Отец выманивает их наружу, постукивая по земле палкой. А они думают, что идет дождь.

Отец всегда уверял, что нашел ее в саду, что она не его дочь, а создание природы и что она появилась на свет вместе с ранними нарциссами. Будто он извлек ее из земли так же, как раскапывал древние развалины, – с верой в удачу и чувством восторга.

У мамы длинные волосы. Она собирает их сзади в нетугой пучок. Шея ее дышит тишиной и утренней свежестью. Годы очертили вокруг ее глаз бороздки. Ее маленький рот открывается в предвещании всего самого доброго.

Утром отец сказал, что надвигается снег.

А ей кажется, что он уже валом валит. И его не остановить. Скоро все ее мысли будут укутаны чем-то таким, что, как она надеется, должно непременно случиться. И в полночь она будет озираться украдкой и любоваться этой сверкающей пеленой.

Иногда по ночам она вскрикивает, и тогда приходит отец. Он держит ее за руку и гладит, пока глаза ее не затягивает влажной поволокой и она не погружается медленно в глубины сна, оставляя все мелкие вопросы на поверхности житейского моря до утра.

Она знает, что произошла от них.

Знает, что ее держали на весу – теплый скулящий комочек с бьющимися малюченькими ручонками.

И была кровь.

Она знает, что выросла изнутри.

Знает, что люди выращивают друг друга.

Однажды она увидела, как на дереве что-то растет. Как внутри шелковистого брюшка, сцепленного с шероховатой корой, что-то шевелится. Внутри белого мешочка, сплетенного из волшебных нитей. Она навещала свое волшебное дитя с неизменным постоянством. Тихонько разговаривала с ним и напевала ему школьные песенки.

Слова в иные счастливые мгновения обретают чувство.

Ей казалось, что дитя внутри белого кокона росло и порой шевелилось, когда она согревала его своим дыханием.

Она воображала себе, как в один прекрасный день изнутри кокона на нее уставится удивленное личико. Она оторвет теплого младенца от дерева, даст ему молока и уложит в колыбельку из спичечного коробка, где он будет спать, покуда не вырастет и не переберется к ней в спальню, и, как все дети, не начнет расспрашивать ее обо всем на свете. Она воображала себе, как его крохотное тельце извивается у нее в руке. С открытым ртом, похожим на черную точку.

А потом, как-то вечером, после ужина, она пошла проведать свое дитя на дереве и увидела, что кокон опустел.

Призрачная кожица, эта тонкая пелена разорвалась, когда ее не было рядом. Она ждала до темноты, пока опаленную огненным закатом даль не огласило мрачное, бестолковое воронье карканье. Ее глаза тоже покраснели. Она медленно брела через сад к дому.

Но если раньше она до смерти боялась признаться хоть кому, что у нее есть ребеночек, то теперь гордость не позволяла ей поделиться своим горем с кем бы то ни было.

Однажды летом, когда она, с опустошенным сердцем, лежала под тем самым деревом, ей на голую коленку села бабочка.

Крылышки у бабочки то поднимались, то опускались, а два глазка слепо глядели на нее. И ее глаза так же слепо глядели на бабочку. Торжество прирды органично.

И вот она слышит отца.

Голос его звонок и отчетлив. Он громко разливается меж влажных деревьев.

Прошло время, прежде чем он повстречал ее маму.

И было это до нее.

Мир тогда был мрачный и бессмысленный. Он дышал жизнью, но не имел формы.

О ней тогда даже не помышляли. Она была мертва, хоть и не умирала.

И вот теперь отец окликает ее на пороге ночи, а она думает о том, как он повстречал ее маму. Звал ли он ее по имени в темном лесу? Отозвалось ли оно эхом в его сердце, прежде чем он познал его как некую утраченную занимательную науку?

Сегодня же вечером, после обеда, она непременно спросит, как все было.

Ведь мы начинаем любить еще до того, как познаем любовь.

Она знает: мама упала – но не с неба, подобно тому, как нитевидная молния безмолвно обрушивается на холмы, а в месте под названием Париж. Фотоаппарат – вдребезги. Лестница – в крови…

Отец уже совсем близко.

Она думает, не упасть ли на землю, но тут вспоминает ее имя – только оно и служит ей опорой в жизни.

По дороге к дому, сквозь мрак, ей хочется спросить у отца, как он повстречался с мамой.

Единственное, что она знает, так это то, что кто-то упал и что все прекрасное началось потом.

Книга первая
Греческий роман

Глава первая

Для неприкаянных непременно найдутся города, где чувствуешь себя как дома.

Это места, где одинокие люди могут жить в отрыве от уготованной им жизни, – вдали от всего, что им было когда-либо предначертано свыше.

Афины издавна слыли местом, куда стекаются одинокие люди. Городом, обреченным навсегда остаться обезличенным; городом, наводненным жестокими уличными бандами, где беспрерывный грохот транспорта сродни неизбывному звенящему звуку тишины. Сами горожане живут в облаках дыма и пыли: подобно бездомным псам с вечно отвисшими челюстями, заполоняющим улочки и закоулки, там везде и всюду витают дымные испарения, лишь изредка рассеивающиеся под дуновением ветра, или душистые запахи, изливающиеся из кастрюль со снятыми крышками.

Смотреть на Афины анфас – все равно что глядеть на купол храма. Поднимаясь на вершину скалы над городом, туристы пробираются осыпающимися тропами, петляющими меж мраморных обломков, изъеденных за века бессчетными любопытствующими взорами.

За пределами воображения Парфенон являет собой не более чем многоярусную каменную кладку. В этом же заключается и тайна жизни в городе, опустошенном неослабным вниманием к себе с самых его младенческих времен. Афины живут в тени собственного беспамятства – не помня того, что уже никогда не возродить.

То же самое можно сказать и про людей. И некоторые из них живут в Афинах.

Воскресным утром можно наблюдать, как они неспешно бредут с пакетами фруктов по тянущимся вверх бетонным лабиринтам, погруженные в свои мысли и накрепко привязанные к миру незнакомых теней.

Большинство домов в Афинах оторочены балконами. В особо жаркие дни город закрывается навесами, будто смыкая миллионы собственных глаз и пряча свою много-ликость за сонными тенями.

Издали дома из белого оштукатуренного камня ярко блестят, и всякому, кто подходит к городу с моря на огромном судне, видится только простирающаяся вверх сверкающая белая равнина – шероховатости сокрыты под покровом слепящего солнечного света, озаряющего город до вечера, когда жизнь в нем умеряет свое течение, – а потом, вслед за мгновенной розоватой вспышкой, все затягивается пурпурной пеленой, спускающейся к морю, и наступает ночь.

В этом городе тысячи селений семейные люди дружно рассаживаются на балконах, водружая босые ноги на табуреты. Одинокие мужчины заполоняют кафе и нависают над нардами, не сводя глаз с пылающих кончиков своих сигарет, словно зачарованные ореолами воспоминаний. В этом городе люди боготворят и в то же время презирают друг друга.

Неприкаянные ищут в Афинах не себя, а таких, как они сами.

В Афинах никогда не стареешь.

Время здесь рассматривается как категория случившаяся, а не как нечто, чему еще только предстоит случиться.

Все уже было и повториться снова не может, даже если нет-нет да и повторяется.

В современных Афинах все вертится вокруг истины: каждый верит, но никто не помнит. Если вы гость, вам нужно всего лишь отыскать свой путь в толпе, среди ис-сохшихся улиц, где злые собаки будут семенить за вами по пятам вдоль стен, хранящих память в виде выбоин от орудий древних воин.

Путь сквозь медленно вьющийся дым и суету, причудливое пение шарманки и неуемную толкотню, непривычную для иностранца.

Музеи ломятся от выпавших из истории свидетельств, которые больше некуда девать, на которые наткнулся крестьянский плуг, которые достали из какого-нибудь колодца и которые случайно попались в рыбацкие сети, опустившиеся на морское дно: тут и замшелые головы, и облепленные ракушками каменные руки, и прогнившие весла, зализанные течениями, хранящими память о том, куда те гребли.

Красота подобных артефактов в том, что они нас утешают, как бы говоря: мы не первые, кто обречен на смерть.

А тот, кто ищет утешение в бытие, не более чем турист, который пожирает глазами все подряд и думает, как бы получить от жизни то, что можно только почувствовать. Красота – тень несовершенства.


Перед тем как перебраться в Грецию, чтобы оттачивать свое художественное мастерство, Ребекка облетела весь мир, разнося блюда и напитки людям, искавшим успокоения в ее красоте.

Тысячи из них помнят разрез ее темно-синей форменной юбки, высокие и изящные каблучки, тугой пучок отливающих багрянцем волос.

Передвигалась она прямолинейно, неизменно улыбаясь, и походила на заводного лебедя, обернутого в синюю ткань. Утром, перед работой, она укладывала волосы, глядясь в зеркало. Они были мягкие и струились по плечам. Она зажимала во рту булавки и потом извлекала каждую, точно безмолвную фразу. Волосы у нее были темно-рыжие, будто тронутые краской стыда.

Говорить ей давалось с трудом, и, подобно большинству робких людей, Ребекке приходилось искать в зеркале свое лицо и угадывать сопровождающий отражение голос. Лицом и голосом она пользовалась как инструментами, чтобы убедиться, что кто-то просит именно чаю, а не кофе и что такому-то месье или такой-то мадам нужна еще одна подушка. Настоящая Ребекка, прячась за формой, как за чужой личиной, проникала на борт каждого рейса нелегально и с нетерпением ждала часа, когда можно будет снова обратиться в самое себя.

Но такой час так и не наступал, и тогде ее настоящее я, благодаря добродетельной небрежности, отворачивалось от мира и незаметно ускользало прочь.

И все же работа дарила ей спасительные мгновения. Особое внимание Ребекка уделяла детям, летевшим в одиночку. В минуты отдыха она частенько подсаживалась к ним, держала за руки, заплетала их тоненькие прядки в косички или выводила на листке бумаги линии, наблюдая, как они мало-помалу оживают в рисунке. Она мечтала стать художницей и быть любимой хотя бы в редкие минуты, далекие от ее личной жизни.

Детство она прожила с дедом и сестренкой-близняшкой, ожидая, что в доме объявится кто-то еще, но этот кто-то все не объявлялся. А потом вдруг стало слишком поздно. И тот, кого она ждала, стал чужаком, которого она так и не признала.

При первых признаках женственности Ребекка почувствовала, что есть мир, далекий от ее неоправдавшихся ожиданий. Ее сестричка почувствовала то же самое, и тем хмурым вечером они глядели друг на дружку в ванной, застыв, точно фарфоровые куклы, и понимая, что их жизнь – это история в истории.

Они редко говорили о матери, которой не было рядом, и никогда не вспоминали отца, который, как им сказали, погиб в автомобильной аварии еще до их рождения. Когда по телевизору показывали что-нибудь про материнство, обе девочки сидели, застыв перед экраном, пока не заканчивалась передача, поскольку даже по самому легкому движению одной другая могла бы догадаться о том, что чувствует сестра и чего ей не хватает.

Потом возникло представление о любви иного рода. Лежа в постели в одиночестве, Ребекка, когда ей уже было шестнадцать, сжимала простыни, прислушиваясь к странным ощущениям внутри своего тела, – чему-то живому, погружающемуся все глубже в кружащий водоворот ее естества, словно для того, чтобы отыскать ту Ребекку, какой она была в прошлом.

Для такой тихони, как она, каждый день ходившей в школу через гладкие поля, на фоне которых ее рыжие волосы полыхали, точно охапка горящей листвы, любить без страха было бы все равно что влезть в шкуру другого человека. Первый захлеб водой; исчезающее лицо; аморфное солнце, сверкающий ободок, похожий на горлышко бутылки, в которую она провалилась. Потом тело ее наливается тяжестью, мало-помалу обмякает, и его уносит течением прочь.

Ее начальнику в Air France было сорок пять, и он состоял в разводе. А ее бывший муж жил в Брюсселе и работал государственным служащим. У нее было довольно тонкое лицо. Она обладала изяществом и благодаря этому во время ходьбы выглядела более высокой. Ребекке казалось, что такой же была и ее мать.

Когда Ребекка пришла первый раз на подготовительные курсы стюардесс, она просматривала видеофильмы про бортпроводниц, оказавшихся в море, – как они гребут на восьмиугольных оранжевых плотах, в то время как чьи-то головки (судя по всему – пассажиров) таращатся в прозрачные пластмассовые оконца. Ее спросили – готова ли она участвовать в смелых спасательных операциях.

За полтора месяца в учебно-тренировочном лагере она научилась разводить костры, вышибать ногами иллюминаторы и освобождать беспомощных пассажиров, зажатых в перевернутых вверх ногами креслах. И все это она научилась проделывать в юбке и на высоких каблуках.

Ее обучали обезвреживать террориста с помощью туфли-лодочки от Диор и боевую гранату – при помощи заколки для волос. Но если у нее случайно рвались колготки, тут же звучал свисток – и ей приходилось начинать тренировку сызнова.

Обучение проходило в большом, неприметном с виду пакгаузе под Парижем. Ребекке постоянно напоминали, что ей несказанно повезло оказаться среди избранных для такой профессии. Через некоторое время он только кусала губы. По ее разумению, тренировки по большей части были совершенно бесполезны.

В большинстве авиакатастроф никто из находящихся на борту попросту не выживал.

Настоящая же ее работа (и в этом смысле она тренировалась куда меньше) заключалась в том, чтобы разносить еду, стараясь держаться авторитарно и при этом сохранять сексапильность. В 1960-е годы возраст обязательного выхода на пенсию для стюардесс составлял тридцать пять лет – впрочем, как ожидалось, они должны были с умом воспользоваться своим положением и успеть выскочить замуж до означенного срока.

Свой маленький «Рено-Клио» она оставила на служебной автостоянке при Международном аэропорту имени Шарля де Голля. Стеклоомыватель отдавал шампунем. Кресла были обтянуты серой тканью. У сторожа парковки, восточной наружности, имелась маленькая конторка, где он все дни напролет гонял чаи да кормил бездомных кошек.


Через пару лет она ушла из Air France и переехала в дом деда. Многие его друзья переселились в дома престарелых – кто в Париж, кто в Тур, чтобы быть поближе к своим детям. Сестра ее теперь жила на юге, неподалеку от Оша, с каким-то старпером, который временами ее бил.

Расставшись с сестрой-близняшкой на несколько лет, что она провела в полетах, Ребекка обрела самое себя. И перестала быть половинкой, ответственной за чудные выходки сестры, которая с возрастом стала бояться и сторониться ее.

Если ее спрашивали, есть ли и у нее родные братья или сестры, совесть вынуждала ее вспоминать о сестре. Но от разговора на эту тему она всякий раз уходила. В конце концов, это было ее личное дело, и все.

Ребекка заметила, что дедов дом ничуть не изменился с тех пор, как она покинула его: на стенах те же картинки, в холодильнике та же снедь; телевизор издает те же звуки; на деревьях гнездятся птицы; вдали рокочет трактор; тихими ночами так же холодно, а по утрам к занавескам прислоняется своей горячей щекой солнце; из крана, гудя, бьет вода; а в кухне знай себе насвистывает дед, кроша мятные листья в чашку.

Она рисовала утром или поздно вечером. Дед высматривал ее в саду через кухонное окно. Изредка он выходил из дома с кофе и фигурным кексом. Кругом царило поразительное спокойствие. Лишь изредка где-то в вышине пролетал маленький самолет. Изредка шелестел ветер и дребезжали прищепки на бельевой веревке.

Большинство школьных друзей Ребекии разъехалось по большим городам в поисках работы и приключений. А некоторые поступили в университеты в городах поменьше.

Иногда Ребекка отваживалась забраться в темный сарай в дальнем конце сада. Там хранились велосипед со спущенными колесами, бидоны для масла, прогнившие, затянутые паутиной оконные рамы, чайная коробка с акварельными рисунками, подписанными инициалами матери Ребекки.

Сестра знала о рисунках, но к пятнадцати годам она отказалась от творческих устремлений и потеряла всякий интерес к рисованию.

Рисунки напоминали Ребекке о тесной связи с кем-то очень далеким. На всех рисунках было изображено озеро неподалеку от их дома. Тихая водная гладь и две фигурки на поросшем травой берегу, как будто ждущие чего-то, что возмутит эти зеркальные воды. Небо затянуто тучами. Крапинки полевых цветов – и все те же инициалы, выведенные красной краской в нижнем правом углу.

Прожив в сельском домике год в тишине и спокойствии, – целый год без постоянных перелетов и необходимости наводить красоту; год, сопровождавшийся накоплением сил, живописных работ и смелости, – Ребекка решила воспользоваться оставшимися накоплениями и перебраться в Афины. Знакомых у нее там не было. Она собиралась прихватить с собой альбомы для рисования, краски и кое-какие вещицы – как память о доме и предметы вдохновения.

Она собиралась жить в изгнании со своими грезами. Теми самыми, которые она отображала на своих холстах, – в виде смутных пятен звездного света, дарящего надежду, но бесконечно далекому; неотразимому и к тому же неизменному.

Глава вторая

Ребекка сняла небольшой угол в городе своей мечты и вскоре повстречала парня по имени Джордж. Он был совсем уж неприкаянный и жил один. Она видела, как он прогуливается по площади возле станции Монастираки[1]1
  Монастираки (в переводе с греческого – «Монастырь») – пересадочная станция Афинского метро, расположенная в одноименном, центральном районе Афин.


[Закрыть]
, неподалеку от узкого входа на блошиный рынок, где она любила сидеть и смотреть на людей.

Одевался он по-пижонски, и не столько по настроению, сколько из-за желания выглядеть молодцевато.

Беспризорная детвора бегала за ним, цокая дешевенькими сабо, пиликая на игрушечных гармониках, дергая его за фалды пиджака и приплясывая у него прямо перед носом. Беспризорники докучали ему, но он относился к ним по-доброму – как какой-нибудь дядюшка, окруженный кучей любимых племянников и племянниц, которых он едва знал.

Он походил на человека, прочитавшего перед сном всего Марселя Пруста. Человека, которому всегда хотелось вставать рано, но который хронически вставал поздно. Ходил он неспешно, попыхивая сигаретой.

Однажды он случайно подсел к Ребекке на низенькую мраморную стенку, где с закрытыми глазами посиживали местные. Она сидела тихонько, не говоря ни слова. На нем были темно-коричневые туфли. И тут бездомные ребятишки, узнав Джорджа, кинулись к нему через всю площадь, цокая своими сабо.

Ребекку они разглядывали с подозрением.

– Это твоя подружка? – спросил по-английски кто-то из ребятни.

Джордж в смущении залился краской. Ребекка заметила, как у него задрожали уголки рта, словно зажав в скобки слова, которые ему хотелось, но никак не удавалось выговорить.

– Никакая она мне не подружка, – наконец выдавил он, краснея еще больше.

– А она хорошенькая, – подметила одна из девчушек, цыганочка.

– Наверно, поэтому она мне и не подружка, – сказал Джордж.

Ребятишки воззрились на него в недоумении. Потом один из них проговорил, зевая:

– Может, конфетами угостишь?

Джордж извлек из портфеля пакетик конфет и протянул его одному из ребят. И они весело убежали прочь.

– Ты для них купил конфеты? – полюбопытствовала Ребекка.

Джордж как будто удивился, что она заговорила с ним. И ответил, что сам терпеть не может сладкое, но покупать конфеты детям ему в радость. Затем они немного поболтали о погоде, после – о греках и блошином рынке, куда, как оказалось, иногда их манит обоих. Они сошлись на том, что лучше всего туда захаживать по воскресеньям, когда на одеялах раскладывают всякие диковины и у посетителей есть время спокойно все это поразглядывать.

Причем каждое одеяло – целое море забытых вещей, заметил Джордж. И отношение к этим предметам определяется их ценностью в глазах у проходящих мимо зевак.

Он был американец. С Юга. Ребекка сказала, что читала «Унесенные ветром»[2]2
  «Унесенные ветром» – роман американской писательницы Маргарет Митчелл (1900–1949), действия которого происходят в южных штатах США во второй половине XIX века, в годы Гражданской войны между Севером и Югом.


[Закрыть]
, правда, очень давно и на французском. Джордж сказал, что там, в каком-то месте, упоминается и его дед – он выведен как второстепенный герой заднего плана, разъезжающий верхом на ленивой кобыле. Ребекке это показалось забавным. Джордж говорил медленно – его рот будто цеплялся за слова, силясь удержать их подольше.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5