Вячеслав Рыбаков.

Гравилёт «Цесаревич» (сборник)



скачать книгу бесплатно

© Рыбаков В., 2018,

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018

* * *

Гравилет «Цесаревич»

Отец не почувствовал запаха ада И выпустил Дьявола в мир.

Альфред Гаусгоффер. Моабит, 1944

Глава 1
Сагурамо
1

Упругая громада теплого ветра неторопливо катилась нам навстречу. Все сверкало, словно ликуя: синее небо, лесистые гряды холмов, разлетающиеся в дымчатую даль, светло-зеленые ленты двух рек далеко внизу, игрушечная, угловато-парящая островерхая глыба царственного Светицховели. И – тишина. Живая тишина. Только посвистывает в ушах напоенный сладким дурманом дрока простор да порывисто всплескивает, волнуясь от порывов ветра, длинное белое платье Стаси.

– Какая красота, – потрясенно сказала Стася. – Боже, какая красота! Здесь можно стоять часами…

Ираклий удовлетворенно хмыкнул себе в бороду. Стася обернулась, бережно провела кончиками пальцев по грубой желтовато-охристой стене храма.

– Теплая…

– Солнце, – сказал я.

– Солнце… А в Петербурге сейчас дождь, ветер. – Снова приласкала стену. – Полторы тысячи лет стоит и греется тут.

– Несколько раз он был сильно порушен, – сказал Ираклий честно. – Персы, арабы… Но мы отстраивали. – И в голосе его прозвучала та же гордость, что и в сдержанном хмыке минуту назад, словно он сам, со своими ближайшими сподвижниками, отстраивал эти красоты, намечал витиеватые росчерки рек, расставлял гористый частокол по левому берегу Куры.

– Ираклий Георгиевич, а правда, что высота храма Джвари, – и она опять, привечая крупнокаменную шершавую стену уже как старого друга, провела по ней ладонью, – относится к высоте горы, на которой он стоит, как голова человека к его туловищу? Я где-то читала, что именно поэтому он смотрится так гармонично с любой точки долины.

– Не измерял, Станислава Соломоновна, – с достоинством ответил Ираклий. – Искусствоведы утверждают, что так.

Она чуть кивнула, снова уже глядя в даль, и шагнула вперед, рывком потянув за собою почти черное на залитой солнцем брусчатке пятно своей кургузой тени. «Осто!..» – вырвалось у меня, но я вовремя осекся. Если бы я успел сказать «Осторожнее!» или тем более «Осторожнее, Стася!» – она вполне могла подойти к самому краю обрыва и поболтать ножкой над трехсотметровой бездной. Быть может, даже прыгнула бы, кто знает.

– Ираклий Георгиевич, – не оборачиваясь к нам, она показала рукой вправо, вверх по течению реки Арагви, – а во-он там, за излучиной… какие-то руины, да?

– Развалины крепости Бебрисцихе. Там очень красиво, Станислава Соломоновна. И просто половодье столь любимого вами дрока, воздух медовый. Туда мы тоже обязательно съездим, но в другой раз. После обеда или даже завтра.

– Вряд ли после обеда, – подал голос я. – Стася все-таки с дороги.

К Джвари мы заехали по пути с аэродрома.

Стася обернулась и чуть исподлобья взглянула на меня широко открытыми, удивленными глазами.

– Я ничуть не устала. – Отвернувшись, добавила небрежно: – Разве что на вторую половину дня у тебя иные виды…

И снова, как все чаще и чаще в последние недели, я почувствовал себя словно в тысяче верст от нее, словно в тысяче лет от нее.

Словно в могиле от нее.

Она неторопливо шла вдоль края площадки; мы волей-неволей – за нею.

– И совсем они не шумят, сливаясь, – проговорила она, глядя вниз. – И не обнимаются. Обнимаются вот так. – Она мимолетно показала. Угловатыми змеями взлетели руки, сама изогнулась, запрокинулась пружинисто – и у меня сердце захолонуло, тело помнило. – А эти мирно, без звука, без малейшего всплеска входят друг в друга. Как пожилые, весь век верные друг другу супруги. Странно он видел…

– И монастырем Джвари не был никогда, – чуть улыбаясь, добавил Ираклий.

– Поэту понадобилось – значит, он прав, – сразу ответила Стася, не замечая, что атакует не столько реплику Ираклия, сколько предыдущую свою. – Если поэт в придорожном камне увидел ужин – он сделает из него ужин, будьте покойны.

– Но ведь ужин будет бумажный, Станислава Соломоновна!

– Один этот бумажный переживет тысячу мясных.

С веселой снисходительностью Ираклий развел руками, признавая свое поражение, как если бы в тупик его поставил ребенок доводом вроде: «Но ведь феи всегда поспевают вовремя».

– Велеть сегодня разве бумажное сациви, – задумчиво проговорил он затем, – бумажное ахашени… – И подмигнул мне.

Стася, шедшая на шаг впереди, даже не обернулась. Ираклий чуть смущенно огладил бороду.

– Впрочем, боюсь, мой повар меня не поймет, – пробормотал он.

Как-то не так начинается эта долгожданная неделя, подумал я. Эта солнечная, эта свободная, эта беззаботная… Я прилетел вчера вечером, и мы с Ираклием почти не спали: болтали, смеялись, потягивали молодое вино и считали звезды, а я еще и часы считал, а утром гнали от Сагурамо к аэродрому, и я считал уже минуты и говорил: «Вот сейчас Стаська элеронами зашевелила», «Вот сейчас она шасси выпустила». Ираклий же, барственно развалившись на сиденье и одной рукой небрежно покачивая баранку, хохотал от души и свободной рукой изображал все эти воздухоплавательные эволюции. И вот поди ж ты – пикировка.

Ираклий, видно, тоже ощущал натянутость.

– Я думаю иногда, – сказал он, явно стараясь снять напряжение и разговорить Стасю, – что российская культура прошлого века много потеряла бы без Кавказа. Отстриги – такая рана возникнет… Кровью истечет.

– Не истечет, – небрежно ответила Стася. – Мицкевич, например, останется как был. Его мало волновали пальмы и газаваты.

– Ах, ну разве что Мицкевич, – с утрированно просветленным видом закивал Ираклий. Чувствовалось, его задело. – Как это я забыл!

– Конечно, в плоть и кровь вошло, – примирительно сказал я. – И не только в прошлом веке – и в этом… Считай, здесь одно из сердец России.

– Боже, какие цветы! – воскликнула Стася и кинулась с площадки вниз по отлогому склону; и длинное белое платье невесомым облаком заклокотало позади нее, словно она вздымала в беге пух миллионов одуванчиков. Изорвет по колючкам модную тряпку, подумал я, здесь не польские бархатные луговины… Но вслух не сказал, конечно.

– Серна, – ведя за нею взглядом, проговорил Ираклий то ли с иронией, то ли с восхищением. Скорее всего и с тем и с другим.

Разумеется, зацепилась. Ее дернуло так, что едва не упала. Но уже мгновением позже любой сказал бы, что она остановилась именно там, где хотела.

– Признайтесь, Станислава Соломоновна, – крикнул Ираклий, – в вас течет и капля грузинской крови!

Она повернулась к нам – едва не по пояс в жесткой траве и полыхающих цветах.

– Во мне столько всего намешано – не упомнить. – Голос звенел. – Но родилась я в Варшаве. И вполне горжусь этим!

– Действительно, – подал голос я. – И носик такой… с горбинкой.

– Обычный еврейский шнобель, – отрезала она и отвернулась, сверкая, как снежная, посреди горячей радужной пены подставленного солнцу склона.

– Ядовиток тут нет каких-нибудь? – спросил я, стараясь не выказывать голосом беспокойства.

Ираклий искоса стрельнул на меня коричневым глазом и принялся перечислять:

– Кобры, тарантулы, каракурты…

– Понял, – вздохнул я.

Некоторое время мы молчали. День раскаленно дышал, посвистывал ветер. Ираклий достал сигареты, протянул мне.

– Спасибо, на отдыхе я не курю.

– Я помню. Просто мне показалось, что сейчас тебе захочется. – Он вытряхнул длинную, с золотым ободком у фильтра, «Мтквари». Ухватив ее губами, пощелкал зажигалкой. Жаркий ветер сбивал пламя. Нет, занялось.

– От чего мы действительно можем кровью истечь, – сказал я, – так это от порывистости.

– Это как?

– Я и сам толком не понимаю. Навалиться всем миром, достичь быстренько и почить на лаврах. Только у нас могла возникнуть поговорка «Сделал дело – гуляй смело». Ведь дело, если это действительно дело, занятие, а не кратковременный подвиг, сделать невозможно, оно длится и длится. Так нет же!

Ираклий с сомнением покачал головой:

– Нет, нет, даже язык это фиксирует. Возьми их «миллионер» и наше «миллионщик». Миллионер – это, судя по окончанию, тот, кто делает миллионы, тот, кто делает что-то с миллионами. А миллионщик – это тот, у кого миллионы есть, и все. В центре внимания не деятельность, а достигнутое неподвижное наличие.

Ираклий затянулся, задумчиво щурясь на восьмигранный барабан храма. Казалось, барабан плавится в золотом огне. Стряхивая пепел, легонько побил средним пальцем по сигарете. Вновь покачал головой:

– Во-первых, мы говорили о российской культуре, а ты говоришь о русском национальном характере. Уже подмена. А во-вторых, от чего характер действительно может истечь кровью – так это, прости, от какой-то упоенной страсти к самобичеванию. Даже поводы придумываете, как нарочно, хотя они не выдерживают никакой критики. Если следовать твоей логике, можно подумать, что «погонщик» – это тот, у кого есть погоны на плечах, – он легонько хлопнул меня по плечу, обтянутому безрукавкой, – а отнюдь не тот, кто скотину гонит.

– Уел, – сказал я, помолчав. – Тут ты меня уел. И где! В стихии моего языка!

– Свой язык слишком привычен. Бог знает, что можно придумать, если комплекс заедает. Со стороны виднее. – Он опять затянулся и опять искоса взглянул на меня, на этот раз настороженно: не обидел ли. – Хотя что значит со стороны… Одной ногой со стороны, другой – изнутри. Как многие в этой стране.

Теперь уже я коснулся ладонью его плеча:

– Послушай, Ираклий. Вон те горы…

– Слева?

– Да, те, куда Тифлисский туннель уходит…

– Послушай, Александр, – в тон мне проговорил он. – Когда царь Вахтанг Горгасал, утомившись на охоте, спешился у незнакомого источника и решил омыть лицо, он опустил в воду руки и удивленно воскликнул: «Тбили!», «Теплая!» Оттуда и пошло название города. Запомни, пожалуйста.

– Прости. Хорошо, но почему ты мне пеняешь, а в Петербурге и где угодно слышишь по десять раз на дню «Тифлис» и – ни звука?

Он бросил окурок и тщательно вбил его каблуком в сухую землю, чтобы и следа его не осталось.

– Потому что чужие его пусть хоть Пном-Пнем называют. Ты же не чужой. Понял?

– Понял.

– Будешь еще говорить «Тифлис»?

– Амазе лапаракиц ки ар шеидзлеба!

– И речи быть не может… – машинально перевел он; у него сделался такой оторопелый вид, что я засмеялся. – Ба! Ты что, дорогой, грузинский учишь? И произношение как поставил!

– Увы, обрывки только, – признался я. – Разговорник полистал перед отлетом. А было бы время да способности – все языки бы выучил, честное слово. Приезжай хоть в Ревель, хоть в Верный – и себе приятно, и людям уважение. Но…

– Лопнет твоя головушка от такого размаха, – ухмыльнулся Ираклий. – Вот действительно русский характер. Уж если языки – то все сразу. А если не все – то ни одного. В лучшем случае – от каждого по фразе. Имперская твоя душа… Побереги себя.

– Дидад гмадлобт[1]1
  Большое спасибо (груз.).


[Закрыть]
.

– Не стоит благодарности.

– Я вот что хотел спросить. В те горы как – погулять можно пойти? Тропки есть? Или там слишком круто?

Ираклий неторопливо перевел взгляд на Стасю. Она была уже шагах в пятидесяти.

– Да, да, я ее имею в виду.

– Ну, Станислава Соломоновна-то, я вижу, везде пройдет. – Он отступил от меня на шаг и с аффектированным скепсисом оглядел с головы до ног. Я улыбнулся:

– Обижаешь, друг Ираклий. Конечно, после тридцати я несколько расплылся, но в юные лета хаживал и по зеркалу Ушбы, и на пик Коммунизма…

– О, ну конечно! Как я мог забыть! Чтобы правоверный коммунист не совершил восхождения на свою Фудзияму!

– Дорогой, при чем тут Фудзияма! – начал кипятиться я. – Просто трудный интересный маршрут! И так уж судьбе было угодно, чтобы большинство ребят, залезших туда впервые и давших в двадцать восьмом году название, принадлежали к нашей конфессии!

Он засмеялся, сверкая белыми зубами из черной бороды.

– А тебя, оказывается, тоже можно вывести из себя, – сказал он. – Признаться, глядя, как с тобой обращаются некоторые здесь присутствующие, я думал, ты ангел кротости.

Я отвернулся, уставился на Мцхету. Пожал плечами.

– Тебе и тяжело так оттого, что у тебя всегда все всерьез, – негромко сказал Ираклий. – И у тех, кто с тобой, – все всерьез.

Я пожал плечами снова.

– А как Лиза? – спросил он.

– Все хорошо. Провожала меня вчера чуть не до трапа.

– Потому и летели разными рейсами?

– Ну, мы не говорили об этом вообще, но, наверное, Стася была уверена, что меня будут провожать. Она сама и придумала себе какую-то отсрочку, чтобы лететь сегодня… даже не сказала какую.

– А Поленька?

– И Поленька провожала. Всю дорогу рассказывала сказку про свой остров, уже не сказку даже, а целую повесть. На одной половине живут люди, которые еще умеют немножко думать, но только о том, где бы раздобыть еду, а на другой – которые думать уже совсем не умеют. «Почему?!» – «Папа, ну как ты не понимаешь? Ведь Мерлин дал им вдоволь хлеба, и теперь они думать совсем разучились, потому что весь остров долго голодал и думать люди стали только о еде!» Видишь… Это уже не сказка, это философский трактат уже.

– Ей одиннадцать?

– Тринадцать будет, Ираклий.

– Святой Георгий, как время летит. А Лиза… знает?

– Иногда мне кажется, что догадывается обо всем и махнула рукой, ведь я не ухожу. Вчера так смотрела… И так спокойно: «Отдыхай там как следует, нас не забывай… Ираклию кланяйся. Ангел тебе в дорогу». Иногда кажется, что догадывается, но гонит эти мысли, не верит. А иногда – что и помыслить о таком не может, а если узнает, просто убьет меня на месте, и правиль…

– Ш-ш.

Подходила Стася – неторопливо, удовлетворенно; громадная охапка цветов – как младенец на руках. Богоматерь. И один, конечно, воткнула себе повыше уха – нежный бело-розовый выстрел света в иссиня-черных, чуть вьющихся волосах. Шляпу бы ей, подумал я. На таком солнце испечет голову…

– Какой красивый цветок. И как идет тебе, Стася. Как он называется?

– Ты все равно не запомнишь, – ответила она и, не останавливаясь, прошла мимо нас, вдоль теневой стены храма к тропинке, ведущей на спуск.

Ираклий, косясь на меня, неодобрительно, но беззвучно поцокал языком ей вслед. Я со старательной снисходительностью улыбнулся: пусть, дескать, раз такой стих напал. Но на душе было тоскливо.

– Всякая женщина – это мина замедленного действия, – наклонившись ко мне, тихонько утешил Ираклий. – Никогда не знаешь, в какой момент ей наскучит демонстрировать преданность и захочется демонстрировать независимость. Но это ничего не значит. Так… – Он усмехнулся: – Разве лишь ногу оторвет взрывом, и только.

Я смолчал. Преданность на людях Стася не демонстрировала никогда.

Перед спуском она обернулась, удивленно глянула на нас чуть исподлобья:

– Что же вы? Идемте.

Мы пошли. Младенец колыхал сотней разноцветных головок.

Напоследок я обвел взглядом пронзительно прекрасный простор внизу – еще шаг, и вершина, на которой стоял Джвари, выгибаясь за нашими спинами, скрыла бы долину. Сердце защемило от любви к этому краю. Разве любовь может быть безответной? Ираклий… его друзья… «Мои друзья – твои друзья!» Откуда же тогда это черное чувство, застилающее ослепительный свет южного дня, – чувство, что эта красота уже не моя, что я вижу ее в последний раз? Кто надышал на меня эту тьму? Странно, но я уверен: она откуда-то извне, из неведомых мне теснин, она – чужая…

Мы начали спускаться. Навстречу нам, вываливаясь из громадного туристического автобуса, плотной вереницей поднимались увешанные видеоаппаратурой люди, послышалась многоголосая испанская речь, и я порадовался, как нам повезло – мы были у Джвари только втроем.

Авто Ираклия дожидалось на обочине, там, где мы его оставили час назад, – роскошный белоснежный «Руссо-Балт» типа «ландо», с откидным верхом. Верх убран, дверцы – настежь, ключ зажигания с янтарным брелком в виде головки Эгле – Королевы ужей – наверняка подарок какой-нибудь прибалтийской красавицы – вызывающе доверчиво торчит из приборной доски. Ираклий весь в этом. Впрочем, вероятно, его авто знают в округе.

– Ираклий Георгиевич, можно, я сяду рядом с вами, впереди?

– Почту за честь, Станислава Соломоновна.

Она протянула мне младенца:

– Подержи ты, пожалуйста. Здесь не помещается, закрывает руль. А просто на сиденье кинуть – растреплется.

– Конечно, подержу, какой разговор.

Ни с одним человеком нельзя повстречаться дважды, думал я, одиноко усаживаясь на просторное заднее сиденье. Пока человек жив, он меняется ежесекундно, пусть даже сам до поры того не замечает – и вот проходит неделя, пусть даже пять дней, и он иной, ты встречаешься уже не с тем, с кем расстался; тот же рост у него, те же привычки и пристрастия, но сам он – иной, он тебя не помнит; и – все сначала. И ведь со мною тот же ад; ведь и я живу и, значит, меняюсь ежесекундно. Так нечестно! Не хочу!

А притворяться прежним собой, чтобы не поранить того, с кем встретился после пятидневной разлуки, – честно?

Значит, порядочный человек должен быть нечестным, чтобы скомпенсировать нечестность мира. Ведь это подлый, подлый мир, коль скоро он так устроен: бережный – лжет, честный – чуть что, рубит наотмашь…

Горячий ликующий ветер, огибая ветровое стекло, бил в лицо. Разливы цветов на обочинах мелькали и сметали друг друга. Шипя, дорога танцевала навстречу, как змея.

Прекрасный нечестный мир.

Ираклий лихо затормозил у самых ворот своей сагурамской дачи. Выскочил из машины, галантно распахнул дверцу со стороны Стаси:

– Прошу!

Потом, ухмыляясь, открыл дверцу мне. С букетом я был совершенно беспомощен.

– Прошу и вас.

Навалившись обеими руками, сам распахнул перед нами створку ажурных ворот. Полого вверх, в темную глубину сада, уходила дорожка.

– Добро пожаловать в приют убогого чухонца.

Забавно, он уже не в первый раз называет так свое родовое гнездо. Я никогда не решался спросить, в чем тут дело. Подозреваю, игра сложилась уже давно, благодаря многолетней фамильной дружбе князей Чавчавадзе с баронами Маннергейм. Корни ее уходят годы, пожалуй, в тридцатые. Вот и Ираклий в свое время долго служил вместе с Урхо. Я с Урхо никогда не был особенно близок, и никогда мне не доводилось бывать в его особняке под Виипури, но, думаю, случись такое, у ворот он непременно пригласил бы войти в бедную саклю, прилепившуюся к крутому склону соплеменных гор. Или что-нибудь в этом роде.

Наконец-то тень. Только в саду я понял, как, при всей своей любви к солнцу, с непривычки устал от него. Настоящей прохлады не было, однако и здесь сухой, прогретый воздух томно играл листвой, колыхался среди деревьев, причудливо катая волны запахов от одного к другому, так что, проходя мимо олеандра или жасмина, мы вдруг ощущали на миг аромат глицинии, а возле глицинии вдруг проносилась струйка тягучей патоки дрока. Хотелось сесть на землю, привалиться спиною к стволу хотя бы вот этой фисташки, зажмуриться и дышать, дышать.

– Хочу обратить ваше внимание, Станислава Соломоновна, – древний источник. Он волшебный. Еще триста с лишним лет назад люди заметили, что каждый глоток снимает один грех.

– О-о! У меня как раз такая жажда! Нужно пить и пить!

Она стремительно подбежала к высокой тумбе красного кирпича, в нише которой журчала чуть слышно кристально чистая влага. Стараясь стоять подальше, чтобы не забрызгать платье, и даже отведя одну руку за спину, ладошкой другой она черпала и пила, пила. Не простудилась бы… Только что с солнцепека, а горлышко-то у нее слабенькое, я знал.

Отвернулась, выпрямилась, отряхивая руку. Лицо – счастливое, глаза сверкают, и чуть вздрагивает безымянный цветок в черных кудрях. И влажно поблескивает подбородок.

– Вкусная! И двадцать семь грехов как не бывало! А можно еще, он не обмелеет?

– Сколько вашей душе угодно, Станислава Соломоновна. Я вижу, вы великая грешница. Или решили запастись на будущее? Только не простудитесь.

Он будто читал мои мысли.

Может, и читал слегка. Друг.

– Александр тоже вчера набросился было. – Ираклий лукаво посмотрел на меня и подмигнул. – Но потом быстро понял, что есть напитки куда более целебные.

Стася совсем по-детски вытягивала шею, чтобы с подбородка не капнуло на платье.

– Еще пятнадцать. – Опять повернулась к нам, вытирая улыбающиеся губы тыльной стороной ладони. – А? Нет, целебнее нет.

– А молодые вина? – явно оскорбился Ираклий.

– Спасибо, Ираклий Георгиевич, но это не для меня. С нею что-то случилось?

Она вдруг подошла ко мне. Взглянула чуть исподлобья:

– Здесь можно принять душ, Саша? Я успею до обеда?

– Разумеется. Сейчас я провожу.

Наконец-то что-то родное в интонации. И тоски как не бывало, лишь удивление: что за тьма мне пригрезилась, из какого ящика Пандоры? Ведь все хорошо, все чудесно. Покой, солнце. Дышать…

– Как красиво здесь, – сказала она.

– Да. Я знал, что тебе понравится. Идем.

– Знаешь, что я подумала там, у Джвари? Совершенно необходимо иногда увидеть воочию те прекрасные места, о которых до этого только читал и только от поэтов знал, как они прекрасны. Тогда сразу становится ясно, что и остальное прекрасное, о чем мы читаем – совесть, преданность, любовь, – тоже не выдумка.

– А тебе иногда кажется, что выдумка?

Она пожала плечами:

– Как и тебе.

– Ну не-ет…

Она усмехнулась с грустным всепрощающим превосходством:

– Кому-нибудь другому рассказывай. Я-то уж знаю.

Старый дядя Реваз, будто спрыгнувший с картин Пиросмани, сидел в плетеном кресле у входа, в тенечке, обмахиваясь последним номером «Аполлона», и явно поджидал нас – увидел и сразу встал:

– Гамарджобат, мадам! Гамарджобат, батоно княз!

– Добрый день, дядя Реваз.

«Реваз» и «княз», благодаря его произношению, составили, на мой взгляд, идеальную рифму. Я коротко покосился на Стасю – заметила ли она? Не подвигнет ли эта деталь, например, на эпиграмму? Мне всегда было ужасно приятно и даже лестно, если в ее стихах я угадывал отголоски впечатлений, коим я был пусть не виновником, но хотя бы свидетелем. Нет, ее лицо оставалось отстраненным.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10