Ричард Докинз.

Неутолимая любознательность. Как я стал ученым



скачать книгу бесплатно

Я должен был стать юным натуралистом. У меня были для этого все основания: не только идеальная первозданная среда тропической Африки, но предположительно и гены, идеально подходящие для ее увлеченного изучения. Загорелые ноги Докинзов нескольких поколений шагали в шортах цвета хаки по джунглям Британской империи. Подобно своему отцу и двум его младшим братьям, я чуть ли не родился с пробковым шлемом на голове[12]12
  Growing up in ethology, chapter 8 // L. Drickamer, D. Dewsbury, eds. Leaders in Animal Behavior. Cambridge: Cambridge University Press, 2010.


[Закрыть]
.

Надо сказать, что, когда дядя Кольер впервые увидел меня в шортах (сам он регулярно ходил в таких же штанах, но поддерживаемых двумя ремнями), он воскликнул: “Боже, да у тебя настоящие докинзовские коленки!” Как я писал в тех же воспоминаниях про дядю Кольера, худшее, что он мог сказать про молодого человека, было:

“За всю жизнь ни разу не побывал на молодежной турбазе”. Вынужден признать, что эти слова осуждения по-прежнему относятся и ко мне. Можно сказать, что я с юных лет предал традиции своей семьи.

Родители всячески поощряли мой интерес к живой природе. Они знали все цветы, которые можно найти и на обрывистых берегах Корнуолла, и на альпийских лугах, а отец дополнительно развлекал нас с сестрой, называя эти растения по-латыни (дети обожают звучание слов, даже если не понимают их смысла). Вскоре после переезда в Англию я испытал настоящее унижение, когда мой дед, высокий, красивый джентльмен, к тому времени вышедший на пенсию и вернувшийся из лесов Бирмы, указал мне на синицу-лазоревку за окном и спросил, знаю ли я, кто это. Я не знал и позорно пробормотал: “Зяблик?” Дед был возмущен. В семье Докинзов такое невежество было равносильно незнанию, кто такой Шекспир. “Боже мой, Джон, – я никогда не забуду ни этих слов деда, ни слов оправдания, тут же сказанных моим отцом, – неужели это возможно?”

Справедливости ради нужно заметить, что тогда я только-только впервые ступил на землю Англии и что ни лазоревки, ни зяблики не встречаются в Восточной Африке. Но так или иначе, я поздно увлекся наблюдением за животными в природе и никогда не стал таким же любителем полей, как мои отец и дед. Вот что произошло вместо этого:

Я стал тайным читателем. Приезжая на каникулы из интерната, я тайком пробирался к себе в спальню с книжкой, постыдно игнорируя подобающие мне прогулки на свежем воздухе, в полях. И когда я всерьез стал изучать биологию в школе, меня привлекал к ней все тот же книжный интерес. Я задавался вопросами, которые взрослые назвали бы философскими. В чем смысл жизни? Откуда мы взялись? С чего все началось?

Семья моей матери родом из Корнуолла.

Моя бабушка по материнской линии, Конни Уэрн, родилась в семье потомственных врачей: ее отец, дед и прадед принимали пациентов в городе Хелстоне (в детстве я представлял себе их всех как доктора Ливси из “Острова сокровищ”). Она была убежденной патриоткой Корнуолла, называла англичан иностранцами и жалела, что родилась слишком поздно, чтобы говорить на ныне вымершем корнском языке, но рассказывала мне, что в годы ее детства старые рыбаки из Маллиона могли понимать бретонских рыбаков, “приплывавших таскать наших крабов”. Бриттские языки – валлийский (живой), бретонский (вымирающий) и корнский (мертвый) – представляют собой сестринские виды на эволюционном древе языков. Некоторые корнские слова сохранились в корнуолльском диалекте английского, например quilkin вместо frog (“лягушка”). Бабушка неплохо владела этим диалектом, и мы, ее внуки, регулярно уговаривали ее читать нам наизусть восхитительный корнуолльский стишок про мальчика, проглотившего сливовую косточку. Однажды я даже записал ее декламацию на магнитофон, но запись впоследствии куда-то потерялась, о чем я горько сожалею. Через много лет Гугл помог мне найти это стихотворение[13]13
  Из книги: Randigal Rhymes, ed. Joseph Thomas. Penzance: F. Rodda, 1895.


[Закрыть]
, и, читая его, я живо вспоминаю, как бабушка произносила его строфы своим скрипучим голосом.

 
Такой поднялся шум и гам, что и представить тяжко,
Когда сын Бена Трембы взял и проглотил костяшку[14]14
  Слово bully на корнуолльском диалекте означает гальку, но бабушка говорила, что имеется в виду сливовая косточка, – и это логичнее.


[Закрыть]
.
Добро бы вовсе проглотил, со многими бывало:
Костяшка в горло не прошла и в глубине застряла.
Парнишка выпучил глаза, затопал во всю мочь,
Сбежались люди, но никто не знает, чем помочь.
 
 
Тут Мэлли Джендалл раньше всех на выручку поспела,
Как Джимми Иллис меж котов[15]15
  Местная поговорка.


[Закрыть]
, всех лучше знает дело.
Покуда бедный паренек выплясывал чечетку,
Она его за челку хвать и влезла пальцем в глотку.
Да только он захлопнул рот и палец сжал зубами!
Завыла бедная, как зверь, не передать словами.
 
 
Никто не знал, что делать с ним, все струсили отменно.
Один сказал: “Тут кувырок помог бы непременно”,
Другой за зельем побежал, а тот, жуя петрушку,
Рассказ о мальчике повел, что проглотил лягушку.
А кто-то головой качал и говорил в печали:
“Добром не кончит мальчуган, давно мы это знали.
Он птичьи гнезда разорял, любил играть в орлянку
И как-то кошке привязал к хвосту пустую банку”.
 
 
Но тут Большой явился Джим и говорит: “Эх вы!
Всему-то надо вас учить, ни рук, ни головы!”
Дал подзатыльник пареньку, не тратя слов на спор,
Костяшка вылетела вон, и кончен разговор.
Везуч был этот мальчуган и проживет сто лет,
Везуч – коль у него во рту другой костяшки нет!
 

Меня давно увлекает эволюция языков и дивергенция местных форм языка, которые постепенно превращаются в диалекты, такие как корнуолльский и джорди, а затем незаметно расходятся все дальше и становятся отдельными языками, как, к примеру, немецкий и голландский, каждый из которых, несмотря на явное родство, непонятен носителям другого. Здесь напрашивается аналогия с генетической эволюцией, которая о многом говорит, но при этом способна ввести в заблуждение. Когда две популяции дивергируют, становясь разными видами, точкой их разделения на два вида считается момент, когда они теряют способность скрещиваться друг с другом. Я предлагаю считать точкой разделения двух диалектов на два языка тот аналогичный переломный момент, когда попытка носителя одного из них говорить на другом начинает восприниматься как комплимент, а не как оскорбление. Если бы я пришел в паб в Пензансе и попытался говорить на корнуолльском диалекте английского, это могло бы для меня плохо закончиться, поскольку корнцы подумали бы, что я их передразниваю. Но если я поеду в Германию и попытаюсь там говорить по-немецки, немцы только обрадуются. Немецкий и английский дивергировали достаточно долго. Если мое предположение верно, то где-то (быть может, в Скандинавии?) должны быть примеры диалектов, находящихся на грани превращения в разные языки. Я ездил недавно с лекциями в Стокгольм, где меня пригласили на ток-шоу, которое показывали по телевизору как в Швеции, так и в Норвегии. Ведущий и некоторые из гостей были норвежцами, и мне сказали, что телезрители обеих стран без труда понимают и шведский, и норвежский. Что же касается датского, то его большинство шведов понимает с трудом. В соответствии с моей теорией можно ожидать, что шведу, приехавшему в Норвегию, скорее всего, не стоит пытаться говорить по-норвежски, чтобы ненароком никого не оскорбить, но шведа, приехавшего в Данию и пытающегося говорить по-датски, примут там на ура[16]16
  Я проконсультировался по этому поводу с профессором Бьёрном Меландером, специалистом по скандинавским языкам, и он согласился с моей теорией “оскорбления или лести”, но добавил, что ситуация неизбежно осложняется особенностями контекста.


[Закрыть]
.

Когда умер мой прапрадед доктор Уолтер Уэрн, его вдова переехала из Хелстона на полуостров Лизард, где построила дом на западном берегу с видом на бухту Маллион. Этот дом по-прежнему принадлежит нашей семье. От бухты Маллион по очаровательной дороге, проложенной над обрывом среди цветущих армерий, можно дойти до мыса Полдью, откуда Гульельмо Маркони в 1901 году впервые осуществил радиосвязь через Атлантику, передав азбукой Морзе многократно повторенную букву S. Неужели же по столь знаменательному поводу нельзя было сказать ничего более интересного, чем “s s s s s s”?

Мой дедушка по материнской линии, Алан Уилфред (Билл) Лэднер, тоже был корнцем и работал в компании Маркони радиоинженером. Он устроился на эту работу слишком поздно, чтобы принять участие в вышеупомянутом сеансе трансатлантической связи в 1901 году, но примерно в 1913 году, незадолго до Первой мировой, его направили на ту самую радиостанцию на мысе Полдью. В 1933 году, когда радиостанция была демонтирована, старшая сестра моей бабушки, Этель (которую моя мама называла просто “тетя”, хотя у нее были и другие тети), смогла забрать оттуда часть больших сланцевых плит, использовавшихся в качестве основы приборных панелей. О способе применения плит напоминают просверленные в них отверстия – ископаемые остатки былых технологий. Теперь этими плитами вымощены дорожки в саду нашего семейного дома в Маллионе (см. вставку). В детстве они вызывали у меня восхищение почетной профессией моего дедушки – профессией инженера, чтимой в Британии меньше, чем во многих других странах. Возможно, с этим отчасти связан прискорбный упадок моей страны, некогда великой промышленной державы, сделавшейся жалким поставщиком “финансовых услуг” (к тому же часто ненадежных, что мы с грустью вынуждены констатировать).

До того как Маркони провел свой исторический сеанс связи, считалось, что расстояние, на которое можно передавать радиосигналы, ограничено кривизной поверхности Земли. Разве можно поймать за горизонтом волны, распространяющиеся по прямой? Однако выяснилось, что радиоволны могут отражаться от слоя Хевисайда – одного из верхних слоев атмосферы (современные радиосигналы отражаются прежде всего от искусственных спутников). Я горжусь тем, что книга моего дедушки “Коротковолновая радиосвязь” неоднократно переиздавалась с 1930-х до начала 1950-х годов и служила основным учебником по этому предмету до тех пор, пока на смену электронным лампам не пришли транзисторы.

В нашей семье издавна считалось, что ничего понять в этой книге невозможно, но я только что прочитал первые две страницы и убедился, что написана она весьма доходчиво.

Идеальный передатчик производил бы электрический сигнал, который был бы точной копией вводимого сигнала, и передавал бы его на соединительное звено в абсолютно неизменном виде, не вызывая при этом никаких помех на других каналах. Идеальное соединительное звено позволяло бы передавать по нему или через него электрические импульсы без каких-либо искажений и без затухания и не собирало бы в ходе такой передачи “шумы”, связанные с внешними электрическими возмущениями какого-либо рода. Идеальный приемник улавливал бы нужные электрические импульсы, посылаемые по соединительному звену передатчиком, и абсолютно точно преобразовывал бы их в нужную для зрительного или слухового восприятия форму. ‹…› Поскольку крайне маловероятно, что идеальные средства связи будут когда-либо разработаны, необходимо разобраться в том, чем лучше жертвовать в поисках компромиссных решений.

Прости меня, дедушка, прости, что у меня отбили желание читать твою книгу в те времена, когда ты еще был с нами и с тобой можно было о ней поговорить, а я был уже достаточно взрослым, чтобы в ней разобраться, но не стал и пытаться. Тебя самого отношение родных к твоей работе убедило, что незачем с нами делиться обширными знаниями, которые наверняка по-прежнему хранились в твоей умной голове. Стоило кому-то заговорить с тобой о радио, ты отвечал: “Нет, про радио я ничего не знаю” и продолжал насвистывать под нос нескончаемые мелодии из оперетт. Как бы мне хотелось поговорить с тобой теперь о Клоде Шенноне и теории информации, показать тебе, как те же принципы связи управляют коммуникацией пчел, птиц и даже нейронов у нас в мозгу. Как бы мне хотелось, чтобы ты рассказал мне о преобразованиях Фурье и вспомнил что-нибудь о профессоре Сильванусе Томпсоне, авторе книги “Математический анализ в доступном изложении” (“Что может один дурак, может и другой”). Сколько упущенных возможностей, упущенных безвозвратно! Как недальновидно, как глупо с моей стороны! Прости меня, тень радиоинженера Алана Уилфреда Лэднера, моего дорогого дедушки!

И при этом конструировать в юности радиоприемники меня научил не дедушка-радиоинженер, а дядя Кольер. Он подарил мне книгу Фредерика Джеймса Кэмма, с помощью которой я вначале изготовил детекторный приемник (работавший очень хило), а затем однотранзисторный, с большим ярко-красным транзистором, работавший немного лучше, но все же требовавший наушников, а не репродуктора. Сделан он был невероятно плохо. Я не только не пытался аккуратно провести провода, прикрепляя их к деревянной панели скобами, но даже радовался тому, что, как бы неаккуратно они ни располагались, это не имело значения, если каждый из них заканчивался там, где надо. Не то чтобы я специально проводил каждый провод как можно неаккуратнее, но меня по-настоящему увлекало несоответствие между топологией проводов, от которой все зависело, и их непосредственным расположением, от которого не зависело ничего. Плод моих трудов был полной противоположностью современным интегральным микросхемам. Много лет спустя, когда я читал в Королевском институте рождественские лекции для детей примерно того самого возраста, в котором я изготовил свой однотранзисторный приемник, я продемонстрировал им сильно увеличенный чертеж интегральной микросхемы, позаимствованный у современной компьютерной фирмы. Надеюсь, этот чертеж поразил и немного озадачил моих юных слушателей. Эксперименты эмбриологов показали, что растущие нервные клетки могут “вынюхивать” органы, до которых они должны дотянуться, и часто прокладывают к ним дорогу примерно так, как были проложены провода в моем приемнике, а не в соответствии со строгим планом, как в интегральной микросхеме.

Но вернемся в Корнуолл перед Первой мировой войной. Моя прабабушка завела обычай приглашать к себе в Маллион на чай одиноких молодых инженеров с радиостанции на мысу. Именно так познакомились мои дедушка и бабушка. Они были уже помолвлены, когда разразилась война. Радиоинженеры были востребованы на фронте, и бравого молодого офицера Билла Лэднера направили на южную оконечность тогдашнего Цейлона строить радиостанцию на этом стратегически важном перевалочном пункте морских путей Британской империи.

Конни последовала за ним в 1915 году и остановилась в доме местного священника, который их и обвенчал. Моя мать, Джин Мэри Вивиан Лэднер, родилась в Коломбо в 1916 году.

В 1919 году, когда война закончилась, Билл Лэднер привез свою семью обратно в Англию, но не в Корнуолл на самом западе страны, а в Эссекс на востоке, где в городе Челмсфорде располагалась штаб-квартира компании Маркони. В Челмсфорде дедушка занимался обучением будущих инженеров в колледже Маркони, который он впоследствии возглавил. Он считался очень хорошим преподавателем. Поначалу семья жила в самом Челмсфорде, но вскоре переехала на окраину обширной деревни Литтл-Бэддоу в окрестностях Челмсфорда, в очаровательный длинный дом XVI века под названием Уотер-Холл.

В Литтл-Бэддоу с моим дедушкой произошел один случай, который, по-моему, проливает свет на некоторые особенности человеческой природы. Случилось это намного позже, во время Второй мировой войны. Дедушка ехал на велосипеде и увидел, как над его головой пролетел немецкий бомбардировщик и сбросил бомбу (экипажи бомбардировщиков обеих воевавших сторон, если им не удавалось найти заданную цель в городе, иногда сбрасывали бомбы в сельской местности, чтобы не возвращаться на базу со снарядами на борту). Дедушка неправильно определил, где упала бомба, и поначалу в отчаянии подумал, что она попала в Уотер-Холл и убила его жену и дочь. Судя по всему, паника вызвала у него атавистическую реакцию перехода к более древней форме поведения: он спрыгнул с велосипеда, сбросил его в канаву и бежал до самого дома. Думаю, что в подобной экстремальной ситуации я и сам мог бы так поступить.

Именно в Литтл-Бэддоу, в большом доме, который назывался Хоппет (Корзинка), поселились мои дедушка и бабушка по отцовской линии, когда дедушка вышел в отставку и его семья переехала из Бирмы в Англию. Моя мать и ее младшая сестра Диана впервые услышали о юных Докинзах от подруги, которая, как в романе Джейн Остин, прибежала и поспешила сообщить о появлении в окрестностях потенциально интересных молодых людей. “В Хоппете поселились трое братьев! Младший еще маленький, средний очень неплох, а старший полный псих, все время ходит по болоту, бросает там обручи, а потом ложится на живот и смотрит на них”.

Казавшееся эксцентричным поведение моего отца на самом деле было вполне рациональным – далеко не первый и далеко не последний случай, когда в действиях ученого, не понимая их смысла, подозревали неладное. В то время он учился в магистратуре на отделении ботаники Оксфордского университета и занимался изучением статистического распределения кочек на прибрежных болотах. Для этого нужно было определять и считать растения в пределах ограниченных рамкой пробных участков болота, и стандартный метод подобных исследований предполагал бросание “обручей” (рамок) случайным образом. Интерес моего отца к ботанике был одной из его черт, оказавшихся привлекательными для моей матери, когда она с ним познакомилась.

Увлечение ботаникой началось у Джона рано, во время каких-то школьных каникул, которые в тот раз Джон и Билл проводили у своих дедушки и бабушки Смитисов. В те времена родители, жившие в колониях, нередко отправляли своих детей, особенно сыновей, в школы-интернаты в Британии; и Джон с Биллом, когда им было семь и шесть лет соответственно, тоже были отправлены в такую школу – Чейфин-Гроув в городе Солсбери, где впоследствии учился и я. Их родители оставались в Бирме еще десять с лишним лет, и, поскольку воздушного сообщения в те годы не было, в большинстве случаев они не видели своих сыновей даже на каникулах. В итоге оба мальчика проводили каникулы в других местах: иногда в специальных пансионатах для детей сотрудников колониальной службы, а иногда в девонширской деревне Долтон у дедушки и бабушки Смитисов, часто в компании своих двоюродных братьев.

В наши дни считается, что отделять детей от родителей на столь долгий срок просто ужасно, но тогда это была довольно обычная практика, которая воспринималась как неизбежное следствие колониальной службы, а также дипломатической работы, учитывая, что поездки в дальние страны занимали много времени и стоили дорого. Детские психологи, вероятно, подозревают, что эта практика приводила к серьезным психологическим травмам. Так сложилось, что и Джон, и Билл выросли уравновешенными и приятными людьми, но вполне вероятно, что другим детям было намного сложнее справиться с тяготами жизни без родителей. Двоюродный брат Джона и Билла Йорик, как я уже говорил, был эксцентричным и, возможно, несчастным человеком. С другой стороны, он учился в Хэрроу[17]17
  Престижная лондонская школа, где учились многие знаменитости.


[Закрыть]
, и одним этим (не говоря уже о взаимодействии со столь непростым человеком, как Витгенштейн) можно, по-видимому, объяснить все его странности.

Однажды во время таких каникул дедушка Смитис устроил для внуков конкурс: кто соберет лучшую коллекцию дикорастущих цветов, тот получит приз. Победил Джон, и его детская коллекция легла в основу его личного гербария, положив начало становлению мальчика как профессионального ботаника. Как я уже сказал, любовь к дикорастущим цветам была одной из тех черт, которые объединяли его с Джин, моей матерью. Им обоим была свойственна также любовь к удаленным безлюдным местам и нелюбовь к шумным сборищам. Брат Джона Билл и сестра Джин Диана, напротив, были любителями вечеринок (и впоследствии тоже поженились).

В возрасте 13 лет Джона, а затем и Билла перевели из Чейфин-Гроув в колледж Мальборо в Уилтшире – одну из самых известных “публичных” (то есть частных) школ в Англии, основанную как школа для детей священников. Режим в Мальборо был спартанский. Джон Бетчеман в стихотворной автобиографии назвал его жестоким, но Джон и Билл Докинзы, в отличие от поэта, по-видимому, не особенно страдали от этого режима: им он даже нравился. Но когда шесть лет спустя настала очередь Кольера, родители, вероятно неслучайно, решили отправить его в менее строгую школу Грешема в графстве Норфолк. Насколько я могу судить, Джону школа Грешема, скорее всего, тоже подошла бы больше, если не считать того, что в Мальборо работал легендарный учитель биологии Эшли Гордон (Табби) Лаундс, благодаря которому мой отец, быть может, и стал биологом. Несколько учеников Лаундса стали выдающимися учеными, в том числе зоологи Джон Янг и Питер Медавар и по меньшей мере семь членов Лондонского королевского общества. Медавар учился в Мальборо одновременно с моим отцом, и впоследствии они вместе поступили в Оксфорд: Медавар в Магдален-колледж, где специализировался в зоологии, а мой отец в Баллиол, где специализировался в ботанике. В онлайновом приложении к этой книге я воспроизвожу исторический документ – монолог Лаундса, записанный дословно моим отцом. Медавар, находившийся в той же классной комнате, наверняка тоже слышал этот монолог, интересный тем, что он отчасти предвосхищает главную идею концепции “эгоистичного гена” (хотя сам я обнаружил этот текст в тетради своего отца лишь через много лет после публикации моей книги “Эгоистичный ген”).

Получив диплом бакалавра, отец остался в Оксфорде в магистратуре, где работал над уже упомянутым исследованием болотных кочек. Для дальнейшей карьеры он остановил выбор на сельскохозяйственном отделении колониальной службы. Чтобы специализироваться в области сельского хозяйства тропических широт, ему потребовалось продолжить обучение в Кембридже (где он снимал квартиру у домовладелицы с запоминающейся фамилией – миссис Спэрроухок[18]18
  Sparrowhawk (англ.) – ястреб-перепелятник.


[Закрыть]
). Позже, уже после помолвки с Джин, он учился в Имперском колледже тропической агрикультуры на Тринидаде, а в 1939 году его направили в Ньясаленд (теперешнюю Малави) в должности младшего сельскохозяйственного чиновника.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6