Рассел Хобан.

Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт



скачать книгу бесплатно

Он знал, что до рассвета выйдет и встретит льва. Чувствовал себя приговоренным к смерти – и очень удивился, обнаружив, что хочет предаться любви. Бывали времена, когда ему казалось, что различные части его не подчиняются единому руководству.

После он лежал, глядя на тленье ночного неба над большим городом. Затем уснул, ему снилось, будто он бежит по исполинской карте карт, а обод колеса громадной колесницы с бронзовыми шипами катится за ним, царапает спину, вырывает из нее плоть, все время настигает его.

Проснулся он в половине пятого, напрочь позабыв свой сон, вымылся, побрился, оделся и вышел наружу, прихватив мясо для льва.

Яхин-Боаз увидел его сразу же, как только сделал шаг из здания. Лев разлегся прямо на мостовой через дорогу, и свет от фонаря сверху чертил резкие черные тени под его нахмуренными бровями.

Он уже знает, что я знаю, кто он такой, подумал ЯхинБоаз. Мы с ним земляки. Ноги у Яхин-Боаза ослабли, под ложечкой похолодело. Он хотел и не хотел приближаться ко льву – и чувствовал, как тело само движется вперед, а ум сидит у него в голове, как пассажир, выглядывая из глаз и видя, как лев растет, а дистанция между ними сокращается.

Освещенная красная телефонная будка располагалась всего в нескольких ярдах левее, и он двинулся к ней, приближаясь ко льву по диагонали. Когда будка оказалась в десяти футах от него, а лев – в двадцати перед ним, Яхин-Боаз остановился. Вновь ощутил он запах жаркого солнца, сухого ветра, львиный запах.

Лев медленно поднялся на ноги и встал, глядя на него. Он явно отощал, заметил Яхин-Боаз.

Чуть дальше продвинулся вперед, бросил льву мясо. Тот прыгнул, вцепился в мясо, держа его между лапами, быстро сожрал, рыча. Облизнулся, глянул на Яхин-Боаза, глаза – как верные зеленые костры.

– Лев, – услышал себя Яхин-Боаз, – мы земляки, ты и я. – Голос его казался громким на пустой улице. Он поднял взгляд на темные окна квартир позади льва. – Лев, – произнес он, – ты пришел из той тьмы, куда колесо увлекло тебя. Чего ты хочешь?

Вместо ответа ум показал ему пустыню львиного цвета, поющее безмолвие под жаром солнца, когтистый солнечный свет раскрывался нескончаемо в глазах его ума, львиный свет, золотая ярость, чернота.

– Лев, – произнес Яхин-Боаз. Львиное чувство, подаренное ему умом, повергло его в робость, над ним господствовало властное присутствие льва, он понял, что ему трудно продолжать. – Лев, – сказал он, – кто я, чтоб говорить пред тобой? Ты царь среди львов, я вижу это ясно. Я – не царь среди людей. Я не ровня тебе. – Говоря, он смотрел в глаза льву, видел его лапы, хвост. А краем глаза наблюдал освещенную телефонную будку и понемногу продвигался к ней. – Но это ты, лев, высмотрел меня, – продолжал он. – Я тебя не искал. – Он умолк, услышав от себя эти слова. Лев явился из вращающейся тьмы колеса. Не вступил ли он, Яхин-Боаз, в эту тьму, ища по своей карте?

Небо быстро бледнело. Как и в первое утро, над головой медленно прохлопала крыльями ворона, устроилась на колпаке трубы.

Может, та же самая ворона. При мысли о вращающейся тьме, из которой вышел лев, Яхин-Боазу захотелось прикрыть глаза и вступить в нее, но он боялся.

Потом на уме его напечатлелись слова – крупные, могучие, вселяющие веру и почтение, словно изречение бога заглавными буквами:

ЗАКРЫТЬ ГЛАЗА ПРЕД ЛИЦЕМ ЛЬВА

Он чувствовал, как во сне, слои смыслов тех слов, что встали в уме его, словно высеченные в камне храма.

Яхин-Боаз закрыл глаза, ощутил, как медленно подымается в нем тьма, почувствовал в себе ее нескончаемое вращенье, положился на то, что она постоянно движется. Вновь у себя в уме увидел он солнечный свет, густые узоры цвета, испещренные падающим золотом, солнечный свет, как на восточных коврах.

С улыбкой вспомнил о тьме. Да, удобно подумал он в лучах солнца, она всегда вращается. В одну сторону. Назад хода нет. Чернота взметнулась сквозь солнечный свет, яркая от ужаса, змеистая, блистательная. В одну сторону. Назад хода нет. Я прекращу существовать в любой миг, подумал он. Мирозданья больше нет. Меня нет больше.

Он рухнул сквозь черноту, притонул сквозь время к освещенной зеленью жиже и первобытной соли, к зеленому свету сквозь тростники. Бытие, ощущал он, есть. Продолжается. Верь в бытие. Он упокоился навзничь в своем уме, ожидая вознесенья.

Из зеленого света и соли поднялся он, открыл глаза. Лев не пошевелился.

– Владыка мой Лев, – произнес Яхин-Боаз. – Я верю бытию. Я верю тебе. Я страшусь тебя и счастлив, что ты существуешь. С почтением говорю я с тобой, и кто я, чтобы говорить пред тобой?.. Имя мое – Яхин-Боаз, я торговец картами, картограф. Имя отца моего – Боаз-Яхин, он торговал картами до меня. Имя сына моего – БоазЯхин, и нынче он сидит в лавке, где я его оставил. Нет в нем любви к картам, я думаю, и, быть может, никакой – ко мне… Кто я? Мой отец в гробу своем лежал с бородой, торчавшей с его подбородка пушкой. Когда был жив, он хвалил меня и ожидал от меня многого. С раннего детства я рисовал карты четкие и красивые, ими восхищались. Мои родители ждали от меня великих дел. Для меня. Хотели для меня великого. И я, конечно, тоже его для себя желал. – Яхин-Боаз почувствовал, как горло его напрягается – звуком, вылепившимся и готовым, и рвущимся высказаться, высокой единственной нотой, бессловесной мольбой. – А-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а, – издал он его – этот голый жаждущий звук. Уши льва отпрянули. – Они хотели, – выговорил ЯхинБоаз. – Я хотел. Два хотения. Не одно и то же. Нет. Не то же самое.

Лев тихо присел, глаза с зелеными кострами не отрывались от лица Яхин-Боаза.

– Как звучит не-хотение, владыка мой Лев?

Лев встал на лапы и заревел. Звук заполнил всю улицу, подобно паводку, великой реке, звучащей львиным цветом. Из своего времени, со смуглого бега по равнинам, из ловушки и падения, из прямоугольника синего неба над головой, из своей смерти на копьях на сухом ветру вперед во тьмы и огни, что вращаются к утреннему свету над городом и рекой с ее мостами, лев послал свой рев.

Яхин-Боаз плыл по реке звука, шел по долине его, шел ко льву и к глазам его, уже янтарным поутру.

– Лев, – произнес он. – Брат Лев! Лев Боаз-Яхинов, благословенный гнев сына моего и золотая ярость! Но ты не только это. Ты – от нас обоих, меня и моего утраченного сына, и ты – от моего отца и меня, утраченных друг для друга навеки. Ты – от всех нас, Лев. – Он подошел ближе, вперед метнулась тяжкая когтистая лапа и сбила его с ног. Он перекатился и вскочил, рухнул к телефонной будке и оказался уже внутри, закрывая дверь, ожидая бьющегося стекла, тяжелой лапы и ее когтей, и раскрытой пасти смерти. Он лишился чувств.

Когда сознание вернулось к Яхин-Боазу, светило солнце. Левая рука ужасно болела. Он увидел, что рукав у него висит окровавленными лохмотьями, вся рука в крови, на полу телефонной будки кровь. Она еще текла из длинных глубоких разрезов, оставленных львиными когтями. Часы у него разбились, застыли на половине шестого.

Он открыл дверь. Лев исчез. На улице шевелилось еще мало что, никто не ждал на автобусной остановке. Должно быть, еще раннее утро, думал он, ковыляя к квартире и оставляя за собой кровавый след.

Он хотел сказать льву о колесе и только теперь осознал, что это совсем выскочило у него из головы.

16

Настал вечер, а Боаз-Яхин все еще был в пути. В последнем городке, где он останавливался, ему удалось заработать немного денег: он спел под гитару, купил немного хлеба с сыром и поспал на площади. Так каждую ночь можно дотянуть до утра, думал он, сидя на лавке и глядя на звезды.

Сейчас он утомился, а сумерки казались более одиноким временем, нежели ночь. Вечно дорога, говорили сумерки. Вечно угасает день. От вида движущихся по вечерней дороге фар под еще светлым небом у Боаз-Яхина теснило в горле. Он помнил, как раньше был дом, где он спал каждую ночь, – а еще отец с матерью.

Неровно тарахтя, рядом притормозил и остановился старый мятый фургон, от которого несло топливом и фермой. За рулем сидел молодой мужчина с грубым небритым лицом, щурился.

Он высунулся из окна, оглядел чехол от гитары, БоазЯхина, кашлянул.

– Какие-нибудь старые песни знаешь? – осведомился он.

– Какие именно? – спросил Боаз-Яхин.

– «Колодец»? – сказал фермер. Промычал мотив мимо нот. – Там еще о девчонке – она ждет своего ухажера у колодца, а тот все не идет. Старухи на площади ее спрашивают, сколько раз удастся ей наполнить кувшин. А девчонка смеется и говорит, что не наполнится он до той поры, покуда не увидит она улыбку милого…

– Я ее знаю, – сказал Боаз-Яхин. Он спел фермеру припев:

 
Глаза, как маслины, черней не найдешь.
Сладки поцелуи, сладка его ложь.
Глубок тот колодец, и дна не видать.
Кто поцелуй подарит завтра, никто не может знать[1]1
  Перевод Елены Потаенко. – Здесь и далее примечания переводчика, кроме оговоренных особо.


[Закрыть]
.
 

– Точно, – сказал фермер. – А «Апельсиновую рощу»?

– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Ее тоже.

– Ты куда едешь? – спросил фермер.

– В порт.

– До него тебе еще день, если не больше. Хочешь денег заработать? А потом я тебя туда подброшу.

– А что надо делать? – спросил Боаз-Яхин.

– Поиграешь для моего отца, – объяснил фермер. – Споешь ему. Кончается он. – Он открыл дверцу, БоазЯхин сел, и фургон тронулся. – Его трактором переехало, разворотило всего, – сказал фермер. – Остановился на уклоне, забыл воткнуть ручник и зашел проверить зацеп у бороны. А трактор возьми да покатись на него. Всего подавил. Колесо прямо по нему проехало, половину ребер переломало, легкое разорвано. Он долго пролежал с внутренним кровотечением, пока не сообразили его поискать… Сам виноват, черт его подери. Никогда уже не задумывался о том, что творит. Ну да ладно. В общем, так оно все и вышло. Пускай послушает песни, что Бенджамин певал, а потом помрет, и все закончится… Сейчас-то он говорить не может, понимаешь. Лежит, тужится изо всех сил, лишь бы вздохнуть. Правая рука вообще не шевелится. А левой рукой, одним пальцем, пишет на тумбочке имя – Бенджамин. А Бенджамина-то я предъявить ему не могу. Вот и решил, пусть хоть песни послушает. Может, разницы и не почует. Сукин сын. – И он заплакал.

Мой второй плачущий водитель, подумал Боаз-Яхин.

– А Бенджамин – это кто? – спросил он.

– Мой брат, – ответил фермер. – Десять лет назад ушел из дома. Ему было шестнадцать тогда. С тех пор ни слуху ни духу.

Он свернул на ухабистую грунтовку. Фары глядели на камни и грязь, в открытые окна врывался стрекот сверчков. Дорогу усеивали коровьи лепехи, по обеим сторонам расстилались пастбища, пахло скотом. Жидкую травку, бледную в свете фар, будто неохотно вытягивали из земли стебелек за стебельком.

Тряска не прекратилась, пока впереди не показались освещенные окна, пока фургон не въехал в раскрытые ворота и не остановился подле сарая, крытого гофрированным железом. Позади сарая стоял хлев, сбоку – дом. Дом был угловатый и неприглядный, сложен из цементных блоков, с черепичной крышей. В дверном проеме стояла женщина, против света чернела ее грузная фигура.

– Жив еще? – спросил фермер.

– Конечно, жив, – ответила женщина. – Он уж не первый год помирает. С чего б ему сейчас-то поспешать лишь оттого, что его переехало каким-то трактором? А это кто? По-твоему, сейчас время таскать дружков на ужин или ты решил открыть молодежную гостиницу?

– Я подумал, недурно было б музыки отцу послушать, – произнес фермер.

– Ишь ты, – сказала мать. – От такого-то всем веселей станет. Да у нас нервы того и гляди полопаются, пока твой отец помирает. Тебе с такими задумками надо бы где-нибудь на курорте работать, в гостинице. Светским распорядителем.

– Тебе полегчает, если мы так и проторчим тут всю ночь, или нам все-таки можно войти? – спросил фермер.

– Заходите, добро пожаловать, развлекайтесь, устраивайтесь поудобнее, – сказала мать. Отлепилась от дверного косяка и направилась в кухню.

– Я так думаю, наш гость не откажется чего-нибудь съесть, – сказал фермер вслед своей матери.

– Что угодно, – ответила та. – Круглые сутки. Угождать вам – моя высшая радость.

Фермер и Боаз-Яхин уселись в гостиной, украшенной плохонькими картинками на стенах, миской с фруктами на буфете, коротковолновым радиоприемником, несколькими книжками да безвкусными вазами. Пробелы между вещами в комнате разделяли их, а не связывали.

– Может, пойдем глянем, как он там? – предложил фермер. – Коль помер, так есть ли прок ему петь. – Он встал, повел наверх. Боаз-Яхин с гитарой шел следом, глядя в спину, обтянутую истрепанной рубахой со всохшим в нее потом, на тяжелые широкие штаны, из одного кармана у них торчал ржавый болт, а из другого моток проволоки.

– Даже если умер, может, ему славно было бы песенку сыграть, – произнес Боаз-Яхин. – Если никто не против.

Наверху отец лежал на прочной темной кровати, а вокруг него стояла комната. Стояли стулья, стояли обои, стояли окна в стене, а за окнами стояла ночь.

У кровати высился хромированный шест с поперечиной, а у той на крюке висела пластмассовая бутыль, пластиковая трубка кормила собой большую вену в отцовой руке.

Белые бинты обматывали ему грудь и правое плечо. Кожа у него на шее и груди, необычайно открытая рас-пахом ворота, вся была сморщена, и темна, и обветрена. В других местах кожа была белой и неопытной с виду. Глаз он не открывал, голова на подушке откинута, борода торчала с подбородка пушкой. Дыхание у него свистело внутрь и наружу, трепетало, ломалось, длилось неровно.

Запястье, окрашенное, как и шея у него, выходило из тонкой белой руки, представлялось запястьем мальчишки. Ну их, эти годы, говорило запястье. Вот так я лежало на покрывале, когда кто-то другой был мужчиной, а я – мальчишкой. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего в ней и теперь.

В кресле у кровати сидел врач. Он был в темном костюме и сандалиях, надетых на темные носки, поглядывал на часы, поглядывал на отцово лицо.

– Больница-то в двадцати милях отсюда, – пояснил фермер Боаз-Яхину. – Неотложку вызвали, сюда не могла добраться много часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать.

Фермер взглянул на врача, показал на Боаз-Яхинову гитару.

Врач взглянул на отцово лицо, кивнул.

Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Боаз-Яхин настраивал гитару. Кофе она налила врачу, своему сыну и Боаз-Яхину, потом уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.

Боаз-Яхин заиграл и запел «Колодец»:

 
У колодца она ждет,
Когда миленький придет…
 

Звук гитары круглился и ширился, отлетал от него к стоявшим стенам, возвращался к середине комнаты, говорил стенам: «Не вы. Вне вас».

Отцово дыхание свистело внутрь и наружу неровно, как и прежде. Когда Боаз-Яхин запел припев, мать подошла к окну и встала перед своим отражением в ночи:

 
Глубок тот колодец, и дна не видать.
Кто поцелуй подарит завтра, никто не может знать.
 

Боаз-Яхин запел «Апельсиновую рощу»:

 
Там, где роща апельсинов утром
стелет тень, было пусто
двадцать лет назад день в день.
Где в пустыне веял ветер, мы
кинули все силы, дали воду, и теперь
здесь растут апельсины.
 

– Ты привел трактор? – спросила у сына мать.

– Поставил в сарай, – ответил тот. – У него глаза открылись.

Отцовы глаза, большие и черные, уставились прямо в потолок. Левая рука водила по тумбочке у кровати.

Его сын нагнулся над отцовой движущейся рукой, проследил за пальцем, чертящим буквы на темном дереве тумбочки.

– П-Р-О… – прочел он. Палец двигался дальше. – Прости, – сказал сын.

– Вечно его шуточки, – произнесла мать.

– Бенджамина-то он простит, – заметил сын. – Всегда.

– Может, он имел в виду вас, – сказал доктор.

– Может, он просит, – сказал Боаз-Яхин. – Для себя.

Все повернулись посмотреть на него, и в этот миг отец умер. Когда все вновь повернули головы к отцу, дыхания уже не слышалось, глаза были закрыты, рука на тумбочке не шевелилась.

Боаз-Яхин переночевал в комнате, что некогда была Бенджаминовой. Утром мать распорядилась насчет похорон, а сын повез Боаз-Яхина в порт.

Они провели в дороге весь день, лишь на полпути остановившись пообедать в кафе. Сын побрился и надел костюм со спортивной рубашкой. Когда прибыли в порт, стоял вечер. Небо показывало, что они у моря.

По крутым мощеным улочкам они спустились к воде, выехали открытой мощеной набережной у пристани к кафе с красными и желтыми лампочками, нанизанными снаружи. Огни судов и лодок, ошвартованных у пирсов, и огни зданий набережной отражались в воде.

Фермер вытащил из кармана сложенные деньги.

– Нет, прошу вас, – сказал Боаз-Яхин. – Между нами не должно быть денег. Вы дали мне что-то, я дал что-то вам.

Они пожали руки, фургон отъехал, вскарабкался по мощеным улочкам назад, к дороге, прочь от порта.

Позже, когда Боаз-Яхин размечал свою карту, он понял, что единственное имя, какое получилось дать той семье, было «Бенджамин».

17

Добравшись до квартиры, Яхин-Боаз снова потерял сознание. Гретель срочно вызвала неотложку, и его унесли на носилках.

В приемном покое больницы Яхин-Боаз заявил, что пьяным поранился об острые зубцы ограды. То же сказал и медсестре, которая промывала его раны, когда та его спросила. Когда зашить самые глубокие порезы пришел врач, он тоже спросил, как Яхин-Боаз ими обзавелся.

– Зубцы на ограде, – пояснил Яхин-Боаз.

– Ага, – произнес врач. – Похоже, ограда кинулась на вас с неимоверной скоростью и силой. И протащила свои зубцы вам по всей руке. Довольно опасно дразнить такие ограды.

– Да, – согласился Яхин-Боаз. Он опасался, что, выйди вся правда наружу, его запрут в психушку.

– А это не были случайно зубцы на ограде в зоопарке вокруг клеток с тиграми? – продолжал врач.

– Не видел я никаких клеток с тиграми, когда это случилось, – стоял на своем Яхин-Боаз. Насколько он понимал ситуацию, на него могли наложить большой штраф, аннулировать разрешение на работу, даже паспорт отобрать. Но, конечно, никто б не смог доказать, что он лез в клетку с тиграми.

– Полагаю, в вашей стране существует определенное количество странных культов, странных обрядов, – сказал врач.

– Я атеист, – ответил ему Яхин-Боаз. – Нет у меня никаких обрядов.

Пока врач зашивал раны Яхин-Боаза, ординатор позвонил в зоопарк выяснить, были ли за последние сутки какие-либо происшествия, связанные с тиграми, леопардами и прочими крупными кошачьими. Зоопарку сообщить было нечего.

– Я б не удивился, если б выяснилось, что он носит какой-нибудь амулет, – сказал врач, когда Яхин-Боаз ушел, – я просто не удосужился посмотреть. Они приезжают в эту страну и пользуются всеми благами Национальной системы здравоохранения, но среди своих держатся старых обычаев.

Вечером за ужином ординатор сказал жене:

– В зоопарке творятся такие вещи, о которых рядовой гражданин и не подозревает.

– Среди животных? – спросила жена.

– Животные, люди, – какая разница, если дело доходит до такого? – произнес ординатор. – Культы, половые оргии, всякое. Нашу иммиграционную политику неплохо бы хорошенько пересмотреть, как бы там ни было. Наш образ жизни не сможет неопределенно долго противостоять этому наплыву из-за границы.

– Однако животные, знаешь, – из-за границы, – сказала жена. – Какой зоопарк без них? Подумай, как нашим детям будет их недоставать.

Гретель и Яхин-Боаз в тот день оба не пошли на работу. Яхин-Боаз отдыхал в постели, вся рука – в белых бинтах. Гретель ухаживала за ним – посредством супа, мятного чая, бренди, заварного крема, штруделя. Весь день она готовила и пекла, гремя и грохоча на кухне и напевая что-то на своем языке.

Тем утром, придя домой весь в крови, Яхин-Боаз свалился в обморок, ничего не объяснив, а в карете «скорой помощи» попросил не вдаваться в подробности. Гретель давно уже знала о его ранних отлучках из квартиры, однако ничего не говорила. Если ему нужно куда-то уходить каждое утро без четверти пять, пусть идет без разговоров. В то утро ее ужаснул его вид, но она молча выслушала историю о зубцах на ограде, рассказанную в больнице, – и продолжала не задавать никаких вопросов. Ее вопросонезадавание, как высокое безмолвное существо, весь день бродило по квартире и таращило глаза на Яхин-Боаза.

Почти весь день Яхин-Боаз не мог ничего делать – лишь сосредоточенно тратил все силы на то, чтобы не разъехаться. Змеистая черная блистательная паника, что взбухла в нем, когда он закрыл глаза пред лицем льва, сорвала промокшую гниющую крышку с колодца ужаса в нем, в тот колодец ум его канул, словно гулкий камень.

Он съежился под одеялами, обхватив себя руками, трясясь от озноба, который не могли отвести ни суп, ни бренди, ни мятный чай. Оглядывая комнату, глаза его не могли впитать достаточно света. Во дне же, как ни разнился он от солнечного к серому, нормального света оказалось еще меньше. Сумерки были отвратительны.

Лампы, когда их зажигали, казались немощными, тщетными. Ужас его стоял в нем крепко, пока сам он лежал. Обратно в здесь-и-сейчас его вводило лишь беспокойство о том, как раздобыть льву еще бифштекса.

– Ты пойдешь сегодня в магазин? – спросил он Гретель как бы невзначай.

– Я была там вчера, довольно много всего купила, – ответила она. – Нам ничего не нужно, разве что ты чего-нибудь захочешь.

– Нет, – сказал Яхин-Боаз. – Мне ничего не нужно. Все равно спасибо. – Он стал прокручивать в голове разные способы того, как упомянуть ей про семь фунтов бифштекса. Он не мог, например, сказать прямо: «Возьми семь фунтов бифштекса в мясной лавке». Он не мог сначала трижды посылать ее за двумя фунтами мяса, а потом еще раз – за одним. И он не мог отправиться за ним самолично – вернуться пришлось бы незаметно или в вызывающем молчании.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7

сообщить о нарушении