banner banner banner
Убить колибри
Убить колибри
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Убить колибри

скачать книгу бесплатно

Убить колибри
Александр Андреевич Проханов

Имперские романы Проханова
Художник-реставратор Челищев восстанавливает старинную икону Богородицы. И вдруг, закончив работу, он замечает, что внутренне изменился до неузнаваемости, стал другим. Материальные интересы отошли на второй план, интуиция обострилась до предела. И главное, за долгое время, проведенное рядом с иконой, на него снизошла удивительная способность находить и уничтожать источники зла, готовые погубить Россию и ее президента…

Александр Проханов

Убить колибри

© Проханов А.А., 2017

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2017

Глава 1

Аркадий Иванович Челищев, художник-реставратор, сорока двух лет, имел темно-русые длинные волосы, которые, когда склонялся над картиной или иконой, перевязывал лентой. У него был открытый чистый лоб, к которому, когда задумывался, прикладывал пальцы, словно втирал непокорную неудобную мысль. Брови пушистые, слишком мягкие и женственные для мужчины. Глаза серые, внимательные, словно мир, на который они взирали, был интересен и приятен, и лишь иногда в них загорался жадный острый блеск, будто они находили в этом мире что-то необычайное и восхитительное. Нос был узкий, с нежной переносицей, с легкой горбинкой, отчего лицо казалось слегка высокомерным. Но стоило ему улыбнуться своим небольшим мягким ртом, как это впечатление пропадало.

Он был избалован заказами. К нему обращались богатые коллекционеры икон, предлагая вернуть былую свежесть и сочность потемнелым доскам, обугленным, закопченным, пробитым острым железом. Под его легкими прикосновениями на досках расцветали золотые нимбы, алые плащи, голубые хитоны, всплывали из тьмы чудесные лики ангелов, святых и подвижников.

Он реставрировал усадебные портреты, истлевшие в запасниках провинциальных музеев. Сквозь потемнелый лак, испещренные паутинками трещин, смотрели розовощекие добродушные помещики в камзолах, их верные супруги в чепцах, миловидные барышни с выпуклыми, как вишни, глазами, офицеры в мундирах, с бакенбардами и наградами, полученными на кавказских или балканских войнах. Челищев благоговел перед портретами, не давая пропасть работам безвестных провинциальных художников, которые, казалось, благодарили его за милосердие и подвижничество.

Как-то раз он получил приглашение в Германию к известному банкиру, чья коллекция по несчастному случаю побывала в водах Рейна. Несколько месяцев, замкнувшись в особняке, Челищев восстанавливал картины Матисса, Дега и Ван Гога. Лодки на синих водах, аметистовые балерины, червонные подсолнухи. Веря в переселение душ, он повторял волшебные мазки великих художников, жил их вдохновением.

Состоятельные заказчики платили ему хорошие деньги, и он ни в чем не нуждался. Покупал одежду и обувь в дорогих бутиках. Жил в трехкомнатной квартире на Тверской, в сталинском доме. В одной из комнат устроил мастерскую, в двух других, богато обставленных, любил принимать гостей. Заказчики, доверяя ему поврежденные шедевры, банкиры, дипломаты, бизнесмены, допускали его в свой круг. Приглашали на вечеринки в дорогие рестораны, брали в путешествия на яхтах, включали в автопробеги по Европе, когда он мчался в веренице сверкающих автомобилей на своей «Вольво», проносясь мимо живописных испанских городков, изумрудных гор и лазурных заливов. И рядом с ним всякий раз оказывалась новая прелестная женщина, загорелая и счастливая, с которой они пили терпкое вино на веранде крохотной гостиницы, глядя на желтую, театрально красивую луну.

Он был дважды женат, и его разводы были легки, по обоюдному согласию, и покидающая его жена не оставляла ему ни детей, ни разочарований, а только легкий запах духов, который еще некоторое время витал в спальне, а потом улетучивался. Он жил безбедно, полной жизнью, увлекаясь работой, иногда посещая вернисажи и модные спектакли, был любимец компаний и вполне доволен собой.

Однажды его пригласили в музей и показали икону, подлежащую реставрации. На длинной тяжелой доске была написана Божия Матерь, икона двенадцатого века, именуемая Богородица Боголюбивая. Она была ужасно повреждена. Доска отсырела и, казалось, хлюпала ржавой влагой. Живопись вздулась, краска растрескалась и готова была отвалиться. Дерево сквозило множеством дырочек, пробуравленных жучками. Лик был в копоти, искажен поздними записями, по всей иконе с головы до пят был прочерчен, исполненный ярости, режущий след.

Челищев осмотрел икону, узнал, как ничтожен гонорар, который посулила ему директриса бедного государственного музея, и решил отказаться. К тому же его поджидала несложная и выгодная работа, картина Семирадского, на которой пышная, с розовой грудью вакханка клала в античную вазу фиолетовую гроздь винограда.

Он подыскивал деликатные слова для отказа, ласково глядя на директрису с бледным сухеньким лицом и кружевным старомодным воротником. Взгляд его последний раз упал на икону, лежащую на столе. И вдруг такую боль и раскаяние, такое сострадание и вину испытал он, глядя на обшарпанную икону с ножевым порезом, что это было похоже на ожог, близкий к сердечному приступу. Это была его мать, умершая несколько лет назад. Ему почудилось, что грязная, в струпьях, поруганная, беззащитная, она лежит в грязи под холодным дождем, и никто не приходит к ней на помощь, даже ее сын отвратил от нее свое очерствелое сердце.

Боль была так сильна, вина столь горяча и остра, что он, чувствуя жжение в груди, сказал директрисе:

– Я согласен. Беру ее в работу. Могу ли ее переправить в мою домашнюю мастерскую?

– Ее нужно беречь. Она бесценна.

– Буду беречь, как мать родную.

Когда икону с величайшей осторожностью доставили в его мастерскую, Челищев постелил на стол белую холстину и уложил на нее икону. Задернул на окне штору и зажег яркую лампу, осветившую икону белым ровным светом, каким озаряют операционные. Сел перед иконой и стал смотреть, не мигая, на руки Богородицы, которые она молитвенно простерла вперед. Наклоненную голову покрывал вишневый мафорий с хрупкими золотыми звездами. На смуглом лице темнели большие, как у лани, глаза, цвел бутон пунцового рта. Маленькие, из-под туники, стопы были обуты в красные сапожки.

Его созерцание длилось долго. Он был заворожен, оцепенел, не улавливал в Богородице признаков жизни. Она казалась плоским высохшим растением из гербария, мертвенно серебристым, с алой выцветшей головкой цветка. По мере того как он созерцал Богородицу, она обрела объем, но казалась вмороженной в прозрачный кристалл льда, лежала, как сказочная царевна в хрустальном гробу, неживая, бездыханная. За восемь веков своего существования она стольким людям дарила свои целительные силы, стольких спасала и утешала, столько вражьих нашествий отражала, столько раз ее кидали в пожар, топили в проруби, рубили топором, полосовали ножом, что она обессилела, исчахла, умерла. Превратилась в сухой цветок, в тихую тень на доске, в бледную радугу, вмороженную в лед.

Челищев мучился, тосковал, оплакивал мертвую прекрасную Деву. Испытывал к ней обожание, не умел пробудить в ней робкое биение жизни. Приближал к ней лицо, надеясь уловить едва различимое дыхание. Коснулся губами ее молитвенных рук. И эти руки под его губами слабо дрогнули, от них дохнуло чуть слышное тепло. Челищев, ликуя, смотрел на Деву, которая, казалось, очнулась. Была не мертва, а лежала в глубоком сне, обессилев от нескончаемых трудов и страданий. И он, как врач драгоценного пациента, станет ее целить, поддерживать слабую жизнь, что теплится в ее измученном теле. Он почувствовал, что его бытие с этой минуты изменилось, и душа обратилась в нежданную сторону, о которой не подозревал и которая все эти годы находилась рядом, ожидая его обращения.

Неделя ушла на то, чтобы высушить доску. Он расставил вокруг иконы обогреватели, запустил вентилятор. Сухие потоки воздуха овевали икону. Дерево медленно отдавало влагу. Челищев легонько постукивал по доске, покуда глухой звук разбухших от воды волокон не сменился на звонкий, какой издает клавиша ксилофона.

С великими предосторожностями, завернув икону в белый холст, он отнес ее к знакомому доктору, работающему на томографе. Поместив доску в просторное кольцо, смотрел, как с тихим шелестом движется кольцо вдоль лежащей Богородицы. На экране бежали разноцветные всплески и линии. Принтер выбрасывал множество оттисков, где лучи, рассекая икону, высвечивали травмы и повреждения, пустоты и вздутия, первичный слой краски и поздние наслоения.

Теперь, когда ему была ясна картина заболевания, когда диагноз драгоценному пациенту был поставлен, Челищев приступил к целению. Начал процесс реставрации.

В микроскоп он разглядывал поврежденные участки, как разглядывают больные клетки. Каждая частичка, каждая трещинка подвергались исследованию. В его осторожных руках появлялся то скальпель, то шприц, то мягкая кисточка, то влажный тампон. Он смывал нагар, срезал заусеницы и коросту, впрыскивал клеящую жидкость, возвращая ломтику краски ее первозданную свежесть, закрепляя его на доске.

Через месяц неусыпных трудов был очищен и восстановлен небольшой участок мафория, ярко-вишневый, как кровь, на котором драгоценно золотилась звезда. Челищев в изнеможении любовался на эту хрупкую сияющую звезду.

И время исчезло. И Москва перестала быть. Шторы на окнах, выходивших на Тверской бульвар, были задернуты. День и ночь горела яркая белая лампа, под которой светилась Богородица. И как луг под солнцем, на котором отступает тень, расцветали восстановленные ткани одежд.

Челищев не заметил, как пожелтели дубы и липы Тверского бульвара, и сверкающие вихри машин неслись в листопаде. Не заметил, как начались холодные дожди, и памятник Пушкину блестел, как черное стекло, и у его подножия печально краснела одинокая роза. Не заметил, как в первых метелях затуманились ночные фонари на Тверской, окруженные бледными радугами. Не заметил, как у водосточной трубы образовалась прозрачная наледь, в которой отражались струящиеся потоки машин, и мерцал трехцветный огонь светофора. Не заметил, как окутался зеленым туманом бульвар, и в сквере на черной клумбе заалели тюльпаны. Год пролетел, поделенный не на дни и недели, а на крохотные частицы, из которых складывалась икона и которые он спасал от гибели. Частицы были кирпичиками мироздания, которому он не давал распасться.

Его труд доставлял небывалое наслаждение, словно каждый спасенный ломтик питал его неведомым блаженством, а впереди, когда труд завершится, его ожидала небывалая награда.

Когда он снял нагар с лица Богородицы, и оно засветилось нежно-медовым светом, и маленькие губы стали, как пунцовый цветок, а в глазах, длинных и прекрасных, как у лани, замерцало звездное небо, он вдруг почувствовал исходящее от иконы благоухание. В мастерской запахло розами, и он стал озираться, ожидая увидеть цветущий куст.

Он удалился от прежних знакомых, избегал встреч. Отказался от билетов на спектакли английских и французских театров, от которых сходили с ума московские театралы. Пренебрег приглашением на закрытое торжество по случаю рождения Министра культуры. Не откликнулся на приглашение недавней возлюбленной отправиться на фиесту в Испанию. Он отключил телефон, который прежде не умолкая звенел. Он обрек себя на одиночество, но не чувствовал его. Он был наедине с восхитительной Девой, и каждое прикосновение к ней, каждый спасенный от разрушения ломтик иконы рождал небывалое блаженство.

К нему в мастерскую наведалась директриса музея. Зачарованно смотрела на икону, и ее увядшее, робкое лицо порозовело нежным румянцем.

– Ваша работа, Аркадий Иванович, близится к завершению. И уже разгорается спор между музеем и монастырем, который хочет, чтобы икона была передана церкви. Но ведь они не сумеют ее сохранить. Опять варварски закоптят, заморозят, повесят в сыром соборе. Для нее требуется специальный футляр, герметичный, с регулятором температуры и влажности. А вы как считаете, Аркадий Иванович?

– Не знаю, – тихо ответил Челищев, глядя на лучистое золото звезды, и по его лицу блуждала блаженная улыбка.

Его посетила монахиня, благочинная, мать Елизавета, из монастыря, где когда-то Богородица явилась князю Андрею Боголюбскому, и тот повелел написать ее образ. Мать Елизавета, худая, с плоской грудью, иссиня-черными пылающими глазами, гибко, несколько раз поклонилась иконе. Высоким, чуть надтреснутым голосом пропела:

– Богородица Дева, радуйся. Благодатная Мария, Господь с Тобой. Благословенна Ты в женах. Благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших.

Обратила к Челищеву истовое долгоносое лицо:

– Вы, Аркадий Иванович, не от мира сего. Вас Господь избрал, чтобы через вас явить образ Пресвятой Богородицы во дни, когда решается, быть или не быть России. Из ваших рук пречистый образ воссияет над русской землей и отведет от нее беду. Вам теперь, Аркадий Иванович, быть при Богородице неотступно, куда бы она ни пошла. А пойдет она к нам в монастырь, где явилась благоверному князю Андрею. И вы будете при ней как келейник. Она, Богородица, нам царя укажет, и вы при ней этот знак угадаете и всему народу откроете. В этом ваше великое послушание и подвиг, Аркадий Иванович. – Мать Елизавета перекрестила Челищева. Гибко согнула тонкий стан, поклонилась иконе и вышла.

Труд его завершался. По всей Москве стояли новогодние елки, как царицы, в жемчугах, ожерельях. Деревья на Тверском бульваре были оплетены аметистовыми гирляндами, и люди шли по бульвару, как в стеклянной чаще, которая звенела морозными хрусталями.

Челищев, с перевязью на лбу, в просторной блузе, с исхудалым лицом, на котором курчавилась русая бородка, смотрел на икону. Каждая частичка, каждый ломтик были согреты его прикосновениями, одушевлены его дыханием, чудесно сверкали первозданными красками. Богородица словно лежала в челне, который плыл по бескрайнему морю, среди московских снегов, новогодних елок, хрустальных деревьев.

Он вдруг почувствовал, как в мастерской исчезает воздух, вокруг иконы образуется безвоздушная пустота, она парит в синей бездне с бесчисленным мерцанием звезд. Он задыхался, терял сознание, ужасался наступающей смерти. Как вдруг полыхнул из иконы ослепляющий свет, из глубины, сквозь деревянную доску, рисованные одежды, медовый лик, оттуда, где таилось божественное умонепостижимое чудо. Свет хлынул ему в душу, и могучая радость наполнила его. Кто-то всесильный и восхитительный поднял его и держал среди ослепительных радуг, волшебных переливов, ликующих волн, на которых качались звезды. Он испытал такую радость, такое светлое могущество, такую любовь, что исчезло пространство и время, а оставалась только одна слепящая радость.

Это длилось мгновение. Опять была мастерская. Икона лежала, как остывающий слиток. А в нем продолжалась радость. Казалось, в него вселилась чудесная сила, состоялось зачатие, и он боялся спугнуть начавшийся рост, колыхание под веками шелковых радуг.

С этого дня Челищев ощутил свою сладостную зависимость от иконы, словно не он ее, а она его вернула к жизни.

Ему казалось, что от Богородицы исходят бессловесные повеления, пробуждающие в нем воспоминания, каждое из которых умиляло и восхищало его. Он вспоминал маму, молодую, красивую, в белой просторной сорочке. Перед зеркалом она расчесывала свои густые каштановые волосы, пропуская их сквозь деревянный гребень, и перед зеркалом среди стеклянных флакончиков один, в который залетело солнце, горел пленительным изумрудным светом.

Он вспоминал дачу, серый тесовый забор, на который садились бабочки-крапивницы. Раскрывали свои шоколадные крылья, и он смотрел, как дрожат их тонкие усики, похожие на крохотные булавы, и переливается шерстка на тонком тельце.

Он вспоминал вечернее окно в доме напротив, оранжевое от абажура. Иногда у окна появлялась молодая женщина. Выставив голый локоть, смотрела на переулок. Глубина комнаты за ее головой светилась таинственным и влекущим светом.

Однажды Челищеву показалось, что Богородица посылает его на улицу и просит принести сосульку, которую сбивали с крыши дворники. Он спустился во двор, подобрал голубоватую заостренную сосульку и принес домой. Положил рядом с иконой. Богородица смотрела на сосульку, в которой переливались отсветы новогодних елок.

Он проснулся ночью от внезапной тревоги. Ему показалось, что Богородица зовет его. Босиком он вошел в мастерскую, зажег свет. Икона была окружена болезненным розоватым светом, словно у нее был жар. Воздух вокруг нее воспаленно светился. Челищев увидел, что из глаз Богородицы выступили две алые кровавые слезы. Она плакала. Чувствовала близкую беду. Эта беда сулила несчастье не только Челищеву, но всем людям, всей России, которую, по словам матери Елизаветы, Богородица явилась спасать. Челищев чувствовал великую боль и страдание, которые испытывала Богородица. Чувствовал, что источник страдания находится за окном, в ночном городе, среди огромных каменных зданий, шелестящих машинами улиц, новогодних сверкающих елок. Богородица требовала, чтобы Челищев отправился в город, отыскал источник беды и его устранил. Воля Богородицы была непреклонна, торопила его. От нее исходили силы, которые указывали путь. Челищев поспешно оделся, вышел в ночь отыскивать сгусток зла, от которого веяло всеобщей погибелью.

Москва жила ночной жизнью, спрятав в спальных районах измученных за день обитателей, открыв свои рестораны, ночные клубы, театральные залы любителям увеселений, знатокам изысканных блюд, неутомимым искателям наслаждений. По белым после недавнего снегопада улицам катили дорогие машины, озаряя фарами сверкающий снег. Витрины фешенебельных магазинов восхищали голубыми мехами песцов, заморскими туалетами, золотом и бриллиантами. Вспыхивали в морозном воздухе летучие, как бенгальский огонь, вывески ночных баров и увеселительных заведений. И повсюду, на площадях, перекрестках, высились елки, как прекрасные дамы, каждая в своем наряде, в зеленом, голубом, малиновом кринолине, увенчанные драгоценными уборами.

Челищев шел по Москве, повинуясь незримым указаниям, неслышным повелениям, что посылала ему Богородица. Он был захвачен силовыми линиями, которые вели его по тротуарам, опускали в подземные переходы, перемещали из одного района в другой. Эти линии приближали его к сгусткам зла и страдания, каждый из которых мог содержать в себе вселенскую погибель. Сверкающий город таил темные туманности, как рентгеновский снимок, на котором видны болезненные затемнения.

Он проходил мимо ресторана, где гуляли грузинские воры в законе. Обмывали крупную нефтяную сделку. Сорили деньгами, уводили молодых женщин в кабинеты, возвращаясь к столам потные, с расстегнутыми рубахами. Женщины холеными пальчиками щекотали их волосатые груди, грузины сладко смеялись, и у одного из кармана модного пиджака выпал золотой пистолет.

Челищев приблизился к модному гей-клубу, над которым переливалась стоцветная радуга. Портье в дамской шубе, с напомаженными губами, на высоких каблуках раскрывал двери, в которые, покинув роскошную машину, входил известный режиссер, тучный и старый, приобняв за плечи стройного юношу. Они исчезли в сумерках холла, из которого пахнуло теплой распаренной плотью, тлетворным ароматом ядовитых духов.

Челищев проходил мимо ночной дискотеки. Бухающая музыка, смягченная стенами, проникала на улицу, и он чувствовал глухие толчки. В полутьме дискотеки, рассекаемая голубыми лучами, слиплась и танцевала толпа. Было так тесно, что танцоры только топтались на месте, терлись друг о друга, пьяно целовались, сотрясались внезапными судорогами. Над толпой на высоком столбе, озаренная мертвенными светом, танцевала женщина, обнаженная, вся покрытая золотом, как волшебная богиня. Она изгибалась без устали, выбрасывала вперед золотые ноги, извивалась, как золотая змея. Толпа пульсировала, была похожа на огромный липкий моллюск, изрыгавший цветную слизь. Брызги этой слизи, как разноцветные капли, пятнали улицу.

Челищев двигался по силовым линиям, которые были продолжением указующего перста Богородицы и подводили его к сгусткам тьмы. Но ни в одном из них, как в черном яблоке, не скрывалась личинка всеобщей погибели, не таился дракончик, готовый напасть на Россию. И Челищев, покружив у очередного злачного места, удалился, продолжая колдовское странствие по ночной Москве, среди бриллиантовых елок.

Он блуждал как во сне. Глаза его были открыты, но он спал, как лунатик. Им двигала бессловесная упрямая воля. Побуждала заглядывать в переулки, кружить по дворам, замирать под одиноким фонарем, вглядываться в померкшие фасады с редкими непогасшими окнами. В одном из таких переулков он обнаружил тюрьму. Окруженная жилыми домами, она была не видна с проспекта. Тюрьма походила на огромную, уродливую черепаху с клетчатым панцирем. За кирпичной стеной, рулонами колючей проволоки что-то вздыхало, мучилось, бредило. Оттуда веяло железом, смазанными замками, нечистым потом, жестоким насилием. Тюрьма угрюмо смотрела на Челищева, словно отгоняла прочь. Железные врата растворились. Из них выехал грузовик с тупым стальным коробом, в котором сжалась невидимая обреченная душа.

Челищев в своих блужданиях перемещался по Москве из конца в конец, будто его переносила ночная метель. Он словно забывался, закрывал глаза, а открыв, оказывался на другом конце города, не узнавая проспектов и улиц. Перед ним высилось здание, огромное, как скала. Оно напоминало громадный футляр, в котором без огней таилось что-то живое. Вздрагивало, взбухало, опадало. Это был онкологический центр, и там, так казалось Челищеву, находилась огромная опухоль. Она медленно разрасталась, пронизанная фиолетовыми жилами, отекая сукровью. Челищев слышал дрожание бетонных перекрытий, тягучий звон металлических конструкций. Опухоль, разрастаясь, давила на стены здания, они были готовы распасться, и чудовищная липкая мякоть упадет на Москву. Вершина черного здания слабо светилась. Это души умерших, избавленные от мук, улетали в небо.

На окраине, в спальном районе, одиноко горело окно первого этажа, отбрасывая на сугроб желтую полосу. Челищев заглянул в окно и увидел, как в операционном кресле, раздвинув ноги, лежит усыпленная женщина. Хирург в забрызганном кровью халате вставляет ей в чрево стальную трубку, и кровавая жижа, в которую превращен эмбрион, хлещет в эмалированный таз.

В сгустках болей и мук, к которым приводили Челищева силовые линии, таились страшные опасности, готовые опрокинуть Россию. Но силовые линии лишь приближались к мучительным сгусткам, обтекали их, увлекали Челищева дальше.

Повинуясь безгласной воле, он вновь оказался у своего дома, на Пушкинской площади, в сквере у памятника. Бронзовый поэт, сняв шляпу, склонил голову, и легкая метель осыпала серебром бронзовые кудри, шляпу, красную розу у подножия. Челищев смотрел, как по Тверской несется сверкающий рой машин, налетает белыми водянистыми фарами, удаляется красными, как угли, огнями. Обрывается, замирает, освобождая улицу, и ей наперерез стремительно, в блеске, мчатся машины с бульваров, превращая площадь в ночной пылающий крест.

Силовые линии повлекли его в подземный переход, где торопились редкие пешеходы, и молодая, с распущенными волосами скрипачка неистово водила смычком, наполняя переход рыдающей музыкой. Перед ней лежала шляпа с монетками и скомканными бумажками.

Челищев вышел на Тверской бульвар и оказался в хрустальном лесу. Деревья были оплетены аметистовыми гирляндами. Стволы были из голубоватого льда и, казалось, слабо звенели. Пустая аллея, окруженная хрустальными деревьями, уходила вдаль, по ней неслась прозрачная метель.

У ресторана «Пушкин» останавливались машины. Швейцар в цилиндре открывал дверцы, провожал посетителей до дверей, распускал над дамами зонт. У ресторана «Турандот» горели синие газовые факелы, словно перед храмом огнепоклонников.

Челищев шел по бульвару, чувствуя нарастающую тревогу. Она витала среди хрустальных стволов, веяла над ампирными особнячками, валила, как дым, из черного здания Художественного театра. Тревога сгущалась, тяжелела, вставала, как облако, среди сверкающих деревьев. Превращалась в страх.

Челищев противился, не хотел идти, но упрямая сила побуждала его шагать. Он погружался в облако ужаса, в котором, казалось, свилось узлом невидимое чудище.

Где-то здесь рос трехсотлетний дуб, который помнил Пушкина. Но Челищев не находил его. Он стоял перед высоким зданием столетней давности с огромными окнами. Здание было черным, но два этажа ярко светились, словно там шел ночной праздник. Хрустальные стекла в плетеных рамах пылали белым светом, в котором серебрилась метель. И из этих окон веял тяжелый ужас, сводил с ума.

Сюда, к этому великолепному дому, привела Челищева Богородица. Здесь угнездилось зло, которое погубит Россию. И Челищев, немощный, застывающий от холода на ночном бульваре, должен остановить это зло.

Он стоял, оцепенев, среди аметистовых деревьев, глядя на пылающие окна.

Глава 2

Квартира Евгения Генриховича Франка, главы государственного телеканала, размещалась в доме на Тверском бульваре, занимала два этажа и состояла из двух десятков комнат. Каждая комната имела свое название, отличалась особым убранством.

Зимний сад, наполненный тропическими растениями, именовался «Джунгли», в нем пахло сладковатым тлением африканских лесов, а в небольшом бассейне плавала Виктория Регия, похожая на зеленый таз, с белоснежным дивным цветком, и скользили тени экзотических рыб.

В библиотеке, носившей название «Александрийская», в стеклянных шкафах хранились коллекционные книги и рукописи. Старинные Евангелия с разноцветными буквицами. Свитки папирусов и пергаментов, разрисованных иероглифами и египетскими божествами. Желтый, перетянутый ленточкой рулончик из свиной кожи, найденный в Кумране. Здесь стоял старинный глобус, по которому Колумб прокладывал путь в Новый Свет. Пахло пеплом исчезнувших царств, костной мукой безвестных погребений.

В комнате, именуемой «Я и Они», были развешаны фотографии хозяина Евгения Генриховича Франка в обществе самых именитых людей планеты. Франку пожимали руки русский Президент и Премьер-министр. С ним обнимались гологрудые голливудские актрисы. Он припадал к руке Папы Римского. В альпинистском облачении он стоял на вершине Монблана рядом с американским миллиардером, покорителем вершин. На палубе элегантной яхты он держал огромного пойманного тунца, а рядом улыбался своими индейскими губами Президент Венесуэлы. Здесь пахло вкусными лаками дорогих рамок и кожей расставленных диванов.

Небольшая галерея современных художников именовалась «Центр Помпиду». Здесь висели Малевич, Кандинский, Энди Уорхол, современные русские мастера Виноградов и Дубоссарский. Холсты сохранили запах гуаши и масла, словно их привезли из лучших музеев мира.

В комнатах на обоих этажах было множество уютных уголков, в которых шумели, разглагольствовали, спорили и хохотали гости. Подходили к бару, где виртуозный бармен наливал им в стаканы виски, бросал серебряными щипцами ломтики льда. Иногда подвыпивший гость ронял стакан или рюмку. Стекло разбивалось. Тут же появлялся милый служитель, сгребал в совочек осколки и уносил с виноватой улыбкой.

В одном из уголков, на мягких диванах, поставив на столик стаканы с виски, расселась компания подвыпивших гостей.

– Нет, ты смотри, смотри! Смотри сюда, говорю! – главный редактор влиятельной либеральной газеты, с круглым животом, на котором расстегнулась рубаха, совал под нос своему соседу, аналитику политического центра, айфон. Показывал фотографию. – Это знаешь кто? Это бизон! Их всего десять на земле. Они в Красной книге! И одного я съел. Пятьсот тысяч евро! Ну, конечно, не всего, а самое вкусное. Знаешь, что у него самое вкусное? Глаза! Я съел глаза бизона! – Он настойчиво навязывал соседу картинку, где в огромной печи на кованом вертеле жарилась туша бизона.

Аналитик, тощий, с нервным кадыком, смотрел злыми глазами на быка, открыв перед редактором свой айфон;

– Твой бизон тьфу! Это что, знаешь? Морские черви острова Галапагос. Я их ел сырыми, прямо из лодки. У них вкус курицы, а запах лука. Ты этого не ел никогда!

– А ты ел строганину из яиц моржа? Я специально летал в Арктику, чтобы поесть яйца моржа. Сейчас тебе покажу – Он перебирал картинки в айфоне с изображением экзотических блюд.

– А я в Нигерии ел ночных бабочек. Банановый шелкопряд. Они кормятся на плодах банана. Отрываешь им жопку, жуешь и чувствуешь вкус банана! – Аналитик тыкал пальцем в айфон в поисках желанной картинки.

Они оба были подвержены страсти, которая заставляла их путешествовать по континентам в поисках небывалых блюд. Ели насекомых, волокна найденных в Якутии мамонтов, волосы обезьян, детородные органы рыб и млекопитающих. Фотографировали кушанья, наводняя Интернет чудесами гастрономии, заставлявшими вспомнить смерть капитана Кука.

– В православии ваша страсть зовется грехом гортанобесия. Чревоугодие – это когда грешник не может наесться и все ест, ест и ест. А гортанобесие – это когда слизистые оболочки рта требуют все новых и новых впечатлений. Эдак вы, люди добрые, и до людоедства дойдете! – Добродушный толстяк из «Центра Карнеги» посмеивался, наслаждаясь пикировкой приятелей.

– Православие – пагуба для России. Владимир Красное Солнышко совершил трагический для России выбор. Православие сделало Россию дряблой, ленивой и косной. Отделило от всего остального мира. Россия преодолевает православие, как застарелый рак, и медленно возвращается в Европу, – это произнес известный правозащитник, изможденный, с черными подглазьями, болезненным сверканием зрачков. – Попы, как сытые клопы, ползают по телу России, и от всей так называемой «русской цивилизации» пахнет клопами.

– Вы говорите, что ездили в Арктику, чтобы съесть семенники моржа. Вот только для этого и нужна русским Арктика. Мы не умеем ей воспользоваться, не умеем ее сберечь, не умеем овладеть Полюсом, где землю соединяет с Космосом таинственная пуповина, питающая нас чудесными космическими энергиями. Кто владеет Полюсом, тот владеет человечеством. Поэтому мировое сообщество никогда не оставит Полюс в руках русских, которые могут только ломать, сорить, отрезать семенники. Простите, не хотел вас обидеть! – эти едкие слова высказал профессор, преподающий в Высшей школе экономики. Он был сух, с брезгливым ртом, водянистыми голубыми глазами. Ему принадлежал доклад о передаче Русской Арктики под международную юрисдикцию, что вызвало бурное негодование патриотов.

Общество, которое собиралось в этом фешенебельном доме, состояло из именитых журналистов, прославленных блогеров, влиятельных политиков, экстравагантных художников и артистов. Дом посещали близкие к Президенту персоны, правительственные чиновники, законодатели мнений. Дом навещали европейские послы и гарвардские профессора. Здесь дружески встречались люди, которые публично люто враждовали друг с другом. Ненавистники Президента благодушно беседовали и пили виски с преданными президентскими приверженцами. Это было сообщество, лишь мнимо разделенное на партии и идеологии. Все были едины, принадлежали к одной популяции, действовали сообща. И хотя у них не было единого центра, общего лидера, они умели объединяться вокруг невидимой цели и поступали единодушно, словно ими управлял незримый организующий разум.

В другом уютном уголке, под высокими торшерами из оникса, сидели подвыпившие политологи из двух институтов, каждый из которых прилюдно враждовал с другим. Но здесь не было места вражде. Здесь все были свои. Понимали друг друга с полуслова.

– Наш-то Колибри совсем сошел с ума. Ударился в похождения с молоденькими балеринами. Ему в резиденцию привозят балерин из Большого театра. И он, встречаясь с ними, надевает пуанты, – маленький, с черными усиками политолог, обслуживающий партию власти, походил на Чарли Чаплина. «Колибри» в этом кругу называли Президента. Политолог покрутил в воздухе двумя пальцами, изображая пируэт.

– Стыдобища! Развелся с бабой, унизил ее перед всей страной! Ходит бобылем и плодит детей на стороне. Плодовит, как кролик штата Кентукки, – второй политолог, симпатизирующий либералам, едко изобразил пальцами кроличьи уши над головой.

– Вы все, мои милые, заблуждаетесь. Находитесь, как говорится, в прельщении, – розовощекий, с черной курчавой бородой политолог смеялся красными, как брусничный сок, губами, стрелял черными веселыми глазами. Говорили, что за ним стоят спецслужбы, поручают деликатные операции, и он предлагает свои услуги то патриотам, то либералам, вовлекая их в тупики. – Вы думаете, что Колибри диктатор? Второе воплощение Сталина? Страшный деспот и империалист? Строитель ГУЛАГа? Все вздор! Он законченный либерал. Гедонист. Не любит работать. Любит бассейны, путешествия, прекрасных женщин. Делает себе пластические операции, и его лицо, как у восемнадцатилетнего юноши. Обожает встречи с мировой элитой. Любит богатство, дорогие часы. Не бойтесь его! Колибри, как все мы. Он милый, добрый, чудесный! Любите эту маленькую милую птичку! – Он смеялся, открывая в бороде белоснежные зубы.

Общество, которое собиралось в доме на Тверском бульваре, было неформальным клубом, откуда влияние распространялось на власть. Здесь создавались и разрушались репутации, утверждались кадровые назначения, формировались политические веяния.

Здесь, как вкрадчивые лисы, кружили иностранцы, вынюхивая запахи закулисной политики. Здесь строились сценарии русской жизни, русской игры, в которой неизменно, каждый раз побеждали либералы, обыгрывая незрелые и сырые замыслы тяжеловесных патриотов. В каждом уютном уголке дома журчали беседы, громко смеялись, язвили, принимались целовать нового появившегося гостя. В каждом уголке работал малый моторчик, сообщая движение махине российской политики. Так крохотные, верещащие центрифуги обогащают уран, который затем, помещенный в бомбу, способен взорвать страну.

Недалеко от бара, держа в руках стаканы с виски, стояла стайка международников. Молодой профессор, сын известного в свое время американиста, с негодованием морщил бледные губы:

– Ну это же невозможно! На пустом месте рассорился с Европой, с Америкой! Издержки невозможные! Опять танки, ракеты. Опять злобная риторика «холодной войны». Потенциалы несоизмеримы! Запад нас прихлопнет, как назойливую муху! Никого не слушает. Возомнил себя Бисмарком, Горчаковым! Это кончится большой европейской войной!

– Он надеется на Китай. Сует голову в пасть китайскому дракону. Дракон откусит голову и не поперхнется. Его внешняя политика катастрофична и ставит Россию на грань уничтожения! – Полный, с двумя подбородками, бывший работник МИДа сосал виски, наливаясь багровым негодованием.

– Внутренняя политика не чище. Его ненавидит общество. «Друзьям – все, врагам – закон»! Это что за манеры? Что за обращение с гражданами? Отдал своим браткам всю Россию на разграбление, а экономика стухла. Все светочи экономики и финансов остались без работы. Он тянет нас в пропасть. Русский народ не разбирается, кто добрый, кто злой. Всех под нож! Вместе с собой он тянет в пропасть всю остальную Россию.

Тут же, вслушиваясь в разговоры, стоял молодой человек с бледным, бескровным лицом, черными, с синим отливом волосами, огненными глазами, которые он гневно переводил с одного собеседника на другого. Он был пьян, в нем бушевало негодование. Побледневшие губы дрожали, пытаясь что-то сказать. Это был активист политической партии, которая недавно потеряла вождя, убитого при неясных обстоятельствах в центре Москвы.

– Надо добиваться честных и свободных выборов! Я недавно разговаривал с министром юстиции США, – маленький, с короткой шеей и плоской, словно расплющенной, головой юрист попытался вставить суждение. Но темноволосый молодой человек прервал его, чуть ли не оттолкнул гневным взмахом руки: