скачать книгу бесплатно
Немало лет прошло с тех пор, как Хэлвин вышел из-под попечения брата Кадфаэля и отправился на тяжелые физические работы в Гайю. Кадфаэль пристально вглядывался в его нынешние черты, вспоминая те, давние, почти забытые, – как сильно и одновременно как мало он изменился! Да, крупным Хэлвина не назовешь, хотя росту он повыше среднего, в кости тонкий, изящный даже, правда, теперь на костях у него больше жил и меньше мяса, чем когда он пришел в монастырь, совсем незрелым юнцом, еще не огрубелым, не затвердевшим в суровой мужественности. Сейчас ему, должно быть, тридцать пять – тридцать шесть, тогда только стукнуло восемнадцать, и он был полон нежной, юношеской свежести. Кадфаэль помнил его удлиненное лицо, красивые сильные линии подбородка и скул, тонкие дуги бровей, почти черных по сравнению с копной вьющихся каштановых волос, которой он предпочел тонзуру. Лицо, запрокинутое к потолку, даже на фоне подушки было сейчас белее мела; ввалившиеся щеки и два глубоких колодца закрытых глаз стали синеватыми, как тени на снегу, да и вокруг запавших губ прямо на глазах начала проступать та же лиловатая синева. В ранние, предрассветные часы, когда ручеек жизни бьется слабее всего, он испустит дух, а если нет – начнет исцеляться.
Напротив Кадфаэля, по другую сторону кровати, стоял на коленях брат Рун – сосредоточенный, но ничуть не страшащийся приближения смерти, и не потому, что смерть угрожала не ему; он знал, что и собственную смерть встретит так же спокойно. В полумраке его чистое юное лицо, венчик белокурых волос на голове, голубые глаза и какая-то неподдельная искренность словно озаряли все вокруг добрым светом. Нужно было обладать непоколебимой, наивной верой, чтобы спокойно оставаться у постели умирающего, ощущая в своем сердце только бесконечную любовь и добро, и ни тени жалости. Сколько раз Кадфаэль видел, как к ним в обитель приходили молодые люди с печатью той же очарованной веры на челе, и сколько раз он видел, как эта вера не выдерживала испытания временем, тускнела, разрушалась понемногу под гнетом простой и такой трудной обязанности – сохранить и пронести через годы лучшие душевные качества. Но юному Руну эта опасность не грозила. Святая Уинифред, пославшая ему избавление от увечья, конечно, не допустит, чтобы ее щедрый дар был обесценен духовным изъяном.
Ночь тянулась бесконечно, не принося никаких перемен: брат Хэлвин был по-прежнему недвижим и никаких видимых признаков жизни не обнаруживал. Но вот, уже перед самым рассветом, Рун наконец тихо сказал:
– Смотри, он шевельнулся!
Чуть заметная дрожь пробежала по застывшему лицу, темные брови сдвинулись, веки напряглись, отзываясь на первые, пока еще смутные уколы боли, губы на миг растянулись, и на лице возникла гримаса страдания и беспокойства. Они ждали, как им показалось, долго, бессильные что-либо предпринять, разве только вытереть мокрый лоб и дорожку слюны, вытекшей из угла запавшего рта.
С первыми проблесками неверного, отраженного снегом света брат Хэлвин открыл глаза – черные, как уголь, глядящие из глубоких синеватых впадин, – и пошевелил губами, издав едва уловимый звук, так что Руну пришлось наклониться и приставить ухо к самым его губам, только тогда он смог разобрать и вслух повторить услышанное.
– Исповедь… – выдохнул тот, кто стоял на пороге смерти. Больше ничего.
– Беги позови отца аббата, – велел Кадфаэль.
Рун бесшумно поспешил исполнить команду. Хэлвин постепенно приходил в себя, к нему возвращалась ясность сознания и ощущений, взгляд становился осмысленным – он уже понимал, где находится и кого видит рядом, и с усилием собирал все остатки жизни и рассудка, дабы исполнить то, что ему казалось самым важным. По напряженным, побелевшим губам Кадфаэль видел, как стремительно накатывает на него боль, и пытался влить ему в рот немного маковой вытяжки, но Хэлвин только плотнее сжимал губы и отворачивал голову. Он не желал, чтобы что-то притупляло или заглушало его чувства, во всяком случае не сейчас, не до того, как он облегчит свою душу.
– Отец аббат скоро будет, – сказал Кадфаэль, склонившись к самой подушке. – Подожди, побереги силы.
Аббат Радульфус и правда уже входил в дверь, пригнув голову, чтобы не удариться о низкую притолоку. Он сел на табурет, с которого несколькими минутами раньше поднялся Рун, и наклонился над несчастным. Рун остался за дверью наготове, если понадобится его помощь. Дверь он тактично притворил. Кадфаэль встал, чтобы удалиться, но тут желтоватые искорки беспокойства вспыхнули в провалившихся глазах Хэлвина и по телу его пробежала быстрая судорога, раздался стон нестерпимой боли: казалось, он хотел поднять руку и удержать Кадфаэля, да не мог. Аббат пригнулся еще ниже, чтобы Хэлвин не только слышал его, но и видел.
– Я здесь, сын мой. Я тебя слушаю. Что тревожит тебя?
Хэлвин набрал в легкие воздуха и задержал дыхание, словно накапливал побольше голоса.
– Я грешен… – вымолвил он. – Никому не рассказывал. – Слова давались ему с трудом, он говорил медленно, но вполне отчетливо. – Я виноват перед Кадфаэлем… давно… грешен… не покаялся.
Аббат взглянул на Кадфаэля, сидевшего с другой стороны кровати.
– Останься! Он так хочет. – Затем, снова обращаясь к Хэлвину, он коснулся его безжизненной руки и сказал: – Говори как можешь, мы тебя слушаем. Береги силы, говори мало, мы сумеем понять.
– Мой обет, – донеслось словно откуда-то издалека, – нечист… не вера привела… отчаяние!
– Многие приходят из ложных побуждений, – сказал аббат, – а остаются – из истинных. За те четыре года, что я возглавляю обитель, мне не в чем было тебя упрекнуть. Посему утешься: наверное, у Господа были причины призвать тебя именно так, а не иначе.
– Я был на службе у де Клари в Гэльсе, – произнес слабый голос. – У госпожи де Клари – сеньор уехал тогда в Святую землю. Его дочь… – Повисла долгая пауза, пока он старательно, терпеливо собирался с силами, чтобы продолжать и перейти к главному – и худшему. – Я любил ее… и она меня тоже. Но ее мать… она отклонила мое сватовство. То, чего нам не дали, мы взяли сами…
И снова долгая тишина. Посиневшие веки на минуту прикрыли горящие глаза в провалах черных глазниц.
– Мы были близки, – отчетливо проговорил он. – В этом грехе я покаялся, но ее имя хранил в тайне. Госпожа прогнала меня. От отчаяния я подался сюда… думал, так не принесу никому нового горя. Но самое страшное было еще впереди!
Аббат уверенным жестом положил свою руку на неподвижную руку Хэлвина и крепко сжал ее: лицо на подушке как-то сразу осунулось, превратилось в серую маску, дрожь побежала по изувеченному телу, оно напряглось и безжизненно замерло.
– Отдохни! – велел Радульфус, наклонясь к самому уху несчастного. – Не мучай себя. Господь слышит и несказанное.
Кадфаэлю, не сводившему с Хэлвина глаз, показалось, что его рука ответила на пожатие, – конечно, слабо, еле-еле. Он принес вино, настоенное на травах, которым смачивал губы больного, пока тот лежал без чувств, и влил несколько капель ему в рот. На этот раз Хэлвин не противился – жилы на худой шее напряглись, и он проглотил снадобье. Значит, его час еще не пробил. У него еще есть время снять тяжесть с сердца. Ему снова дали немного вина, и постепенно серая маска опять превратилась в живую плоть, хотя страшно бледную и слабую. Когда он снова заговорил, голос звучал почти неслышно и глаза были закрыты.
– Святой отец? – испуганно позвал Хэлвин.
– Я здесь. Я не оставлю тебя.
– Ее мать приезжала ко мне… Я и не знал, что Бертрада ждет ребенка! Госпожа очень боялась гнева своего мужа, когда тот вернется и все узнает. А я в то время был в подручных у брата Кадфаэля… уже изучил разные травы. Я никому ничего не сказал, сам взял иссоп, ирис… Знал бы тогда Кадфаэль, на что я употребил его травы!
Да уж! То, что в малых дозах помогает снять воспаление в груди и избавиться от мучительного кашля или даже одолеть желтуху, в иных дозах способно прервать беременность, привести к выкидышу, а это уже деяние не только противное природе и неугодное Церкви, но и опасное для женщины, носящей плод в своем чреве. Из страха перед гневом мужа, из страха опозориться перед всем миром, из страха, что не удастся устроить дочери хорошую партию и что давние семейные распри за наследство вспыхнут с новой силой… Мать ли девушки заставила его пойти на это, он ли сам ее уговорил?.. Годы, проведенные в раскаянии и искуплении, не смогли избавить его от ужаса содеянного – того, что теперь судорогой сводило тело и застилало взор.
– Они умерли, – простонал он хрипло и громко, корчась от душевной боли. – Моя любимая и наше дитя, они умерли! Ее мать прислала мне известие уже после похорон. Дочь умерла от лихорадки, так она всем сказала. Умерла от лихорадки – и позора бояться не надо. Грех, мой страшный грех… Господи, прости меня!
– Всевышний знает, когда раскаяние искренно, а когда нет, – утешил аббат Радульфус. – Что ж, теперь ты поведал нам свою печаль. Это все, или ты желаешь сказать что-то еще?
– Это все, – выдохнул брат Хэлвин. – Осталось только попросить прощения. Я прошу прощения и у Бога, и у Кадфаэля, ведь я во зло употребил его искусство. И еще у леди Гэльс, моей госпожи, за то великое горе, что я причинил ей. – Теперь, высказав наконец то, что так долго таилось под спудом, он уже лучше владел речью, словно путы упали с его языка, и хотя говорил он по-прежнему тихо, но гораздо яснее и спокойнее. – Я хотел бы встретить смерть очистившимся и прощенным.
– Ну, брат Кадфаэль сам за себя скажет, – заметил аббат. – За Бога буду говорить я, ибо на мне Его благодать.
– Я прощаю тебе, – промолвил Кадфаэль, стараясь более тщательно, чем обычно, подбирать слова, – всякое злоупотребление моим искусством, совершенное в минуту временного помутнения разума. А то, что ты располагал знаниями и средствами совершить преступление, а я не сумел удержать тебя от искуса, в том есть и моя вина, и я не могу упрекать тебя, не упрекая в то же время и себя самого. Пусть мир пребудет в твоей душе!
Речь аббата Радульфуса, которую он произносил именем Божьим, заняла немного больше времени. Слушая его, Кадфаэль невольно подумал, что кое-кто из братьев был бы до глубины души изумлен, открыв в аббате кроме его обычной непреклонной суровости такой запас рассудительной, властной, подчиняющей доброты. Хэлвин желал облегчить свою совесть и очиститься перед смертью. Налагать на него епитимью было слишком поздно. За успокоение души на смертном одре не назначают платы – его просто даруют.
– Безутешное, полное раскаяния сердце – вот единственная жертва, которую ты можешь предложить, и она не будет отвергнута. – И аббат отпустил ему грехи, благословил и с тем вышел, кивнув Кадфаэлю, чтобы тот последовал за ним. Силы оставили Хэлвина, и его лицо, только что светившееся благодарностью и умиротворением, снова замкнулось и не выражало ничего, кроме смертельной усталости, огонь в глазах потух, и он впал в полусон-полузабытье.
За дверью их терпеливо дожидался Рун, который намеренно отошел подальше, чтобы до него случайно не долетели какие-то обрывки исповеди.
– Пойди посиди с ним, – распорядился аббат. – Сейчас он, верно, заснул, и сон его будет покойным. Если заметишь какие-то перемены в его состоянии, сразу беги за братом Эдмундом. А если возникнет нужда в брате Кадфаэле, пошли за ним ко мне.
Они устроились в отделанных панелями покоях аббата – единственные два человека, посвященные в тайну преступления, ответственность за которое взял на себя Хэлвин, единственные, имеющие право обсудить друг с другом его признание.
– Я здесь всего четыре года, – без околичностей начал аббат Радульфус, – и не знаю, при каких обстоятельствах попал сюда Хэлвин. Насколько я понимаю, его почти сразу приставили к тебе помогать с травами – тут-то он и приобрел необходимые познания, которые, увы, так неблаговидно употребил. Скажи, это верно, что составленное им снадобье и впрямь могло кого-то погубить? Может, юная леди все-таки умерла от лихорадки?
– Если ее мать воспользовалась этим снадобьем, как и собиралась, тогда лихорадка тут ни при чем, – печально сказал Кадфаэль. – Да, я знаю случаи, когда иссоп приводил к смерти. Какая глупость была с моей стороны держать его у себя, ведь я вполне смог бы найти ему замену среди других трав! Правда, в малых дозах трава и корень иссопа, высушенные и истолченные, прекрасно помогают от желтой немочи, а в смеси с шандрой он хорош при хрипах в груди, хотя для этой цели лучше брать разновидность с синими цветочками, она помягче. Я знаю, что женщины прибегают к нему, чтобы избавиться от плода – принимают в больших дозах и вычищают все так, как и не надо бы. Неудивительно, что порой бедняжки не выдерживают и умирают.
– И все это случилось, когда он был еще послушником. Если ребенок его, как он сам считает, значит, пробыл он в монастыре к тому времени совсем немного. Да ведь он сам был почти ребенок!
– Только-только восемнадцать стукнуло, ну и милой его, конечно, не больше, скорее всего – меньше. Да могло ли сложиться иначе, – вопросил Кадфаэль, – если жили они под одной крышей, виделись каждый Божий день, от рождения принадлежали к одному кругу – он ведь происходит из знатного рода – и, как все дети на свете, были открыты для любви? Удивительно другое, – произнес Кадфаэль, постепенно приходя в возбуждение, – почему его сватовство так вот походя отвергли? Он, между прочим, единственный сын в семье и со временем унаследовал бы от отца неплохое имение, если б не ушел в монастырь. Да и вообще, как я сейчас припоминаю, он был очень привлекательный молодой человек, образованный и к наукам способный. За такого многие были бы рады отдать свою дочь.
– Но, может, она была обещана другому? – предположил Радульфус. – И ее мать, боясь навлечь на себя гнев мужа, не решилась в его отсутствие дать разрешение на брак.
– И все же ей необязательно было отказывать ему окончательно и бесповоротно. Если бы она оставила ему какую-то надежду, он, конечно, набрался бы терпения и подождал еще немного, не стал бы опережать события, чтобы любой ценой добиться своего. Впрочем, я, пожалуй, несправедлив к нему, – осадил себя Кадфаэль. – Полагаю, в его поступке не было расчета, а только пылкое влечение, слишком пылкое. Хэлвин кто угодно, только не злонамеренный мерзавец.
– Что ж, так или иначе, – вздохнул Радульфус, – сделанного не воротишь. Он не первый и не последний, кто по молодости лет впадает в этот грех, так же как и она не единственная, кому пришлось за это заплатить. По крайней мере, она спасла свое доброе имя. Немудрено, что он боялся покаяться, даже своему духовнику не доверился – берег ее честь. Но с тех пор уже столько воды утекло – восемнадцать лет прошло, столько же, сколько было ему самому в ту пору. Теперь нам остается только позаботиться, чтобы на пороге вечного покоя его душа наконец обрела мир.
Все, кто молился о брате Хэлвине, уповали на тихое успокоение несчастного и только об этом просили Господа; ни на что другое надеяться уже не приходилось: ненадолго придя в себя, он снова впал в глубочайшее беспамятство. Пришло и ушло Рождество, сменялись у его постели монахи, а он лежал безучастный ко всему, ничего не ел, не издавал ни единого звука – и так продолжалось семь дней. И все же дыхание его, хотя и с трудом различимое, было ровным; а когда ему в рот вливали по капельке вино с медом, мышцы на шее тут же напрягались, совершая глотательное движение, несмотря на то что на лице его при этом ни разу не дрогнул ни единый мускул и широкий холодный лоб и закрытые глаза оставались каменно-неподвижными.
– У меня такое чувство, что от него осталось одно тело, – задумчиво сказал брат Эдмунд, – а дух на время из него вышел и где-то витает, будто ждет, когда его обиталище приведут в порядок – подправят, почистят, – чтобы там снова можно было жить.
«Что ж, неплохое сравнение и вполне в духе Священного Писания, – подумал Кадфаэль, – ибо Хэлвин изгнал бесов, населявших его душу, и ничего, коли их прежнее пристанище немного попустует – тем более если нежданное и невероятное исцеление все же свершится. Как знать? Конечно, тяжелое беспамятство брата Хэлвина, само по себе напоминающее вечный сон, уж очень затянулось, но ведь он не умер! И если у него остался какой-то шанс выжить, то нам всем надо глядеть в оба. Как бы на место одного беса, выскочившего за дверь, туда не кинулось семеро других – похлеще первого». И монахи истово молились за Хэлвина все эти дни, пока праздновалось Рождество и торжественно отмечалось начало нового года.
Тут и оттепель началась, медленно, словно нехотя уменьшая груз снежной толщи, – день за днем, незаметно, но теперь уже неотступно. Работы на крыше благополучно завершились, никаких происшествий больше не было, леса убрали, и в странноприимном доме можно было останавливаться, не боясь протечек. О недавнем переполохе напоминала только безмолвная и неподвижная фигура на одинокой лазаретной койке – несчастный, который не мог ни воскреснуть для жизни, ни тихо умереть.
Но вот вечером, накануне Крещения, брат Хэлвин открыл глаза, вздохнул протяжно и с удовольствием, как это делают, пробуждаясь, сотни людей, душа которых не отягощена тревогами, и удивленным взглядом обвел узкую комнату, пока не заметил брата Кадфаэля, тихонько сидевшего тут же на табурете и не сводившего с него глаз.
– Пить хочу, – произнес Хэлвин доверчиво, точно ребенок, и Кадфаэль, одной рукой приподняв его за плечи, другой дал ему напиться.
Все были готовы к тому, что Хэлвин опять провалится в забытье, но взор его оставался осмысленным, хотя и безучастным, и ближе к ночи он погрузился в нормальный сон, неглубокий, но спокойный. С того дня он окончательно повернулся лицом к жизни и больше не оглядывался на холодную пустоту за спиной. Выйдя из полумертвого бесчувствия, он опять попал во власть боли – ее безжалостный росчерк читался в мучительно напряженном лбе и плотно сжатых губах. Но он терпел и не жаловался. Пока он лежал в беспамятстве, сломанная рука начала срастаться и только немного ныла, как всякая заживающая рана. Внимательно понаблюдав за ним день-другой, и Кадфаэль, и Эдмунд пришли к выводу, что, если даже в голове у него что-то сместилось от удара, эти повреждения, вероятно, не оставили серьезного следа, и по мере заживления наружной раны все стало на место благодаря исцеляющей силе вынужденного покоя и неподвижности. Разум его был ясен. Он помнил обледенелый скат крыши, помнил свое падение, и однажды, оставшись наедине с Кадфаэлем, брат Хэлвин ясно дал понять, что помнит и о своем признании: он долго лежал молча и думал о чем-то, а потом вдруг сказал:
– Я дурно обошелся с тобой тогда, очень давно; теперь ты нянчишься со мной, выхаживаешь меня, а я ведь так и не искупил своей вины.
– Да ладно, дело прошлое, – невозмутимо проронил Кадфаэль и принялся осторожно, заботливо разматывать обмотки на искалеченной ступне, чтобы заново ее перевязать. Все это время он делал перевязки на ногах два раза в день – утром и вечером.
– Но я должен заплатить за свой грех, сполна заплатить. Разве есть у меня иной способ очиститься?
– Ты же чистосердечно во всем покаялся, – пытался унять его Кадфаэль. – Ты получил отпущение от отца аббата. Чего тебе еще? Не слишком ли много ты на себя берешь?
– Но я не искупил греха. Отпущение досталось мне слишком легко, и я по-прежнему в должниках, – сумрачно ответил Хэлвин.
Кадфаэль наконец освободил от повязки левую, наиболее изувеченную ступню. Наружные раны и порезы затянулись, но множество раздробленных мелких костей уже никогда не удастся соединить надлежащим образом – они срастутся как попало, в один бесформенный комок, узловатый, искореженный, укрытый, как чехлом, залатанной кожей нездорового багрово-фиолетового цвета.
– Не волнуйся, – заявил Кадфаэль со свойственной ему грубоватой прямотой, – если за тобой и есть долги, ты сполна оплатишь их болью и будешь платить до конца твоих дней. Видишь, во что превратилась твоя ступня? Не очень-то надежная опора! Боюсь, ходить тебе уже не придется.
– Нет, – возразил Хэлвин, неподвижно глядя в узкий просвет окна на вечернее зимнее небо. – Нет, я буду ходить. Я должен ходить. Если будет на то воля Божья, я снова встану на ноги и пойду. Конечно, мне понадобятся костыли, но это ничего. И если отец аббат соблаговолит дать на то свое согласие, первое, что я сделаю, когда смогу самостоятельно передвигаться, – пойду своими ногами (какие они ни есть) в Гэльс, постараюсь испросить прощение у леди Аделаис де Клари и проведу ночь в молитвах и бдении у могилы Бертрады.
Про себя Кадфаэль подумал, что неистовое желание Хэлвина искупить свою вину вряд ли принесет утешение душам тех, кто еще жив или уже отошел в мир иной, да живые, пожалуй, и не вспомнят теперь, кто такой Хэлвин, – прошло ведь без малого восемнадцать лет. С другой стороны, если благое намерение дает человеку мужество и решимость жить, трудиться, творить, стоит ли его разубеждать? Поэтому Кадфаэль сказал так:
– Всему свое время. Давай-ка сперва как следует тебя подлатаем, подождем, пока к тебе вернутся силы, – крови-то сколько потерял! В таком состоянии тебя никто никуда не пустит. – И затем, внимательно осмотрев правую ступню, которая, по счастью, хоть как-то походила на нормальную человеческую ступню – на правой ноге даже лодыжка не была повреждена и выступала, как положено, Кадфаэль задумчиво добавил: – Надо будет смастерить для тебя какие-нибудь башмаки из толстого войлока и внутрь положить чего-нибудь помягче. Одной ногой ты, похоже, сможешь ступать на землю, хотя без костылей, само собой, не обойтись. Но до этого еще далеко, очень далеко – пройдут недели, а то и месяцы. Для начала снимем мерку и поглядим, что у нас получится.
Поразмыслив, Кадфаэль решил, что правильнее будет все-таки загодя уведомить аббата Радульфуса о намерении брата Хэлвина совершить акт покаяния, и после заутрени, уединившись с аббатом в его покоях, все ему поведал.
– Он снял со своей души столь тяжкое бремя, – сказал Кадфаэль, – что мог бы умереть спокойно, но судьба распорядилась иначе: ему суждено жить дальше. Ум его ясен, воля крепка, а телом он хотя покамест и изнурен, но не бессилен. И теперь, когда перед ним снова забрезжил свет жизни, он не захочет довольствоваться простым отпущением грехов – он жаждет искупить их суровым покаянием. Будь он другим, более легкомысленным, что ли, позволь он потом, когда поправится, уговорить себя забыть о данном в отчаянии обете паломничества в Гэльс, лично я был бы этому только рад и не подумал бы упрекнуть его. Но для Хэлвина без покаяния нет раскаяния. Я постараюсь задержать его, насколько смогу, но помяни мое слово: едва он почувствует, что достаточно окреп, он опять заведет этот разговор.
– Что ж, мне вряд ли пристало отказывать в исполнении столь благого намерения, – резонно заметил аббат, – однако я не дам согласия, пока он не наберется сил. Но если то, что он задумал, поможет ему обрести душевный покой, разве вправе я становиться у него на пути? И для несчастной женщины, потерявшей дочь, это тоже может стать запоздалым утешением. Мне не доводилось бывать в Гэльсе, – задумчиво произнес аббат, обеспокоенный предстоящим паломничеством калеки, – хотя о де Клари я что-то слышал. Ты не знаешь, далеко это?
– У восточной границы нашего графства, святой отец. От Шрусбери миль этак двадцать пять.
– Да, вот что еще. Владетельный лорд, хозяин манора, тот, что был в Святой земле, когда случилась вся эта печальная история, – он ведь до сих пор может пребывать в неведении относительно истинных обстоятельств кончины дочери, если из страха перед мужниным гневом его супруга решилась на столь отчаянный поступок. Не годится, чтобы брат Хэлвин, спасая собственную душу, навлек на этот дом новые несчастья и беды и подвергал опасности жизнь леди Гэльс. Каковы бы ни были ее проступки, она сполна оплатила их своим горем.
– Боюсь утверждать, святой отец, – сказал Кадфаэль, вполне разделяющий его опасения, – но не удивлюсь, если они оба уже несколько лет как почили с миром. Аббат Хериберт когда-то посылал меня с поручением в Личфилд, и на обратном пути я проезжал мимо тех мест, где находится двор де Клари, но никаких признаков того, что он существует, я не заметил.
– Кто знает наверняка, так это Хью Берингар, – с уверенностью произнес аббат. – Ему известны все до единого члены знатных семейств в нашем графстве. Дождемся, когда он вернется из Винчестера, и тогда спросим. Спешить нам некуда. В любом случае Хэлвин еще не готов исполнить свое покаяние. Он пока прикован к постели.
Глава третья
На четвертый день после Крещения Хью со своими людьми вернулся домой. Погода стояла все такая же серая и мрачная, ночами подмораживало, и хотя к этому времени снега несколько поубавилось, сходил он медленно, и паводка можно было не опасаться. Когда вокруг такие сугробы, внезапная оттепель вовсе ни к чему. Вода в Северне поднимется, подпрудит ручей Меол, и, даже если настоящего наводнения не будет, все равно река разольется и затопит низкие берега, а с ними – луга и поля. Что ж, в нынешнем году хотя бы этой напасти они избежали. Вот почему Хью, уже дома с облегчением скинув плащ и стянув сапоги, смог сообщить жене, что дорога для этого времени года была недурна, а король принял его благосклонно. Элин принесла мужу домашние меховые туфли, а сынишка, повисший на перевязи для меча, потребовал, чтобы отец немедленно выразил восхищение его новой игрушкой – ярко раскрашенным рыцарем.
– Знаешь, вряд ли рождественское перемирие продлится долго, – говорил Хью на следующий день Кадфаэлю, придя к нему прямо от аббата Радульфуса. – Свое поражение в Оксфорде король, конечно, переносит стоически, но тем не менее горит желанием взять реванш, а потому, зима или не зима, на месте не усидит. Он бы и рад захапать Уорем обратно, но тот хорошо укреплен, да и запасов там не счесть, а сам знаешь его характер – терпеть не может долгие осады. Впрочем, если уж захватывать замки, так лучше на западе, на землях Роберта Глостерского. Но поди угадай, что ему в голову взбредет. Одно несомненно: на юге ни я, ни мои люди ему не нужны. Он справедливо опасается графа Честерского и посему никогда не задерживает нас надолго при своей особе – нельзя же оставлять без присмотра наши края. Да благословит Господь его королевскую мудрость, – с довольным видом закончил Хью свой рассказ о поездке. – Ну, а у тебя как дела? Поверь, я был очень огорчен, когда услышал от аббата, что ваш лучший художник едва не распрощался с жизнью. Он упал, наверное, почти сразу после моего отъезда. Но я правильно понял, сейчас ему уже лучше?
– Хэлвин буквально выкарабкался из могилы, никто из нас поначалу не верил, что он выживет, – ответил Кадфаэль. – И в первую очередь сам Хэлвин, он даже пожелал облегчить душу и исповедаться перед смертью. Но теперь опасность миновала, и через денек-другой ему уже можно будет подняться. Правда, бедняге здорово покалечило плиткой ноги. Брат Льюк мастерит для него костыли. Хью, скажи-ка ты мне вот что, – без обиняков перешел к делу Кадфаэль, – известно ли тебе что-нибудь о неких де Клари из манора Гэльс? Лет эдак двадцать тому назад один из них участвовал в крестовых походах. Это было уже после моего возвращения с Востока, поэтому я его никогда не видел. Ты не знаешь, он еще жив?
– Бертран де Клари, – без промедления ответствовал Хью, с любопытством поглядывая на брата Кадфаэля. – А на кой он тебе сдался? Лорда и самого-то почитай уж лет десять, не меньше, как на свете нет. Титул перешел к сыну. Никаких дел с ними мне иметь не приходилось, ведь в нашем графстве у них только манор Гэльс, а остальные в Стаффордшире. Почему ты вдруг о нем вспомнил?
– Из-за Хэлвина. До того как постричься в монахи, он служил в их доме. А теперь вот ему кажется, что у него там остался неоплаченный долг. Все это всплыло на предсмертной, как ему мнилось, исповеди. Видишь ли, он считает, что на его совести по-прежнему лежит грех.
Вот и все, что Кадфаэль мог открыть даже своему лучшему другу. Тайна исповеди священна, и Хью в голову не придет пускаться в расспросы, если ничего больше не будет сказано, хотя, конечно, никто не может запретить ему гадать и строить предположения.
– Хэлвин вознамерился совершить паломничество в Гэльс, как только будет в состоянии предпринять такое путешествие, и облегчить этим свою душу. Понимаешь… мне подумалось, а вдруг вдова де Клари, как и ее муж, уже покинула сей бренный мир. Тогда я скажу об этом Хэлвину, и, может быть, он перестанет думать о паломничестве.
Хью слушал брата Кадфаэля с сочувственным вниманием. Когда тот закончил, на губах у Хью играла добродушная улыбка.
– Ах, вот оно что. Ты хочешь не только излечить тело, но и успокоить душу Хэлвина. Так сказать, облегчить его бремя. Сожалею, но помочь ничем не могу. Вдова еще этой осенью была жива-здорова и исправно заплатила подати к Михайлову дню. Ее сын женился на стаффордширской девице. Сейчас у них уже подрастает наследник. Старая леди, насколько я слышал, не из тех, кто будет делить власть в доме с другой женщиной, ну а манор Гэльс она предпочитает всем другим. Вот и получается, что, ко всеобщему удовольствию, она живет и заправляет делами в Гэльсе, а ее сын там, в Стаффордшире. Обоих это более чем устраивает. Вообще-то, все, что я тебе рассказал, мне стало известно по чистой случайности, – спохватившись, объяснил Хью. – Просто, возвращаясь из Винчестера, мы проехали несколько миль вместе с людьми де Клари, которые еще только разъезжались по домам после осады Оксфорда. Самого де Клари с ними не было, он остался при дворе. Хотя сейчас он, наверное, уже на пути к жене и сыну, если только король не удерживает его при себе для каких-то ему одному ведомых целей.
Кадфаэля новости огорчили, но он постарался отнестись к ним философски. Итак, она жива, эта женщина, которая пыталась помочь дочери избавиться от ребенка, а в результате помогла ей отправиться на тот свет. Что ж, бедняжка Бертрада не первая и не последняя, кто нашел такой конец. Но как, поди, убивалась тогда ее мать! Какие кошмарные воспоминания покоятся под спудом прошедших восемнадцати лет! Не стоило бы тревожить старые раны. Но изнемогающая под тяжестью вины, жаждущая прощения душа Хэлвина тоже имеет право обрести покой. И было-то ему тогда всего восемнадцать! А эта женщина, которая запретила юноше надеяться когда-либо получить согласие на брак с ее дочерью, была в ту пору старше его по меньшей мере вдвое. «Могла бы вести себя поумнее, – почти возмущенно подумал Кадфаэль, – и, если уж на то пошло, разлучить влюбленных вовремя, не доводя дела до крайности».
– Тебя, Хью, никогда не восхищала мудрость поговорки: «Не буди лиха, пока спит тихо»? – удрученно вопросил своего друга брат Кадфаэль. – Впрочем, что об этом толковать? Ведь Хэлвин пока даже не опробовал костылей. Кто знает, что еще может случиться в ближайшее время.
В середине января монастырские братья помогли Хэлвину подняться с давно опостылевшего ему ложа и здесь же в лазарете устроили его в уголке у пылающего очага, ведь он, калека, не мог передвигаться свободно, как другие, и хоть так противостоять холоду. Каждый день они растирали его одеревеневшее от долгого лежания, измученное тело целебными бальзамами и маслами. Для того чтобы у него были заняты голова и руки, Хэлвину принесли краски и приспособили на коленях доску. Пока его пальцы не обрели былой уверенности и гибкости, ему давали для росписи что попроще. Искромсанные сланцевыми плитками ноги Хэлвина кое-как зажили, но смотреть на них было жутковато, и о том, чтобы вставать, покамест не могло быть и речи. Правда, один раз Кадфаэль все же позволил Хэлвину, надежно поддерживаемому с обеих сторон братьями, немного постоять, опираясь на костыли, которые смастерил для него брат Льюк. Откровенно говоря, еще неизвестно было, понадобятся ли вообще ему эти костыли. Если Хэлвин не сможет опираться ни на одну ногу, какой тогда прок от костылей? И все же Кадфаэль и Эдмунд очень надеялись, что со временем Хэлвин сможет наступать на правую ногу, а там, глядишь, мало-помалу и на левую, если, конечно, помочь ему в этом, проявив выдумку и изобретательность при изготовлении особой обуви.
Вот почему в конце января брат Кадфаэль посетил молодого Филипа Корвизера, сына провоста, и, немало поломав голову, объединенными усилиями они соорудили страшные с виду (как и ноги, для которых они были изготовлены), но теплые сапоги, которые должны были обеспечить устойчивость изуродованным стопам Хэлвина. Сделаны сапоги были из толстенного войлока, на прочной кожаной подошве, плотно стягивались ремнями, прикрывая и оберегая покалеченную плоть, а главное, создавая ей надежную опору. Хорошо еще, основные кости уцелели. Филип был очень доволен своей работой, но не желал слышать никаких слов благодарности, пока Хэлвин не примерит сапоги и не удостоверится, что ему в них удобно.
Все, что братья делали для него, Хэлвин принимал со смиренной благодарностью и день за днем настойчиво трудился, восстанавливая свое мастерство. Однако едва лишь выдавалась свободная минута, он брал костыли, выбирался из своего уголка и, неуверенно балансируя на слабых ногах, упрямо учился ходить, готовый в любой миг схватиться за стену, если потеряет равновесие. Понемногу к его мышцам начала возвращаться сила, и уже в начале февраля Хэлвин уверенно опирался на правую ногу, более того – он даже мог стоять на ней несколько мгновений. С этого времени Хэлвин ковылял на своих костылях самостоятельно, не пропускал ни одной службы и опять начал петь в хоре. К концу февраля он научился использовать в крайних случаях и левую ногу, хотя, разумеется, вставать на нее не мог, да и вряд ли она когда-нибудь сумела бы теперь выдержать его вес, каким бы малым он ни был.
В одном Хэлвину повезло. После того как стаял тот ужасный снег, что обрушился в декабре на всю округу, погода установилась более или менее приличная. Отдельные заморозки, конечно, случались еще не раз, но длились они недолго, а если снег и выпадал, то сходил почти сразу. Вот поэтому, едва приспособившись к костылям, Хэлвин принялся упражняться в ходьбе на свежем воздухе и скоро достиг в этом больших успехов. Трудности возникали у него теперь только при заморозках, когда покрывались льдом булыжники монастырского двора.
В марте дни удлинились, и весна принялась боязливо намекать о своем скором приходе. И вот однажды брат Хэлвин, дождавшись на собрании капитула, когда закончится обсуждение неотложных дел, встал со своего места и смиренно, но твердо попросил выслушать его. Смысл его просьбы был понятен только аббату Радульфусу и брату Кадфаэлю.
– Отец аббат, – заговорил Хэлвин, не сводя темных глаз с Радульфуса, – тебе известно, что, когда со мной приключилось несчастье, я возымел горячее желание совершить паломничество, буде Господь проявит ко мне, грешному, Свою милость и дарует исцеление. Отец наш небесный не покинул меня в моих горестях, и теперь я прошу позволения исполнить свой обет. Уповаю на молитвы моих братьев во Христе, и да помогут мне молитвы эти осуществить задуманное и благополучно вернуться в обитель.
Радульфус взирал на просителя в молчании, ничем не проявляя своих чувств, продолжалось это так долго, что у Хэлвина от волнения кровь прилила к впалым щекам.
– Зайди ко мне после капитула, – произнес наконец аббат. – Ты расскажешь мне, как собираешься действовать, а я решу, в силах ли ты выполнить это.
В покоях аббата Хэлвин еще раз повторил свою просьбу. Говорил он открыто, не таясь, ведь присутствующие знали о его прегрешениях. Кадфаэль понимал, почему его пригласили присутствовать при этом разговоре. Прежде всего, для него не было тайной содержание предсмертной исповеди Хэлвина, а еще он мог высказать мнение о состоянии здоровья своего подопечного и оценить, способен ли тот совершить такое длинное путешествие. Но была еще и третья причина, о которой брат Кадфаэль до поры до времени не догадывался.
– Не могу и не хочу, – сказал аббат, – удерживать тебя от исполнения того, чего жаждет твоя душа. Но полагаю, ты еще недостаточно окреп. Погода последние недели нас баловала, но до настоящей весны пока далеко, может быть, завтра опять похолодает. Одумайся, ведь совсем недавно ты лежал при смерти и мы боялись, что ты отойдешь в мир иной. К чему спешить? Подожди, пока у тебя прибавится сил, и тогда, с Божьей помощью, ты исполнишь свой обет.
– Святой отец, – горячо возразил Хэлвин, – потому я и спешу, что был так близок к смерти. А что, если она настигнет меня, прежде чем я успею искупить свой грех? Нежданная кончина может положить предел любой жизни. Мне ли этого не знать? Ведь я уже получил предостережение и не могу отмахнуться от него так просто. Если я встречусь со смертью во время исполнения своего обета, то с радостью брошусь в ее объятия. Но умереть, даже не попробовав получить прощение, для меня хуже самой смерти. Отец мой, – умоляюще проговорил Хэлвин, вперив в аббата свой пылающий взор, – я любил ее истинной любовью, любил как дорогую моему сердцу супругу, мечтал повести ее к алтарю и не расставаться с нею, покуда смерть не разлучит нас. И сам невольно погубил свою возлюбленную. Долго, слишком долго моя душа изнывала под невыносимым бременем вины, и теперь, когда на смертном ложе я открыл вам свою тайну, я жажду понести справедливое наказание.
– А ты подумал о том расстоянии, которое тебе предстоит преодолеть на пути туда, а затем обратно? Не отправиться ли тебе в твое паломничество верхом?
Хэлвин затряс головой.
– Святой отец, я уже дал себе обещание и собираюсь повторить свою клятву перед алтарем, что пройду весь путь до ее могилы пешком и так же, пешком, вернусь обратно – на этих самых ногах, ведь именно они явились причиной того, что я узрел истину. Мне ведомо теперь, каково приходится несчастным, хромым от рождения. Почему же я, который виновен в столь страшных грехах, должен быть избавлен от подобных мук? У меня достанет сил вынести дорогу. Брат Кадфаэль подтвердит это.
Брату Кадфаэлю отнюдь не понравилось, что его призывают в свидетели, а тем более ему не хотелось поощрять Хэлвина в его безумном предприятии, но он не видел другого способа вернуть бедняге спокойствие духа.
– Я знаю, что у брата Хэлвина достанет воли и смелости, – промолвил Кадфаэль. – А вот хватит ли у него сил, я не ведаю. И не берусь судить, имеет ли он право ради очищения совести подвергать опасности свое бренное тело.
Аббат размышлял несколько минут, сверля Хэлвина твердым немигающим взглядом. Если бы помыслы несчастного просителя не были чисты, ему ни за что было бы не выдержать этого проницательного всевидящего взора, но Хэлвин все так же открыто и прямо смотрел на Радульфуса.
– Что ж, я признаю за тобой право на покаяние, каким бы запоздалым оно ни было, – заговорил наконец аббат. – И прекрасно понимаю, что молчал ты не ради себя. Ладно, ступай, попытайся совершить свое паломничество. Но одного я тебя не отпущу. Я отправлю с тобой провожатого, который при необходимости сумеет позаботиться о тебе. Если у тебя хватит сил дойти до Гэльса, он не станет ни в чем чинить тебе препятствия, но если свалишься по дороге, он примет надлежащие меры, а ты должен пообещать повиноваться ему, как повиновался бы мне самому.
– Святой отец, – испуганно встрепенулся брат Хэлвин, – мой грех – это мой грех, и тайна исповеди священна. Как же я могу отправиться в Гэльс со спутником, у которого волей-неволей возникнут вопросы о цели моего паломничества? Даже одно его затаенное недоумение и то опасно для моей тайны.