скачать книгу бесплатно
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца. Книга третья
Евгений Иванович Пинаев
Роман воспоминаний Евгения Ивановича Пинаева сочетает в себе элементы дневниковой прозы и беллетристики. Автор оглядывается на свою жизнь от первых «верстовых столбов» времен учебы в художественном училище до тех, которые он воздвиг в портах разных морей и на Урале 1990-х. Вниманию читателя предлагается авторская версия романа.На обложке – фрагмент картины автора: «Тропик в проливе Большой Бельт» (1964). Книга содержит нецензурную брань.
Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца
Книга третья
Евгений Иванович Пинаев
Редактор Борис Евгеньевич Пинаев
Корректор Борис Евгеньевич Пинаев
© Евгений Иванович Пинаев, 2023
ISBN 978-5-0060-8493-3 (т. 3)
ISBN 978-5-0051-8175-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Автореферат на тему, кем я был, чем я стал и что (кто) есть у меня. Вместо предисловия
Итак, был я когда-то, как и все человекообразные, яйцеклеткой, которая, пройдя все стадии, определённые природой, появилась на свет 13 сентября 1933 года в виде горластого младенца. Земную жизнь пройдя сверх половины, этот младенец поусох, поутих, частично оглох, завёл клюку для подпоры, словом, превратился в старпёра-пенсионера, обросшего сухопутным мхом поверх ещё сохранившихся на некоторых выдающихся местах морских ракушек, а такоже тины, водорослей, песка и прибрежной гальки.
Замечу далее, что в дате моего рождения имеется аж три тройки, а цифра «3» обладает, как мне кажется, магическими свойствами, ибо фигурирует на всех этапах жизни русского человека в частности и российского гражданина вообще. К примеру, сбрасываются (-лись) на троих и, было время, по три рваных. Бывает, правда, что третий – лишний, но это исключение, характерное для любовных треугольников. Дальнейшее перечисление употреблений мистической цифири большого смысла не имеет, однако же добавлю, что как-то услышал от единоутробного брата своего фразу, определившую три моих ипостаси: «Ты, братан, полуморяк, полухудожник и полуписатель». «Недоделок, словом», – задумчиво констатировал я. «Отнюдь, – сказал он голосом известного экономиста. – Вспомни того, кто есть един в трёх лицах. Он воспарил и довёл человечество до христианства, а ты, сколотив воедино три полена своей сущности, вроде как завершил свою судьбу». «Воссоздав её в виде основательного чурбака», – вновь констатировал я, а в ответ получил хитрую усмешку.
На этом, собственно, можно было бы завершить сей автореферат, ибо все детали, все подробности моей бренной жизни описаны в романе воспоминаний «Похвальное слово Бахусу, или Верстовые столбы бродячего живописца». Название опуса говорит само за себя, ибо по затейливым тропинкам жизни я пробирался от столба до столба, следуя завету князя-крестителя Руси, который не принял мусульманство по той причине, что «веселие Руси есть пити, не можем без того быти». Однако отсылать кого бы то ни было к литературным журналам, которые надо ещё найти – дело неблагодарное, а потому кое о чём всё же проболтаюсь.
В своё время я закончил два учебных заведения и два – не закончил. Так как моё появление на свет произошло в северном Казахстане, то в городе Щучинске Кокчетавской области я получил свидетельство об окончании семи классов в неполной средней школе №1. Много позже в городе Кишинёве я получил диплом об окончании Республиканского художественного училища. А не закончил я Художественное ремесленное училище №42 в городе Свердловске, и, после убытия из страны виноградной лозы, Молдавии, также не завершил обучения в Московском Государственном Академическом Художественном Институте им. В. И. Сурикова. Институт покинул в глубокой тайне от друзей и сокурсников, не понимавших моей застарелой болезни – тяги к морю. Таким образом, совершив ретираду, я бросил якорь в некогда прусском городе Кёнигсберге, ставшем Калининградом и столицей советских рыбаков. К славной когорте пахарей моря и примкнул экс-студент, конечно же, сразу воздвигнув основательный верстовой столб – отправную точку для странствий по солёным хлябям мирового океана. Между прочим, здесь, в Кёниге, я не закончил (видимо, по застарелой привычке) третье учебное заведение: Среднее мореходное училище. То ли мистическая цифирь подыграла этому (третье – лишнее), то ли лень-матушка, но, думаю, истина в другом: я вовремя понял, что стезя судоводителя – не для меня. Мой удел – свайка, троса, палуба и те её мелочи, которые на морском языке называются «дельными вещами». Ибо я «был, о море, твой пловец». Однажды доплавался до того, что оказался в Балтийском отряде учебных судов. Сначала в должности матроса и подшкипера, потом – боцмана. Три года под парусами трёхмачтовой баркентины – мои главные морские университеты и самое счастливое время жизни. Именно тогда я женился, ушёл из учебного отряда, переведённого в Ригу, снова рыбачил и наконец оказался на Урале, не корысти ради, а токмо волею повлиявшей на мя жены.
Во-первых, родился сын, во-вторых, я вернулся из самого длительного рейса, длившегося 7 месяцев 15 дней, и, в-третьих, что самое главное, супруга поведала мне о своих страхах. Мол, а когда на море качка и бушует ураган, и стены дома сотрясаются от штормового ветра, колобродящего за окном, в заливе, страхи её касались благоверного: каково там ему, в синем и далёком океане, где-то возле Африки или Ньюфаундленда?! Сказалась и послерейсовая усталость. В это время легко даётся любое решение. Я знал, что в Кёниге оставаться нельзя. Останусь – рано или поздно снова сбегу в моря, а вёрсты, отделившие Урал от Балтики, казались достаточной гарантией для оседлого образа жизни на мёртвом якоре с пережёвыванием и перевариванием былых впечатлений при помощи кисти и карандаша. Впрочем, я ещё дважды возвращался на моря. Во-первых, в 1967 году, совместно с уральским художником Аркадием Охлупиным, сделал рейс на барке «Крузенштерн» по маршруту Рига—Севастополь—Риека (Югославия) —Марсель—Рига. При этом в Севастополе, когда студия «Молдова-фильм» снимала на барке ленту «Рыцарь мечты», я шапочно познакомился с Владиславом Крапивиным, хотя окончательно свёл нас Свердловск. Во-вторых, в середине 70-х работал матросом на калининградской плавбазе «Ленинская „Искра“». И именно тогда в последний раз мне пришлось видеть океан с борта рыбопромыслового судна.
Особых успехов живопись мне не принесла. Урал социалистический и идеология ведущей и направляющей требовали не морских пейзажей, а пафоса трудовых будней гегемона-рабочего или хотя бы труженика села. Я иногда участвовал в городских и областных выставках, а когда близился крах социализма с человеческим лицом, угодил на последнюю зональную выставку, имевшую место бысть в Свердловске. Конечно, случались и персональные выставки. С одной из них Областное управление культуры приобрело для Ирбитского художественного музея картину «На дальних берегах». Так как сие произошло ещё в период исторического материализма, то холст благополучно пылился потом много лет в запасниках музея. Когда ирбитчане решили создать Музей уральского искусства и начали перебирать и считать свою недвижимость, картина всплыла и, видимо, произвела какое-то впечатление, так как дирекция музея сочла нужным разыскать автора, что-то у него купить, а потом и устроить выставку в новосозданном музее. Выставка эта открылась и закрылась в положенные сроки, то есть ровно за год до того, когда мне, автору, предстояло окончательно превратиться в дремучего старпёра 75-ти лет от роду.
Вот так всё и было (я говорю о живописи) до знакомства с Владиславом Крапивиным. Благодаря ему и только ему появилось третье моё «полено», которое я бы не назвал даже «полуписателем». Результат общения [с Командором] – первые мои опусы, опубликованные там и сям, две книги прозы и вступление в Союз писателей СССР, с ликом вождя мирового пролетариата на корочке членского билета. Произошло это (как бежит время!) в конце прошлого века, в июле 1990-го. Вскоре рухнул Советский Союз, а среди его обломков исчезли госиздательства и возможность издаваться «полуписателям» без имени, без роду-племени, что не сумели облачиться в гламур или мундир майора Пронина, а то и просто не захотели «лёгкой жизни» на грязном гребне волны, что прокатилась по России, строящей капитализм с человеческим лицом по нечеловеческим рецептам.
Завершая эту автобиографическую справку, которую можно было бы назвать «жизнь и необыкновенные приключения кильки в томате», скажу, что республиканская литературная премия имени Мамина-Сибиряка, и Шолоховская медалька, скорее всего, достались мне по ошибке, так как я действительно не считаю себя писателем. А потому приставка «полу» более соответствует истине и вполне годится для слова «литератор». Что до великого слова «писатель», то, думаю, каждый волен подумать над ним и дать свою оценку, кто достоин этого звания, а кто – нет. Вспомните стих Маяковского «Лев Толстой и Ваня Дылдин» и делайте свой выбор. И вывод.
За сим руку приложил – Евгений Пинаев
2008 год
Памяти боцмана Стаса Варнело,
погибшего в Южно-Китайском море
17 октября 2001 года.
И берег тот, что за спиной,
И горизонт, что перед нами,
Мы выбираем в жизни сами,
Не ведая судьбы иной.
Александр Кердан
Часть первая.
Над нами паруса
И снова истекает год.
Он днями, словно кровью истекает.
И что же из того проистекает?
Иль, может быть, ещё проистечёт?
Рудольф Буруковский
Не год истекает – тысячелетие намеревается сыграть в ящик под грохот барабанов, весёлый шелест приподнятых знамён, вонь петард, хлопушек и фейерверков. Миллениум! Так это будет красиво называться там, у буржуев, за нашим российским бугром. И двадцатый век тоже отбросит копыта, стоптанные да стёртые в буднях великих строек, в дыму и огне больших и маленьких потасовок. Так уж повелось в «колыбели человечества», что всяк сосед издавна лупит соседа по сусалам, уверяя при этом других и прочих в праведности своих намерений, а сам меж тем орошает нивы кровушкой, складывает из черепов пирамиды и мечтает о золотом веке.
Всё то же, всё похоже… Когда наш Миллениум обрушится в небытие вместе с потом и экскрементами людских вожделений, а всё дерьмо спрессуется в конгломерат, называемый «историей цивилизации», и дорогие товарищи потомки начнут отколупывать от него пахучие обещания, которыми потчевали простаков с сёдел, престолов, трибун и мавзолеев фюреры всех времён и народов, будут ли они удивляться, что их предки доверчиво внимали многочисленным сивиллам в святой вере и трепете? Блажен, кто верует, тепло ему… на том свете. Халява не свалилась в рот. Потому что все эти витии прошлого и настоящего, умевшие плести языком хитрые кружева, знали, что дети помоек и свалок сгребут эту лапшу с ушей и слопают за милую душу без соли и масла.
– Сам ты вития… – отозвался ворчливо Бахус, влезая в мои пимы. – Разошёлся, как холодный самовар. Чего ты хочешь от людей? Как сказал Шекли, «у каждого человека свой предел, а у каждой симфонии – свой финал». Соображать мы не научены, а внимать и верить – сколько угодно. Финал нынешней симфонии неизвестен, а наш предел – не мерян, ибо сказано: «Христос терпел и вам велел». Вот и воздастся вам по делам вашим.
– Ты мне не разводи тут религиозную пропаганду! – прикрикнул я, осерчав, на облезлого экс-римлянина. – А что до фантастов… Шекли, конечно, умница, но мне милее Клиффорд ибн Саймак.
– Ещё бы! – ухмыльнулось это облезлое чудо в перьях. – Сдувать пену с октябрьского эля вместе с мистером О'Тулом и хлестать кукурузное виски с неандертальцем Алле Опом – не самое обременительное занятие.
– Ведь ты же хлещешь со мной Сёмкин самогон – и ничего.
– С кем поведёшься, от того и наберёшься, – парировал Бахус мой мирный выпад. – Я, дражайший собутыльник, знавал лучшие времена и достойнейших людей! Однажды, о Миша ибн Иваныч, беседовал за пиалой отменного хоросанского вина с несравненным Гийасом ад-Дином Аб-л-Фатхом Омаром ибн Ибрахимом Хайямом, сладчайшим поэтом Востока. Омар понимал толк в хорошем букете и знал, что есть настоящая беседа. Как хорошо мне жилось у Хайяма! Он перебивался с хлеба на квас, но если доводилось ему поднести к устам пиалу с дарами солнца, меня не гнал и ублажал слух мой латинский сладкозвучными рубаи.
Ибо то, что судьба тебе решила дать,
Нельзя ни увеличить, ни отнять.
Ты думай не о том, чем не владеешь,
А от того, что есть, свободным стать.
– Э, старый пентюх, мы уже и без того так «свободны», что не знаем, как нам дальше быть с этим сладким словом «свобода»! – прервал я декламатора. – Вот ты натянул мои пимы. Значит, встаёт вопрос, кто побежит за «Клинским»?
– Фи, какая пошлость! – скривился Бахус. – Об этом, сколь помнится, спрашивал ещё Зевс, спихивая Гермеса с Олимпа. А где же свобода выбора?
– Нынче я громовержец, и выбирать тебе не приходится. Зевс пролился на Данаю золотым дождём, вот только чем ты прольёшься в лавке? Задарма тебя бутылкой не оплодотворят. Наш рынок, старик, это не восточный базар, где тебе нальют за строчку рубаи.
– Хочешь сказать, что у тебя нет даже медного асса?
– Ни асса, ни обола, ни фартинга, ни гроша, ни копейки! – отрезал я. – С тобой свяжешься – останешься без штанов.
– Со мной? Отнюдь! От такого слышу! – обиделось античный пропойца.
…Проснувшись, не сразу сообразил, какое время суток. Хронометр что-то отстукивал, но словно бы на другой стороне земного шара, а не в изголовье. Сил хватило лишь на то, чтобы перекатиться на бок и уставиться в окно, густо окрашенное предрассветной синью. Я сел и нажал кнопку настольного лампиона: однако, восьмой час! Через полчаса откроется лавка, и Бахус не зря напялил пимы. Что до прочего… Я сунул руку в карман и нащупал крохотную монетку: копейка! Кусочек дерьма на поверхности финансовой проруби, в которую ухнула вся наличность, а с ней и надежда поправить здоровье в свете грядущего дня.
– Эй, социал-демократ!.. – позвал я загробным голосом. – Где же кружка? Хоть водички мне налей… И Бахуса поищи. Может, у него что осталось в загашнике? – простонал я и сел, склонившись к столу плакучей ивой.
– И что за удовольствие бухать, а потом – маяться? – проворчал Карламаркса.
– Хорошо хоть хозяйка в отъезде, – ввернула Дикарка, – а то…
– Попрошу без моралей! – огрызнулся я. – И без вас тошно.
– Делом надо заниматься, а не бухать! Разве это мораль? – отозвался на это старый философ. – Тем более остался «без копья».
– Делом… – Я оживился, заметив в пустом, казалось бы, чекмаре самодостаточное количество животворящей влаги. – «Ничего не делать – очень тяжёлый труд». Правда, Оскар ибн Уайльд сделал этот вывод, сидя в тюряге, но в своей основе постулат верен до сих пор. Дело… – Полстакана водки живо привели меня в меридиан и воздвигли на трибуну пустословия. – У меня, господа-товарищи, имеется копейка. Копейка! Медный аглицкий полупенсовик с изображением каравеллы, конечно, весомей и зримей. Копейке с полупризрачным Георгием далеко до него, но, друзья, если вы думаете, что воитель сразил меня своим копьём, то глубоко ошибаетесь. Да, он угодил в утробу, но если она пуста, то, как говорят эскулапы, покойника ещё можно спасти. Я уважаю копейку хотя бы за то, что вроде бы поэт Яшин сочинил про неё песню. Нет, стихи. Но Вилька Гонт превратил её в песню. Он про Яшина туманно заметил. Вскользь. Щас я её напою.
Ах, поёт соловей на кладбище,
Надо мною шумят тополя.
Посчитай, сколько сирот и нищих
навсегда схоронила земля!..
Карламаркса поднялся с подстилки, Дикарка тоже вскочила и задрала морду, не решаясь превратить соло в дуэт.
Всё богатство – клюка да верёвка,
Всё богатство, считай не считай.
Разменяй же, Господь, сторублёвку,
По копеечке нищим подай!
И тут не выдержал Карламаркса, вскинул башку и завыл вместе со мной:
Ни угла и ни тёплой постели.
По ослепшей земле мы бредём,
Нашу долю заносит метелью,
Заливает осенним дождём…
Теперь мужской хор поддержала и Дикарка:
Ты живого меня пожалей-ка
Ты обрадуй слепого во мгле-е,
Далеко покатилась копейка
По кровавой и круглой земле-е…
Умолкли разом, будто устыдившись исполнения… годного, можно сказать, для паперти. Меня аж встряхнуло, как при ознобе, Карламаркса зевнул и отвернулся, а Дикарка потянулась, выгнув спину, и уставилась на кастрюлю с собачьей кашей, стоявшую на остывшей плите.
– Что ж, друзья, займёмся брекфастом – заслужили капеллой, а уж там поглядим, каким способом превратить копейку в полновесную сумму.
– Сдать бутылки, – подсказал философ. – Семьдесят копеек штука, принимают в обмен на товар. Глядишь, и тебе, и нам что-то перепадёт.
– Дельная мысль, – согласился я. – За работу, товарищи, как призывал Ильич.
Движенья нет, сказал мудрец брадатый.
Другой смолчал и стал пред ним ходить.
Сильнее бы не смог он возразить:
Хвалили все ответ замысловатый.
Александр Пушкин
Наша жизнь имеет протяжённость лишь во времени. Протяжённость с вектором, устремлённым в неопределённость. Исходная точка задана рождением, конечная [точка] «икс» нам неведома. В остальном жизнь замкнута в берега, на которых может располагаться всё, что угодно. Словом, у каждого свой Мировой океан, размеры которого он определяет самостоятельно. Человечек выползает из точки «П» и начинает двигаться вдоль кромки воды к следующей точке «Я» сначала на животе, потом на четвереньках, потом – на своих двоих, описывая замкнутую кривую, которая может прерваться в любом месте, ибо если она, кривая, подразумевает смысл существования человека разумного, то хомо сапиенс, вопреки смыслу, чаще склонен к неразумным поступкам, которые ставят крест и на благих порывах, буде они имелись, и на нём самом, венце природы. Точнее – над ним.
Размышляя подобным образом применительно к себе и соображая, что близится час, когда обогну свой «мировой океан» и благополучно упокоюсь в точке «икс», я мысленно всё чаще возвращался к давнему совету Командора с Бакалавром-и-Кавалером запечатлеть чернилами «жизнь и необыкновенные приключения трески в томате». А «треска» появилась с подачи Коли Клопова. Ведь когда-то и поэт предлагал запечатлеть её, то есть, мою, жизнь непременно в трилогии, упирая на то, что бювар, который он мне подарил, не должен пропасть втуне. Клопов ссылался при этом на книжку Владимова «Три минуты молчания», которая, по его словам, была хороша на фоне той бодяги, что публикуют верхогляды, оцензуренные под бдительным оком партийных служб, но полного представления о рыбацких буднях всё-таки не давала. Роман Владимова я, естественно, прочёл. Это было достойное творение писателя, построенное по законам литературы, в котором бытовуха заканчивалась, как нынче говорят, экстримом при форс-мажорных обстоятельствах. В них не было ничего особенного (то ли ещё случается в морях!), но автору крепко попало по хребтине, несмотря на потепление издательского климата в стране Советов, поэтому я ответил Коле, что, во-первых, из этой затеи ни хрена не выйдет по ряду общеизвестных причин, а во-вторых, мой бювар – собрание мелких истин, которые я вряд ли сумею воплотить в нас возвышающий обман. То же самое говорил я Командору с Бакалавром-и-Кавалером, а они мне в ответ – лиха беда начало! Тем более, мол, теперь, когда флот рыбацкий развалился, и пришло время вседозволенности: можно писать обо всём без оглядки на мундиры голубые. Ты, говорили они, на пенсии, свободного времени у тебя хоть отбавляй, так употреби его с толком, коли потерял интерес к помазкам и краскам.
Кстати сказать, Бакалавр-и-Кавалер тоже спрашивал меня, читал ли я скандальный роман Владимова. Читал, ответил я. Ну и как он тебе, спросил литератор. Ответил честно, что книжка оставила тягостное впечатление. Вроде всё верно сказано, – Мурманск и тамошнее рыбацкое сообщество я ведь знал не понаслышке. А тягостное – от какой-то безысходности. Но, добавил я, думаю, этого впечатления автор и добивался. А впечатления, определённого, о книге не сложилось. Во всяком случае, перечитывать её желания нет.
«Лучше уж от водки умереть, чем от скуки», – сказал Поэт, но мне не хотелось помирать ни от того, ни от другого, и я решился-таки взяться за стилос, но прежде посоветовавшись ещё раз с обоими друзьями – корифеями по этой части.
Дождавшись возвращения подруги, я сделал осторожную заявку на поездку в город «по личным мотивам». Реакция, как и следовало ожидать, была соответствующей и высказана в категорической форме.
– Хочешь отметить встречу «вакханалией дружбы» по примеру неандертальца Опа? – интерпретировала она по-своему мой благой порыв. – Когда-то малолетним лоботрясам напоминали: «Розга ум острит, память возбуждает и волю злую ко благу прилагает». Задумайся, Гараев и реши, стоит ли овчинка выделки.
– Против лома нет приёма… По-онятно… «Целуйте розгу, бич и жезл лобзайте», так? – Я упал на колени. – О милости прошу! На милость уповаю, ваше домоуправство!
– Не юродствуй, Гараев, несолидно, – поморщилась подруга. – Электричка снова подорожала: полтораста рубликов в оба конца. И на прокорм тебе надо выделить, а ты ещё долгов наберёшь и вернёшься с пьяной рожей. О милости прошу: посиди дома. На мёртвом якоре, как ты говоришь.
– Дом – колыбель человечества, но нельзя всю жизнь прожить в колыбели, – произнёс я в ответ классическую формулу.
– Можно! – сурово отрезала домоправительница. – Ещё как можно! И должно!
Я подчинился, но скрипнул зубами от бессилия и досады.
Приходилось менять тактику: «Ведь каждый день пред нами солнце всходит, однако ж прав упрямый Галилей»! И то верно: движенье есть!
Теперь я постоянно сновал, как челнок, путался под ногами благоверной.
– Хватит мельтешить перед глазами! – не выдержала она.
– Надо же двигаться, чтобы не сыграть в ящик!
– Не сыграешь, – угрюмо заверила лучшая из жён. – Ты бессмертен, как русское пьянство. Подумай об этом, коли нечем заняться.
Пока я думал, стоит ли думать о том, о чём и думать-то было тошно, провидение тоже не дремало и явилось в виде почтальонки с письмом от Бакалавра.
«Милый дедушка, Михал Иваныч, заберите меня отсель, – но лучше приезжайте, как обещали ещё два месяца назад. Обещали и не приехали, милый дедушка. А я все ухи вымыл, чтобы телефонный звонок ваш расслышать, все глазоньки проглядел, за околицу сигал (но не Сигал), когда хозяйка-судьба позволяла от постылой застольной работы оторваться. Нет, не едет дедушка: не пылит дорога, не дрожат кусты. Хотел было пешком в деревню бежать, да сапогов нету, снегу боюсь. Не серчай, дедушка, скука такая, что и сказать нельзя, Христом-богом, с которым мы подружились, молю! Я буду тебе табак тереть, а ты пожалей сироту несчастную. Кланяюсь в ножки тебе и баушке. Пущай она отпустит тебя ко мне на побывку. Остаюсь вечно твой Бакалавр-и-Кавалер, но не эсквайр, Эрнестишка.
Все говорят, что нет друзей у Эрнста. А что ему друзья, коль друг его – Христос? (Какой-то классик о себе, а оказалось – обо мне.)