banner banner banner
Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС
Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС

скачать книгу бесплатно

Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС
Петр Ефимович Шелест

Наш XX век
В политической истории Украины XX столетия Петру Шелесту принадлежит особое место. Пройдя нелегкий жизненный путь, он в 1963 году стал первым секретарем ЦК Компартии Украины. Поддерживал Н. Хрущева и его политическую линию, однако оказался среди тех, кто привел к власти Л. Брежнева. Выступал за подавление Пражской весны 1968 года и в то же время блокировал тотальное удушение инакомыслия в Украине. Признавал сталинский авторитет и одновременно требовал, чтобы московское руководство придерживалось официально декларированных принципов в отношениях центра и тогдашних «союзных республик». Был против демонтажа СССР и вместе с тем содействовал укреплению украинских национальных традиций, уважительному отношению к прошлому Украины. Его мемуары помогут найти ответы на многие вопросы нашей недавней истории.

Петр Шелест

Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС

© П. Е. Шелест, наследники, 2016

© «Центрполиграф», 2016

© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2016

Слово к читателю

Я, Шелест Петр Ефимович…

Сколько раз в жизни я испытывал какое-то особое чувство ответственности, написав эти слова. Сколько раз оглядывал прожитое и пережитое. Сколько раз ощущал на себе взгляды людей – близких и не очень, живых и уже ушедших в мир иной. Сколько раз? Да, сколько, сколько приходилось за многие годы писать автобиографии… Чуть ли не при каждом переходе с одной работы на другую. И всякий раз это был экзамен перед самим собой. Нет, не просто «перелистывание» лет, а их осмысление и оценка. Что в конечном счете на свете строже всего? Суд собственный. Свои выводы и оценки. Свои, но при условии, что ни солгать, ни приукрасить рука не поднимается. Даже когда наедине, один на один со своей памятью.

И вот передаю я в другие руки – в читательские – свою самую подробную, самую выстраданную автобиографию – книгу моей жизни. Книгу о виденном и сделанном, радостном и горьком, о вызывающем у меня и сегодня добрую улыбку памяти и о том, что и по прошествии десятков лет не дает мне покоя…

Перед читателем не мемуары. И этим я горд. И это меня тревожит, волнует. Ведь мемуары – особый жанр. В них все можно переписать задним числом – даже свою жизнь. А в данной книге – дневники, записи разных лет. Неправленые, неподстриженные. Они говорят о времени, о людях и обо мне так, как видел я в те годы, когда писал. В таком виде они и вошли в книгу. Поскольку уверен я – ни моя молодость буйная, подчас бесшабашная, ни зрелость не заслужили того, чтобы я сам вдруг начал чего-то стесняться, от чего-то захотел отказаться. Не все, конечно, из написанного вошло в книгу – слишком объемными оказались записи моих лет. Однако, сокращая даже важное, дорогое для себя, я оставил такими, как есть, страницы, суждения, имеющие, на мой взгляд, значение для истории и политики. Не произведено ни одного сокращения по каким-то иным соображениям, кроме объема.

Я смотрел и смотрю на свою жизнь открыто, с чистой совестью. Не все одобряю, не со всем соглашаюсь сегодня. Но не корю себя, давнего, так как действовал как разум и совесть подсказывали. Есть, безусловно, то, о чем жалею. И об этом тоже есть в книге. Но ошибки стали ясны – именно как ошибки – только по прошествии времени. Так какое же право у меня, знающего больше, увидевшего последствия, результаты когда-то начинавшегося, судить того Петра Шелеста, который действовал в своем времени? Действовал исходя из знаний и незнаний тех, пройденных лет? Нет у меня, нынешнего, такого права. Нет, поскольку только преступление совершивший и преступлению способствовавший должен, обязан судить себя. С преступлениями ведь ясно. Мораль и кредо вечные: не убий, не укради…

Есть, как известно, и суд истории. А он для человека, занимавшегося непосредственно политикой, да еще и большой, имеет значение огромное. Но вот что хотел бы сказать я читателю в данной связи.

Во-первых. События, свидетелем, участником (нередко и нерядовым) которых я был, уже получили оценку истории. Одни – окончательную. Другие – очередную, если хотите, конъюнктурную. Сколько же их было на моей памяти, оценок, называвшихся историческими, – не счесть. И сколько же раз, прикрываясь именем все того же суда истории, они пересматривались! Так что думаю я, убежден даже, что настоящий Суд Истории еще впереди. И надежда, и желание мое – пусть на Суде Истории, достойном такого написания, с большой буквы, будут и мои свидетельские показания.

Во-вторых. Не принято как-то у нас говорить (а для меня это очень важно!), что в преддверии Суда Истории всегда свершается суд поколений, пришедших вослед. Моему поколению заступило на смену уже не одно. И вот думается мне: что же положат, что кладут они на чаши весов своей Фемиды? Разные люди были и среди моих сверстников. Среди тех, кого мы называли старшими, учителями, у которых были в учениках. Не только победы, но и поражения, трагедии, преступления ассоциируются в памяти поколений с моими современниками. Немало я повидал на своем веку. Не все и не всегда понимал. Но к чему же я, П. Е. Шелест, был причастен? За что я в ответе?

Так вот к чему и за что. Своей кровью платил за то, чтобы вырваться из холопства. Сам продирался сквозь тьму безграмотности и другим, как мог, помогал. Годы, десятки лет отдал тому, что было потом названо индустриальным могуществом Родины, военно-стратегическим паритетом Запада и Востока. Как понимал, на что силы и возможности были, боролся за чистоту моей партии, за счастье народа, за дело мира, справедливости и социализма. Всем, что было у меня, как говорят в народе – и кровью своей, и потом своим, – работал на нашу Великую Победу в той страшной войне с фашизмом. И в политике большой делал все, что считал тогда необходимым, чтобы увереннее, энергичнее развивалась страна.

Оказавшись на пенсии в то время, когда определилось брежневское время – застой, – в одном из вариантов книги главу о брежневском времени назвал «Крах». Я и сейчас так оцениваю тот период нашей социалистической истории. Только снял я теперь это название – «Крах». Тот крах подготовил новые крахи. Да какие! А как же иначе назвать развал великой страны, страшное обнищание народа, новый раздел на бедных и богатых? Как?

Мы, политики моего времени, были разными. Но все мы работали, боролись, добивались успехов и ошибались, вновь не щадя себя в поисках лучших путей, вариантов развития. Мы не смогли до конца очистить от извращений социалистические идеи. Мы были нередко жестокими, не всегда правыми. Но мы не позволяли никогда себе даже мысли о том, что дойдет страна до братоубийственных конфликтов и войн, что она может рухнуть. Рухнула. Да еще благодаря усилиям собственных доморощенных деятелей…

И все-таки верю я в лучшие времена. Пусть я их уже не увижу. Но верю. И в процветание моей родной Украины, народу которой я всю жизнь служил как сын, – верю.

Итак, перед читателем дневники, дневниковые записи. Они составляют девяносто процентов – и даже более – текста книги. Есть в ней, конечно, и мемуарные страницы, то, что было написано позже. Читатель сразу же поймет, где дневники, а где более поздние оценки и размышления. Думаю, однако, что «мемуарные проценты» не повлияли на историческую достоверность взгляда на время из того же времени, на события – изнутри тех же событий. Ибо не перестраивался я в угоду конъюнктуре, потому и на пенсии третий десяток лет «по состоянию здоровья». Покуда не признавал никогда сделок с совестью, моралью, и стоять на этом буду, пока бьется мое сердце – сердце украинца, советского человека, коммуниста.

Прочти, читатель, и пойми: таково было наше время, так я его понимал, таким и сам был. А закрыв книгу – подумай. Не спеши с выводами. История еще не разложила на чаши своих весов деяния настоящего. И верно говорится: «Не судите, да не судимы будете».

    П. Шелест

Родом из Революции. «Без мечты человек не может жить»

Часто можно слышать: «судьба играет человеком» или «человек сам творец своего счастья». Но что такое судьба, никто не знает и ответа дать не может. Говорят: «Моя душа чувствует…» А что такое душа? На этот вопрос тоже нет вразумительного ответа. Если о судьбе-душе спросить философов, то они могут «попытаться» объяснить. Философы – это категория людей, которые могут все объяснить, даже то, чего сами не знают. Они объясняют все, кроме реальной жизни.

За последнее время в нашей пропаганде появились крылатые, высокопарные определения: «судьба миллионов, судьба поколения, судьба ровесников». В общем, о судьбе говорят даже высокопоставленные политики, но это, как правило, совсем оторванные от реальной жизни люди. Если они жизни не знают, так откуда им знать, что такое судьба? И все же мы говорим: «судьба». Очевидно, это стечение обстоятельств, причин и случайностей в жизни человека.

Даже если взять одно поколение в одинаковой социально-экономической среде, то и при этом жизнь людей, их судьбы не могут быть одинаковы. Человеческую жизнь при всех попытках невозможно унифицировать, привести к какому-то «общегосударственному стандарту» и одинаковому отношению к тому, что окружает человека.

В мире, в любом обществе нет такого мгновения, чтобы не лились слезы, не было бы смерти или не появлялась бы новая жизнь, не звучал бы смех, не было бы радости, восторгов и любви. Надо иметь большой такт и ум, чтобы научиться понимать человека и не мешать ему, даже когда он просто молчит. В жизни могут быть самые невероятные совпадения. Жизнь – это людской океан, и он имеет свои тайники. У всех людей есть свои сокровенные тайны и пятна на совести. Уже одним этим судьбы-биографии и сама жизнь не могут быть похожи одна на другую.

Каждый прожитый месяц, год, даже день, не говоря уже о десятках лет, – это ведь не просто анкетные данные, биографические сведения: родился тогда-то, крестился там-то, с такого-то года учился, а затем работал, служил там-то. Это сухо, скупо и обедняет саму человеческую жизнь. У каждого человека жизнь по-своему сложна, подчас очень трудна, а иногда трагична. И о каждой жизни можно написать целые тома.

Хочется каждый год своей жизни, с тех пор как я себя помню, отразить в главных ее моментах, переживаниях, действиях, написать о встречах с людьми.

Чем больше человек прожил, познал и увидел жизнь, тем чаще он вспоминает свое детство, юность, молодость. Очевидно, таков закон самой жизни.

Свое детство я помню рано, лет с четырех-пяти, причем многие моменты детства мне запомнились очень ярко и отчетливо. Наша семья была не очень большая, но довольно сложная.

Отец мой после смерти первой жены, от которой осталось двое детей – Яков и Агафия, женился второй раз на вдове Марии Демидовне Павлюк, будущей нашей матери, у которой был сын Семен – сверстник Якова.

Мать наша Мария была очень красивой женщиной и моложе отца на тридцать пять лет. Да и отец был с нерастраченными силами, вот и появились на свет божий еще четверо общих их детей – Мария, Петр, Митя и самая младшая Юлия. Когда я родился, отцу моему было уже за шестьдесят лет. Всю жизнь я его помню только стариком, но стариком красивым, стройным, подтянутым, крепким. У отца была седая окладистая борода, усы и большая шевелюра, зачесанная назад. Сколько я помню, он всегда и неизменно курил трубку и никогда с ней не расставался. Отец был строг, всегда замкнуто-сосредоточен, малоразговорчив, не любил балагурства. Если у него и были друзья, то только старые, проверенные товарищи по совместной долголетней службе в армии.

Дети по возрасту были разными, о чем можно судить по тому, что в день, когда я родился, мой брат по отцу Яков женился, так что справляли одновременно свадьбу Якова и мой день рождения. Когда я подрос, то стал замечать, что в семье часты были раздоры из-за того, что два взрослых сводных брата Яков и Семен не ладили между собой, хотя причины их ссор мне трудно было понять. Но помню, что Яков в скором времени уехал из дома и работал на железной дороге сперва рабочим, а затем старшим кондуктором на пассажирских поездах. Обязательно один раз в год он приезжал домой, к отцу. С нашей матерью у Якова были какие-то натянутые и довольно сдержанные отношения. Яков приезжал к нам в форменной одежде, с чемоданом и саквояжем, привозил всем гостинцы и подарки, и мы на него смотрели как на недосягаемого человека. Отец им гордился. По тому времени Яков был грамотным человеком, умел хорошо читать, писать, знал отлично арифметику. Яков так всю жизнь и проработал на железной дороге в разных должностях на станции Лихая Ростовской области. Мальчишкой я несколько раз был у него в гостях. Он был членом партии и последнее время перед выходом на пенсию работал на профсоюзной работе. Вслед за Яковом и Семен ушел на заработки в Таврию, да так там и пропал без вести. Помню, что мать часто упрекала отца за гибель Семена, и временами этот разговор носил острый характер.

Сестра по отцу Агафия уехала в Харьков в домработницы и осталась там на постоянное жительство. Она вышла замуж за высококвалифицированного рабочего Владимира Коробко. Чета в Харькове имела небольшой, но очень уютный дом. На религиозные праздники, дни рождения отца и матери они приезжали к нам, привозили подарки, и все, в особенности дети, были рады их приезду. Наша мать называла Агафию «барыней», а ее мужа Владимира, рабочего человека, «панычем», и это потому, что они одевались по-городскому, были грамотные и разговаривали не по-хохлацки, а на русском языке, хотя это и был, по сути, страшный «суржик».

Старшая моя единокровная сестра Маруся мало бывала дома. В летнее время то ходила на заработки, то работала в Харькове на сезонных работах. Постоянно дома с родителями были я и мой младший брат Митя.

Родился я в 1908 году в селе Андреевка Змеевского уезда Харьковской губернии, что в 60 километрах от Харькова. Ныне это огромный рабочий поселок, а тогда это было большое село, свыше пяти тысяч дворов. На главной, Дворянской улице стояли хорошие дома, добротные постройки, жила здесь «аристократия», конечно, сельская – лавочники, содержатели пекарен, шинков, закусочных. В центре села удобно расположился огромный базар с большими кирпичными лавками, лабазами и огромными подвалами. На Верхней улице находилась паровая мельница, больница, тюрьма. В конце села на огромной площади, где периодически устраивались ярмарки с множеством людей, пришедших по делу и просто поротозейничать, шумно и задорно шла торговля разнообразными товарами. На ярмарке всегда было много цыган, которые бойко торговали лошадьми. Мы, мальчишки, любили ходить на ярмарку. Тут были цирковые представления с медведями, бродячими артистами, акробатами, фокусниками, гиревиками, карусели, музыка – одним словом, было шумно, интересно, весело. В нашем селе была гимназия, три начальные школы, две большие церкви, а следовательно, два прихода, два попа и дьякона, псаломщика и конечно же два прекрасных церковных хора.

По своему социальному составу село было довольно разнообразно: крестьяне, рабочие и служащие, работавшие в Харькове. Было много интеллигенции, большая рабочая прослойка. В этом сказывалась близость большого города – Харькова. Местная интеллигенция – это учителя, врачи, землемеры, работники железной дороги, телеграфисты, служащие почты, работники тюрьмы, служители культа, представители военных чинов, так как в Балаклее, Савинцах, Чугуеве, Малиновке располагались большие воинские подразделения и лагеря. Были торговцы и лавочники, кустари, мастеровые, кузнецы, сапожники, печники, столяры, портные, даже был известный фотограф с небольшим павильоном и выставкой лучших фотографий.

Многие жители села занимались сельским хозяйством, хотя собственной земли было мало. Но ее брали у помещиков, занимались отходничеством, работали в экономиях, на сахарных заводах, лесоразработках – вот так и составляли свой необходимый доход для жизни и пропитания. У многих крестьян были большие приусадебные участки, где сажали картофель, разные овощи, коноплю, лен, были даже укосы сена. Село утопало в зелени садов. В каждом дворе – по лошади как минимум, корова, свиньи, овцы, куры, гуси, утки, немало пчел. Одним словом, хлеб был свой, и к хлебу было тоже кое-что из своего хозяйства.

Зажиточных хозяйств в селе было мало, больше беднота. Кулацкие хозяйства находились на «отрубах» и на хуторах.

Уже в то далекое время в нашем селе можно было видеть велосипеды, на которых большей частью щеголяли телеграфисты да сынки лавочников. Мы, мальчишки, гурьбой, подымая босиком пыль, старались перегнать «самокатчика». Приходилось видеть и автомобиль, на котором из города мог приехать «крупный человек» или помещик-сахарозаводчик Лисовицкий, имение и сахарный завод которого находились от села в 25–30 верстах.

Мой отец до 1905 года работал медником на сахарном заводе у Лисовицкого, но после какой-то забастовки, волынки или сходки был уволен. Некоторых участников забастовки привлекали к ответственности, били розгами, судили. Отца же только уволили, ибо он по тем временам был на «особом привилегированном положении» – он был кавалером Георгиевских крестов всех четырех степеней[1 - Орден Святого Георгия был учрежден в 1769 году, имел четыре степени и предназначался вначале лишь для офицеров и генералов, проявивших особую храбрость в боях. В 1807 году он был введен для солдат и унтер-офицеров, а с 1913 года стал называться Георгиевским крестом. Полный георгиевский кавалер, имеющий награды всех четырех степеней, был особо почитаем.]. Это, очевидно, и спасло его от привлечения к ответственности и телесного наказания. И, сколько я помню отца, он до самой своей кончины занимался сельским хозяйством, но не совсем удачно: всегда была нужда.

Мой отец нам с братом моим младшим часто и много рассказывал о своей жизни и нелегком своем жизненном пути. Из его рассказов мы многое узнали о далекой нашей родословной. Наш дедушка, Шелест Дмитрий, тоже служил около двух десятков лет царю-батюшке, а когда вышел в отставку и остался без всяких средств к существованию, занялся «ремеслом» – возил из села Опошня Полтавской области горшки на паршивой кляче. Дед был такой силы, что когда арба с горшками застревала в непролазной грязи и кляча не могла вывезти груз, то он распрягал лошадь, впрягался сам и вывозил горшки из грязи. При этом говорил: «Куда ей, бедняге, потянуть этот груз, я еле сам его вытащил». В одну из поездок дедушка наш надорвался, получил грыжу и вскорости умер, оставив шесть душ детей. Отец наш остался малолетним сиротой и пошел батрачить, да так и был в батраках до самого призыва в армию. По рассказам отца, его прадед, Шелест Степан, был сотником в Запорожском войске. Видно, был храбрым воином, потому что похоронен с почестями и воинскими знаками в Холодном Яру под Чигирином.

С самых малых лет отец приучал нас к труду, и мы в доме и по хозяйству выполняли все посильные нам работы. Отец по тем временам был грамотным человеком, читал много, откуда-то доставал книги. Писал хорошо, мог даже написать «прошение». К нему обращались, если надо было произвести какие-либо расчеты и подсчеты – он отлично владел арифметикой. С самых малых лет он и нас с братом приучал к грамоте. Сперва мы в три-четыре года выучили буквы, цифры, а затем научились читать, писать и считать. Отец нам покупал хорошие, красочно оформленные буквари, книжки со сказками. Перед тем как меня отправить в школу, он купил известную книгу «Сеятель»[2 - «Сеятель» – частное издательство Е. В. Высоцкого, работавшее в Петрограде (Ленинграде) в 1922–1930 годах. Ежегодно выпускало 50–60 изданий научной, научно-популярной, справочной, методической и художественной литературы.].

По хозяйству отец все сам мог делать: сложить печь, вырыть колодец, сделать колесо для повозки, отремонтировать плуг, борону, мог по нашей просьбе сделать для нас и неплохую балалайку. Мог сшить сапоги, вычинить кожу, отремонтировать конскую сбрую. Одним словом, отец мог все сам делать по хозяйству, и ему многие мужики завидовали и прибегали к его услугам.

Может возникнуть вопрос: откуда по тем временам наш отец был таким грамотеем? Грамоте этой его научила двадцатипятилетняя служба в царской армии. Нам отец рассказывал, как он в солдаты пошел вместо своего старшего брата Захара. Отцу нашему шел семнадцатый год, старший брат был уже женат, имел двоих детей. По годам он должен был идти в солдаты. Но собрались родственники, начали жалеть Захара, его детей, жену – как же он всех оставит. Родственники начали уговаривать младшего брата Ефима пойти послужить в солдатах вместо Захара. Поставили магарыч – выпили не одну кварту водки и отправили Ефима в солдаты. Отец, очевидно, был крепким, стройным и видным молодым человеком, его направили в кавалерию.

В 1877 году Россия объявила Турции войну. С гусарским полком отправился и наш отец освобождать Балканы. Только в XIX веке народно-освободительные войны положили конец турецкому владычеству, и главную роль здесь сыграла Россия, русский солдат, который изгнал турок из Армении, с Кавказа, из Крыма, а затем и с Балкан. По вечерам часто и подолгу увлекательно отец нам, малышам, рассказывал о войне с турками, об освобождении Болгарии. Он говорил нам об ожесточенных боях под Плевной, на Шипке. Приводил эпизоды боевых действий и жестокости турок с мирным населением Болгарии. А когда он рассказывал о том, как эскадрон гусар под его командованием отбил у турок пленных женщин-болгарок и детей, мы слушали затаив дыхание, с биением сердца, со слезами на глазах. Нам временами было страшно, и мы представляли себе «этих турок». Много он рассказывал о генералах Скобелеве и Гурко, которых, как он говорил, ему приходилось видеть непосредственно на поле боя.

Мы тогда еще не имели понятия, где эта далекая Болгария, кто такие генералы Скобелев и Гурко, но в нашем детском воображении все рассказываемое отцом сводилось, сливалось в какую-то особую картину. А своего отца мы видели как героя, в боях защищавшего болгар-братушек, как называл их отец, малый народ, его детей и матерей от басурман. А наш отец действительно был героем в Турецкую кампанию. Четыре Георгиевских креста всех степеней – это говорит о многом. Был полным Георгиевским кавалером. Отец нам подробно рассказывал, когда, где, за какие боевые заслуги и действия его награждали «Георгиями». Но все это позабылось, да в ту пору мы толком и не могли ничего понять.

После окончания войны с турками и освобождения Болгарии отец оставался в Болгарии еще шестнадцать лет – обучал, как он говорил, «болгарских ополченцев» – там создавалась болгарская армия.

Спустя несколько десятков лет после смерти отца мне посчастливилось несколько раз побывать в Болгарии, и каждый раз я с замиранием сердца смотрел многочисленные памятники в честь русского солдата-освободителя. Неоднократно я бывал в исторических музеях Болгарии, где ярко отражены дружба и боевое сотрудничество болгар и русских. Видел документы, которые говорили о создании болгарского ополчения, и заслуги в этом русского офицера и солдата. Посещая Плевну, Шипку, смотря на бюсты генералов Скобелева и Гурко, я каждый раз вспоминал рассказы отца о Болгарии, болгарском народе, об освободительной миссии русского солдата. И мне казалось, что на болгарской земле я слышал голос своего отца – теперь уже, как взрослый, я вел с ним разговор на равных. И каждый раз, вспоминая мужество и геройство русского солдата в освобождении болгарского народа из-под турецкого ига, я вспоминаю своего отца и горжусь им как героем Русско-турецкой войны. Отец «дослужился» до воинского звания унтер-офицера, прослужив в царской армии более двадцати лет. Это была большая, многолетняя, суровая и трудная школа жизни, оставившая свой отпечаток на всю жизнь.

Отец наш был простой как человек и гордый как солдат, дисциплинированный, собранный и обязательный. Суров и мягок, доброжелателен к людям, требователен и справедлив. Трудолюбивый и заботливый, доверчивый и разборчивый, мне казалось, что он во всем проявляет смелость, находчивость, осмотрительность, осторожность, бдительность и неподкупность.

На селе у нас было несколько фамилий Шелест, и каждая носила уличную кличку. Какой Шелест? Следовал ответ: сапожник, музыкант, машинист, печник, портной, плотник, рыбак, кондуктор, телеграфист и т. д. Но когда речь заходила о нашей фамилии, то говорили: «Шелест – Георгиевский унтер-офицер». Отец гордился этим, а мы, малыши, почему-то обижались, очевидно не понимая до конца смысла и содержания слов «унтер-офицер» да еще «Георгиевский». Отец наш имел огромный авторитет, и не только среди односельчан, а и во всей округе. Его уважали и побаивались даже урядники и старшины. Стар и мал с отцом первыми здоровались: «Добрый день, Ефим Дмитриевич» – и он почти неизменно старому и малому отвечал по-строевому: «Здравия желаю». Георгиевские кресты отец надевал только по особо торжественным случаям, праздникам, когда происходил сход села. Отцу неоднократно предлагали занять какую-нибудь административную должность в селе, но он каждый раз отказывался от этого «почета».

На сходках вокруг него группировались люди, в какой-то мере оппозиционно настроенные против местных властей. Особенно его уважала и благоволила к нему молодежь. За Георгиевские кресты отец получал какое-то вознаграждение, это было большим экономическим подспорьем для нашей семьи и скудного отцовского хозяйства. Еще в дошкольные годы я хорошо помню, как на полученные деньги за кресты отец закупил лес в Мохначиских лесах, и мужики зимой на санях перевозили лес в деревню. Весной лес распилили, а к осени уже была построена хорошая изба в пять окон. Впоследствии этот дом в голодном 1921 году был обменен на какую-то развалюху с придачей 12 пудов пшеницы. Это было сделано, чтобы семья не погибла от голода. Но и это не спасло положения: семья недоедала в двадцать первом, а уж в 1922 году голодала страшно.

Шести лет, в 1913 году, я пошел в школу. Отцу и матери так хотелось, чтобы это случилось скорее, в особенности матери, очевидно, потому, что она сама была неграмотной и ей хотелось, чтобы я пораньше научился грамоте – не упускал бы зря время. Школа от нашего дома была где-то в двух верстах, мне не составляло труда ходить туда. В школу я пошел с большой охотой и к ней был неплохо подготовлен – мог читать и считать. Четырехлетняя школа наша называлась «земской»[3 - Земские школы – школы с 3—4-летним сроком обучения, открывавшиеся земствами в дореволюционной России. Земства (земские учреждения) – выборные органы местного самоуправления, ведавшие просвещением, здравоохранением, дорожным строительством и т. д. Существовали в 1864–1918 годах.].

Это было хорошее одноэтажное кирпичное здание, покрытое оцинкованным железом. В школе были четыре классные комнаты, просторные, с отличным освещением, учительская комната, кабинет природоведения, кабинет директора школы. При школе были хорошие квартиры для учителей, огород на 2,5–3 гектара, на котором мы, учащиеся школы, под руководством учителей и сторожа школы – отставного солдата Зарубы проводили все полевые работы. Вот это и была наша трудовая практика. Были надворные постройки: хороший сарай для хранения сельхоз-инвентаря, дров и угля для отопления школы. Во дворе школы находился колодец питьевой воды с ручным насосом. Всю территорию школы ограждал добротный забор, а хозяйство содержалось в образцовом порядке. И это при одном стороже-завхозе и одной уборщице. Тогда не возникало вопроса о нашем трудовом воспитании – ведь мы в эти годы в меру своих сил трудились дома и в школе, и это было законом.

Состав школьников по возрасту был довольно разношерстный: от таких, как я, первоклассников, до великовозрастных «дядь». Были ребята, которым исполнилось 15–16 лет. Некоторые из них «просиживали» в одном классе по одному-двум годам сверх установленного срока. Они-то, «великовозрастные», и верховодили над нами, малышами, часто измывались, а боялись только сторожа школы, ибо он им не давал никакого спуску.

Коллектив учителей был очень хороший, среди них несколько молодых девушек-учительниц. В особенности две из них, сестры Наташа и Юлия, выделялись своей красотой, душевно относились к нам, малышам, сельским ребятишкам. Мы их просто любили, как старших сестер.

Среди учительского состава и его школьного совета был и поп – отец Тихон, который преподавал нам Закон Божий. Под его руководством мы всем классом исполняли божественное песнопение, в том числе и «Боже, царя храни». Отец Тихон в школе имел большое и особое влияние, ибо в те дни, когда он появился в школе, все учителя к его приходу, вернее говоря, приезду – он всегда приезжал на пролетке с кучером – усердно готовились. Отца Тихона все побаивались, и на школьном совете и при переводных экзаменах из класса в класс он имел решающее слово.

Поп был еще молод, лет тридцать – тридцать пять, строг и требователен к нам. За незнание или даже за недостаточное знание урока Закона Божьего или молитвенника он беспощадно наказывал учеников: бил квадратной линейкой по пальцам рук, по лбу, мог ударить церковным ключом или дать такой щелчок, что искры из глаз сыпались. Не один раз перепадало и мне от отца Тихона, хотя я и учился прилежно, в том числе и Закону Божьему.

Мы все очень боялись попа. Когда он наказывал школьника, то приговаривал: «Балда Божья». Мы, в особенности постарше нас школьники, его между собой называли: «Поп – балда Тихон».

Я хорошо помню начало первой империалистической войны в 1914 году. Проводы мужиков в солдаты, плач жен, невест, матерей и детей, суровые лица стариков. Сбор на церковной площади, молебственная служба отца Тихона, а затем погрузка на станции в железнодорожные эшелоны. Многие ушли из нашего села навсегда, оставив сирот, вдов, стариков на произвол тяжелой судьбы. Помню, как начали возвращаться домой инвалиды войны – кто без ноги, а то и без обеих, кто без руки, без глаз и чахоточного вида, отравленные газом. Нам, детям, страшно и жутко было смотреть на искалеченных, непригодных к труду людей. Вернулся с войны без левой руки по локоть и родной брат нашей матери, дядя Ульян. Это был красивый молодой жизнерадостный человек. Вернулся он героем – на груди с Георгием, но хорошо, что этот герой был мастеровым человеком, плотником-столяром и приспособился работать правой рукой, поддерживая культей отсутствующей руки. Его работа давала ему возможность как-то жить. Мы, дети нашей семьи, очень любили дядю Ульяна за его веселый нрав, общительный характер, за теплое отношение к нам.

Однажды в нашем селе произошел особый случай. В одно утро над селом в небе появился дирижабль. Он вызвал панический страх. На нашей улице собралась огромная толпа народу, большинство женщин, детей, стариков – молодых подчистила рекрутчина. Многие вставали на колени, падали ниц, крестились, голосили и приговаривали, что это предзнаменование «конца белого света». Мы, мальчишки, в этой людской панике тоже основательно трусили. Но когда появился наш отец, бывалый солдат, видавший виды, он постарался успокоить односельчан, разъяснил им суть «явления», и они все разошлись по домам.

Как ни странно, прошло с той поры около семидесяти лет, а я отлично помню до мельчайших подробностей многие эпизоды школьной жизни, даже помню лицо моей учительницы Наталии Ивановны. Помню всю школу, ее обстановку и класс, в котором я занимался. Спустя почти сорок пять лет, будучи в своем селе, я посетил родную школу, беседовал с учителями, учениками, побывал в своем классе, посидел за партой, где проучился четыре года.

Теперь мне все показалось таким маленьким и немного обветшалым, но было очень приятно вспомнить детство и школьные годы. От себя лично я подарил школе портрет Т. Г. Шевченко, инкрустированный по дереву, и это было тем более кстати, так как школа теперь носила его имя. Коллектив учителей тепло поблагодарил за подарок и посещение. Не утерпел, попил я воды из того школьного колодца, из которого пил воду, еще будучи школьником.

Школу я уже кончал без попа – во всяком случае, его не было на экзаменах, без портретов царя и его царственной семьи. Экзамены выпускные я сдал на «отлично» и получил похвальный лист. Итак, я стал грамотным, чем особенно гордилась моя мать.

В селе появились пленные «австрийцы» – так называли здесь всех пленных, хотя среди них были и немцы, и мадьяры, и другие союзники Германии. Пленных давали крестьянам в помощь для сельскохозяйственных работ, и это в первую очередь солдаткам и вдовам. Немало «австрийцев» осталось жить в нашем селе, создав свои семьи. Детей, прижитых ими с нашими женщинами, называли «австрияками», но это было незлобливо. Наши пленные в Германии имели право на переписку, и я помню, что не один десяток писем под диктовку старших мне пришлось писать нашим односельчанам, находившимся в плену у «германцев».

А жизнь становилась все труднее и тревожнее. Царя нет, попа тоже нет, а если поп и оставался, то он был уже без определенного «авторитета и влияния». А тут начался разбой, появлялись банды, а известно, что трудовой человек не может жить без порядка, определенности, закона. Оставшиеся мужики в деревне и вернувшиеся инвалиды с войны часто собирались и вели разговор о жизни и власти, каковы они будут. Но никто определенного и вразумительного пока что не мог сказать и хотя бы предопределить. Казалось, что произошли какие-то огромные перемены, говорили о перемирии с «германцем», говорили о какой-то революции, но внешних перемен пока что не было заметно.

То было время Февральской революции, Временного правительства, двоевластия[4 - Двоевластие – своеобразное переплетение двух властей в России после Февральской революции (1–2 марта – 5 июля 1917 года): буржуазной в лице Временного правительства и революционно-демократической в лице Советов. Поддержка Советами Временного правительства, политика последнего вызывали резкое недовольство масс. Обострение положения привело 4 июля 1917 года к расстрелу мирной демонстрации и к полной передаче Советами власти Временному правительству, что означало конец двоевластия и мирного этапа развития революции.]. Трудно было не только крестьянину, но и рабочему разобраться во всей этой «политической кутерьме». Февральская революция совершилась, но война еще продолжалась. Гибли солдаты, оставались вдовы, сироты, старики без присмотра, семьи без кормильцев. Шло пополнение инвалидов без рук, без ног, глухих и слепых, отравленных ипритом. Все это горькое, трагическое было рядом, и его никто не хотел из трудового народа.

Шла политическая, идеологическая, классовая борьба, но ее мало кто понимал из простых людей. Проходили собрания, сходки, митинги, в ораторах не было недостатка, и каждый из них восхвалял свои «идеи», рисовал благоденственную жизнь трудовому люду, призывал голосовать за его программу. Но все эти программы, «идеи» и речи оставались темными и малопонятными. Помню, как происходило какое-то голосование по цветным бюллетеням: красным, синим, зеленым и белым. Среди мужиков, да и среди рабочих много было разговоров и споров: какими же бюллетенями надо голосовать?..

Наша деревня Андреевка не была каким-то исключением в том тревожном времени, она, наоборот, казалась более прогрессивной и просвещенной, ведь она находилась всего в 50 километрах от большого промышленного и научно-культурного центра – Харькова. А ведь были отдаленные от железной дороги, глухие, просто захолустные села. Там совсем была темень беспросветная. Но даже самая захолустная деревня имеет свою историю и отдельных замечательных людей. В то тревожное, неопределенное время такие люди более остро проявляли свой характер и стремления. Был такой человек и в нашем селе, по фамилии Малыхин. Рабочий из Харькова, он-то, как говорили, «заворачивал» всем в нашем селе. Мужики уже тогда говорили, что он большевик, а что это означало, никто толком не знал, да и не понимал. Малыхин был руководителем «Просвиты»[5 - Просвита (изба-читальня) – один из видов клубных учреждений в СССР в 20—30-е годы. Играли особую роль в культурно-просветительской работе в деревне.] в нашем селе, а впоследствии – председателем райисполкома, так как наше село стало райцентром.

Был и второй знаменитый человек на селе – Валковой.

Занимался извозом. Очень острый на язык, большой балагур, имел большую популярность среди населения, умел экспромтом на любую тему сочинить стих, каламбур, высмеять каждого. За остроту языка и незаурядные способности в ораторском искусстве его многие побаивались. Говорили, что он принадлежал к эсерам, но что это означало, мужиков тоже мало тревожило. Споры, стычки на сходках, собраниях, митингах почти всегда происходили между Малыхиным и Валковым. Часто из Харькова наезжали сторонники того и другого – тогда это придавало дискуссиям особую остроту, вплоть до физических мер воздействия. Из Харькова приезжали люди по-городскому одетые, а некоторые в форменной одежде железнодорожников, студентов, какие-то чиновники. Называли у нас их «панычами».

Первые дни Октябрьской революции мне хорошо запомнились. На большой площади у церкви соорудили примитивную деревянную трибуну-помост, обтянутый красным кумачом, много было красных знамен. На митинг собралось наверняка свыше двух тысяч человек. У ораторов на груди красные банты. Выступающие говорили впервые открыто о большевиках, о Ленине, об Октябрьской революции, о большевистской программе. Много говорили о том, что теперь царя нет, власть будет народная, не будет богатых и бедных, а все будут равны. Помещичья земля перейдет крестьянам, фабрики и заводы – рабочим, все, что является твоим, – мое, а мое – твоим. В выступлениях ораторов было много путаницы и тумана. Среди мужиков была своя поговорка: «Твое – мое, а мое не твое». Веками хотя и скудная, бедная, но была своя собственность, и как сразу от нее отречься – отвергнуть ее, посягнуть на чужую «священную собственность»? Поэтому когда началась «ликвидация» помещичьих усадеб, далеко не все мужики участвовали в этих «мероприятиях». А по правде сказать, проводилось все это просто варварским способом – усадьбы, дома жгли, ломали, уничтожали. Даже термин был свой выработан: «Поехали грабить экономию Лисовицкого». И действительно, грабили, уничтожали дома, особняки, надворные постройки, как будто бы руководствовались словами: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим». Да, рушить и уничтожать гораздо легче, чем строить.

Из экономий из помещичьих усадеб к себе в хозяйство вели скот, везли сельскохозяйственный инвентарь, а также диваны, шкафы, столы, стулья, пианино, рояли, зеркала, бочки, ведра, тазы, даже статуи. Одним словом, брали все, что попадало под руки. А что из привезенного домашнего имущества не входило в крестьянскую избу, то вносили по частям или составляли в сараях и клунях.

Мой отец не участвовал в погромах помещичьих усадеб, он даже осуждал этот акт насилия, говоря при этом: «Раз это все богатство принадлежит народу, так зачем же все это жечь, уничтожать, ведь во всем этом богатстве заложен труд народный?» Моя мать, я хорошо помню, неоднократно говорила отцу: «Юхым, ты бачиш, що люди везуть з экономии добро, чому ж ты не поидеш, може, тоби б що досталось». Отец каждый раз резко обрывал разговор на эту тему. И я хорошо помню, что только спустя два или три года, когда уже и фундаменты сожженных помещичьих усадеб заросли бурьяном, мы с отцом поехали на усадьбу набрать подводу кирпича из разобранного подвала для строительства печи в нашей хате. Вот и все «богатство», что досталось нам от усадьбы помещичьей.

Помню еще более поздний эпизод «обогащения». На железнодорожной станции стоял состав, груженный сахаром, цистернами с патокой. Тогда старшая сестра Мария, ее муж, Никоненко Федор, и я в общей суматохе участвовали в разбитии вагонов и принесли домой два мешка сахара и два ведра патоки – это был настоящий «праздник» для нас, голодных.

Начался раздел помещичьей земли. В этом акте участвовал и я как «писарчук», который мог писать и считать. Наша семья получила надел: три десятины земли, по числу едоков. Но встал вопрос, как же обрабатывать эту полученную землю? У нас, правда, была одна лошадка, выбракованная из армейских и подаренная отцу каким-то командиром Красной армии. Из сельскохозяйственного инвентаря были плуг и борона, но требовались еще рало и каток обязательно. Пахать одной лошадью тоже невозможно. Вот тогда и появились товарищества по совместной обработке земли (ТОЗ)[6 - Товарищества по совместной обработке земли (ТОЗ) – форма сельскохозяйственной производственной кооперации в первые годы советской власти. Существовали до коллективизации (конец 20-х – начало 30-х годов). ТОЗы – далеко не единственные жертвы коллективизации сельского хозяйства в СССР. В ходе нее были насильственно ликвидированы традиционный уклад жизни деревни, большинство иных видов кооперации, насаждались внеэкономические отношения в сельхозпроизводстве, во взаимоотношения города и деревни в целом, погибли и были репрессированы миллионы людей. По основным показателям сельское хозяйство страны после сталинской коллективизации смогло выйти на довоенный (1913 год) и нэповский (вторая половина 20-х годов) рубежи только в конце 30-х годов.]. Это называлось «спрягаться», и мы с соседом нашим Чаговцем «спрягались», при этом я был несменным погонщиком. Такова была обработка на первых порах полученной земли.

В 1918–1919 годах в нашей всей округе были германские войска – они по Брестскому миру[7 - Брестский мир – договор, заключенный в Бресте в марте 1918 года между Советской Россией, с одной стороны, и Германией, Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией, с другой, с целью выхода России из войны. При этом Германии отходили Польша, Украина, Прибалтика, часть Белоруссии; Турции – часть Закавказья. Договор был аннулирован советским правительством в ноябре 1918 года после революции в Германии. Рассматривался в свое время одними как вынужденный дипломатический маневр советского правительства, другими – как предательство национальных интересов страны.] оккупировали наши края. С приходом немцев вновь появились помещики и сахарозаводчики – начался возврат имущества и скота помещикам, а вместе с этим и порка мужиков за «разграбление» экономий и сахарных заводов.

В наших краях против германцев действовал вооруженный отряд. Немцы называли эти отряды «бандитами». На самом деле это были зародыши партизанского движения. В этих группах воевало большинство молодежи, парни 17–18 лет, были и постарше люди. Я хорошо помню, что в этом отряде участвовали два моих двоюродных брата Шамрай – Савелий и Сашко, ближайшие наши соседи – Дегтярь Кондрат и Максим Мошура. Базировалась эта группа на острове, в лесу, за рекой Северский Донец. В одной из вооруженных стычек с немцами на реке Донец многих молодых парней убили, многие раненые потонули в реке. Дегтяря Кондрата немцы доставили к отцу и потребовали, чтобы он самолично физически наказал своего сына в присутствии населения, обещая оставить его в живых. Было согнано все население нашей улицы и прилегающей к ней, сын был наказан отцом. Но затем германцы Кондрата отправили в Харьковскую тюрьму, где он и погиб. Сашка Шамрая мы с сестрой Марией прятали в своем погребе целую неделю.

Затем совсем как-то неожиданно и поспешно немцы покинули наши места. Мужики говорили, что в Германии тоже произошла революция, но толком никто ничего не знал.

После ухода немцев наступили менее тягостные времена, но тоже они были нелегкими для простого люда. В селе, как будто по расписанию, чередуясь, появлялись красные, белые, разного толка и направления разрозненные отряды и банды. Населению не было никакого покоя, приходилось покоряться любой пришедшей власти. Наш населенный пункт с его железнодорожной станцией под грохот орудийной канонады и пулеметной дроби несколько раз с боями переходил из рук в руки. На железнодорожной станции часто появлялся бронепоезд. Не один раз нам, детям с матерью, приходилось отсиживаться в погребе. Наш отец при любой обстановке и перемене власти неизменно находился во дворе и при этом надевал свои награды – Георгиевские кресты. Так как на всей улице у нас хата была самая большая и красивая, к тому же стояла на пригорке, то она всегда привлекала постояльцев. Останавливались у нас и красные, и белые, и, к удивлению, и те и другие относились к отцу с каким-то особым, подчеркнутым уважением. Очевидно, уважали и видели в нем старого, заслуженного солдата, видавшего виды на своем веку.

Помню один сложный случай, который чуть было не закончился трагедией для отца. Это было глубокой осенью. Через наше село проходила какая-то большая воинская часть Белой армии. Шли пехота, артиллерия, кавалерия и обоз. Отец стоял во дворе у калитки, я рядом с ним. Подъезжает верховой к калитке и требует у отца фуража для лошади. Отец отвечает, что у него фуража нет. Всадник замечает: «А вот стоит стожок сена». Отец отвечает, что сено приготовлено для своих нужд. Беляк напирает на калитку, пытаясь прорваться во двор, в это время на него бросается наш дворовый огромный и злой пес Рябко. Беляк выхватил из ножен шашку, пытаясь зарубить собаку. Отец стал между псом и беляком, который закричал: «Уйди, старик, а то разрублю пополам». Отец отступил от калитки, обозвал беляка «сопляком», и между ними завязалась по-настоящему солдатская перепалка. Беляк выхватил из кобуры наган и опять закричал: «Отойди, старик, иначе застрелю». В какой-то миг это могло и случиться. На перебранку подоспел какой-то офицер. Тогда отец, расстегнув свой кафтан и обнажив этим на своей гимнастерке все четыре Георгия, выставил грудь вперед и крикнул: «Стреляй, сопляк, в старого солдата». Подъехавший офицер как-то сразу оторопел, прикрикнул на беляка, отдал честь отцу, извинился за происшествие и удалился. Я был живым свидетелем всей этой почти трагической сцены. Перепугался до смерти, расплакался и запомнил этот эпизод с Гражданской войны на всю жизнь.

В это время мужа моей сестры Маруси, Федора, белые мобилизовали в свою армию, произвели в какой-то нижний офицерский чин, и он ушел с беляками на юг Украины. Спустя несколько месяцев он пришел домой, хорошо помню – в офицерской форме, с оружием. Затем переоделся в гражданское, спрятал оружие, а сам скрывался на чердаках, в подвалах. Когда Красная армия заняла наше село, он ушел с красными и воевал всю Гражданскую войну. По возвращении из армии работал рабочим, а затем мастером на железной дороге по ремонту путей.

Кроме наезжих банд, у нас в селе было несколько своих «доморощенных» со своими «предводителями», и они часто враждовали между собой, а вместе терроризировали, грабили, убивали и насиловали население. Самая оголтелая банда в нашем селе была под предводительством некоего типа по фамилии Невода. Мужики, молодые хлопцы не могли больше терпеть издевательств и оскорблений. Как-то ночью подстерегли на улице самого Неводу и железными прутьями на месте покончили с ним. Я был свидетелем этого убийства и смотрел с ужасом на его труп. После убийства Неводы остальные немного попритихли, но еще долго пришлось с ними бороться. Эта доля не обошла и меня. Когда я был уже в комсомоле, то был и в составе ЧОНа (частей особого назначения)[8 - Части особого назначения (ЧОН) – военно-партийные (партии большевиков) отряды, создававшиеся в 1919–1925 годах для помощи советским органам в борьбе с контрреволюционной деятельностью. Формировались, как правило, из членов РКП(б) и комсомольцев.].

Говорят, что война была гражданской, а почему она называлась гражданской войной? Кто может внятно и достоверно дать ответ на этот вопрос? Если воевали граждане одной страны за свои права, то это так, но ведь не это решило исход дела. Воевали две армии: Белая – организованная, многочисленная, хорошо вооруженная, поддерживаемая Антантой, следовательно, она представляла собой определенный класс, систему, политические и идеологические убеждения, и Красная армия, еще молодая, мало обученная и слабо вооруженная, представлявшая собой другой класс, другие убеждения, идеологию, политические взгляды. Были и партизаны. Их отряды играли большую роль в этой классовой борьбе, но они не были решающими. Как же назвать эту войну? Она, безусловно, была классовой войной, хотя многие этого и не понимали.

Эта война окончательно разорила хозяйство страны, промышленность – все пришло в запустение и упадок, почти не было никаких промышленных товаров. Сельское хозяйство тоже оказалось в полнейшем разорении, а тут еще вдобавок обрушились жесточайшие засухи, которые вызвали неурожаи и голод. Большинство народа буквально страдало, искало выход, как прожить, как выжить. Спекуляция, грабежи, обманные операции, создание «натурального хозяйства» – вот было тогда лицо страны. Чтобы наша семья не погибла от голода, как я уже упоминал, отец обменял свой хороший дом на развалину – «хижину на курьих ножках», при этом взял в придачу 12 пудов зерна-суррогата. Все, что возможно было, меняли на кусок хлеба, фунт муки, пшена, гороха. В зимнюю стужу, метель, морозы я со своей матерью ходил верст за 30–40 от своего села на хутора, чтобы принести несколько фунтов муки, жмыха или какой-нибудь еды. В один из таких «походов» нас в пути настиг сильный буран, и мы чудом каким-то уцелели. Наши соседи – мать с сыном, моим сверстником Степаном, и дочерью Наташей 15 лет – замерзли в степи, и их нашли под снегом только спустя две недели. Приходилось мне ездить на буферах, крышах вагонов с углем на станцию Яма за солью. Пуд соли в двух узлах через плечо, верхом на буфере между вагонами – таков в основном был наш транспорт. Сколько погибло людей, в том числе и моих сверстников, под колесами железнодорожных вагонов! Но соль – это была ценность, на нее можно было выменять хлеб, зерно. Голод заставлял, гнал из дома в поисках спасения от голодной смерти.

Зиму 1919 года как-то мы всей семьей прожили, и все остались живы, хотя от недоедания и голода далеко не были здоровы. Приближалась весна, а с ней и вся надежда: пойдет трава, крапива, рогоза, щавель, уже можно будет жить. В детстве я переболел почти всеми болезнями: оспой, брюшным тифом, малярией, желтухой, корью. И все переносил тяжело, а теперь еще голод давал о себе знать. Весной с сестрой Марией я отправился на заработки, за 95 верст от нашего села, как тогда говорили, «в экономию», но теперь это был один из первых совхозов на Полтавщине. До совхоза шли большой компанией целых три дня, ночевали где придется. В экономии жить нас разместили всех вместе на чердаке воловни, прямо на сеновале.

Столовая находилась в каком-то бараке, еду в ней давали два раза в день: кусок хлеба с какой-то примесью и котелок на двух человек пшенной каши со старым подсолнечным маслом – это было уже очень хорошо. Меня определили пасти свиней и коров, так что я был действительным свинопасом, но на «особом» положении. Поздно вечером, когда я пригонял все стадо на усадьбу с поля, после дойки коров мне полагалась кружка парного молока, это меня очень поддерживало. Пасти свиней и коров было нелегко. Целый день на жаре, холоде, под дождем, на ветру. Гонять скот надо было на водопой к стоку за три километра, стадо мое разношерстное: коровы идут в одну сторону, а свиньи – в другую. Бывало, до основания выматываешься за день и к вечеру падаешь просто замертво. А рано, чуть свет, надо выгонять на пастбище скот. Весной в разгар полевых работ меня «повысили», я стал уже погонщиком волов при пахоте, бороновании и севе, а в летний период водовозом. Возил питьевую воду работающим в поле по прополке сахарной свеклы, к жаткам и вязальщицам снопов на уборке пшеницы. За мной были закреплены лошадь, телега, две бочки, четыре ведра и несколько десятков эмалированных кружек. Особенно в жаркую погоду меня с нетерпением ждали в поле работающие – хотелось каждому чистой холодной родниковой водички. Меня знали в нашем отделении все и называли «Наш Петька-водовоз». Я гордился этой своей «популярностью». В мои обязанности входило также ухаживать за лошадью, кормить, поить и чистить ее, держать в исправности телегу, в надлежащей чистоте бочки. И конечно же строго по расписанию доставлять воду работающим людям в поле. За всю эту работу мне шла заработная плата наравне со взрослыми. Все складывалось неплохо, я даже перешел ночевать с общего чердака воловни на сеновал, возле конюшни. Моим наставником был старший конюх. Мне он тогда казался уже пожилым человеком, а ему-то было всего лет 30–35. Имени я его теперь уже, к сожалению, не помню, но он относился ко мне, как к родному сыну. У него я научился многим хозяйственным премудростям и, как он говорил, «фактам».

Но, несмотря на теплоту и заботу этого человека и общее хорошее отношение всех ко мне, и в особенности девчат – подруг Марии, я все же сильно скучал по дому. По отцу, матери, младшему брату Мите. Временами, в особенности вечерами и ночью, тоска по дому, по родным местам, знакомым с самого раннего детства, доводила меня до слез. Я плакал, скрывая свою слабость от взрослых. Чувство первого расставания сжимало сердце от каких-то воображаемых «недобрых предчувствий», очевидно свойственных ребенку, впервые покинувшему отчий дом, родные места, мать, отца, своих близких. Все время мне представлялось в воображении, какой будет встреча после окончания работы. А домой мы могли возвратиться только после Покрова.

Пришел срок расчета – и оказалось, что я заработал наравне со старшей моей сестрой Марией. Возвращались домой тоже большим коллективом, под охраной мужиков и молодых парней, ведь были все с деньгами, а в то время основательно пошаливали разные банды и грабители. Наш заработок основательно помог семье. Но запасов оказалось мало, хватило их ненадолго, и снова недоедание, а потом и голод протягивали к нам свои костлявые руки.

Надо было искать выход из создавшегося положения. И «выход» был найден. В феврале 1920 года меня определили в батраки к зажиточному крестьянину Земляному на хутор Пришиб, что в 20 верстах от нашего села. Мой теперешний хозяин поставил при найме меня в батраки условия: я обязан «служить» у него не менее года и делать все как его работник. За это мой хозяин дает нашей семье 4 пуда пшеницы и по окончании моего срока «службы» одевает и обувает меня с «ног до головы». К тому же было условлено, что если я буду работать хорошо, то при окончательном расчете я получу еще пуд пшеницы и пуд проса.

Итак, в 12 лет я стал батраком. Хозяйство Земляного по тем временам было средним: три пары волов, четыре пары лошадей, шесть коров, молодняк крупного рогатого скота, свиньи, овощи и множество птицы. Хорошие хозяйственные постройки, добротный дом, весь необходимый инвентарь. Была у хозяина конная молотилка, триер, несколько веялок. Одним словом, имелось все необходимое для хорошего хозяйства, для обработки 25 десятин земли, которые были в его собственности, да он еще арендовал 5–6 десятин земли. Земляной имел какое-то агрономическое образование, у него было много книг по земледелию, и он выписывал периодическую литературу по сельскому хозяйству. Впоследствии, после его раскулачивания, он работал в райземотделе как специалист.

Семья хозяина была небольшой: он сам – красивый статный мужчина, жена – маленькая, черная, сухая и до невозможности злая и скупая женщина, его мать, уже пожилая женщина, добрая и ласковая старуха, и приемная дочь Наташа лет 7–8 (у Земляных своих детей не было). Чтобы справляться со всем хозяйством, конечно же одних рук хозяйки и хозяина не хватало, хотя они и были по-настоящему работящими людьми и трудились от зари до зари. Постоянно у Земляного был работник Степан лет 30–32, крепкого телосложения, очень работящий и смышленый. Он был глухонемой. Говорили, что он был красив. Степан как-то по-особому обрадовался моему прибытию и все время моего батрачества относился ко мне с большой теплотой и покровительствовал мне. Чувствовалось, что Земляной Степаном дорожил, но и побаивался его. Степан же относился ко мне с такой заботой и любовью, что мог из-за меня пойти на любой конфликт с самим хозяином, но об этом немного позже. Была еще и работница. Помню, что звали ее Верой, ей было лет 25–26, говорили, что она круглая сирота и живет у хозяина очень давно. Вера была тихая, скромная, небольшого роста, волосы льняные, черные брови, глаза зеленые. Она всегда улыбалась. Как я замечал, со Степаном они дружили. Относилась она ко мне с какой-то лаской умной женщины. В мои обязанности входило во всем помогать Степану, делать все для меня посильное, что скажет хозяин и хозяйка. Мне приходилось пахать, бороновать, сеять, возить хлеб и сено с поля на луга; погонять лошадей в коротком приводе молотилки, крутить веялку и триер; месить навоз и делать из него в станках кизяки, помогать Степану ремонтировать сельскохозяйственный инвентарь и конскую сбрую, водить в ночное лошадей, ставить и вынимать из речки Балаклейки вентери с рыбой и раками, поить, кормить быков и лошадей и за ними убирать. К коровам доступа мне не было – это было «царство» Веры. Она их поила, кормила, ухаживала и доила.

В напряженную пору сельхозработ Земляной нанимал еще 10–15 человек сезонных рабочих, мужчин и женщин. Работали все от ранней зари до позднего вечера. Часто ночевали прямо в поле. Я хотя и не голодал, но часто жил впроголодь, в особенности когда уходил в ночное с лошадьми. Хозяйка была скупой и жадной. Она мне давала кусочек хлеба, причем черствого, луковицу и немного соли. Иногда мать хозяина украдкой от невестки совала мне в торбу кусочек сала. В отместку хозяйке за ее скупость и, конечно, от голода я иногда украдкой пробирался в амбар, где стояли глечики с парным молоком, брал тонкую камышину и выпивал молоко, не повреждая молочной пленки. Правда, мне было стыдно и жалко, когда за этот «недосмотр» хозяйка ругала ни в чем не повинную Веру.

Об отчем доме, матери, отце, сестре и младшем брате Мите я очень скучал. Но повидаться с ними не было никакой возможности – не отпускал хозяин, да и работали мы до последнего изнеможения. Весной, летом и до самой поздней осени мы вставали в 4–5 часов утра и работали дотемна. И так каждый день, поэтому мне всегда хотелось спать. Как-то с поля в хозяйство на ток возили снопы пшеницы. Хозяин на передней подвозе, я за ним на арбе со снопами погонял волов, а меня все время клонит ко сну, и никаких сил, кажется, нет его перебороть. За мной следовала арба, которой управлял Степан. Уже при съезде на ток меня окончательно сморило – волы как будто бы почувствовали это, резко свернули в огород, и арба со снопами и мной опрокинулась. Я свалился и сильно ушибся, но подскочил к быкам, еще не понимая, что случилось. И вдруг я почувствовал на спине сильный ожог – это мой хозяин кнутом с металлическим наконечником хлестнул меня по спине. Рубашонка моя лопнула – кровь потекла по спине, я бросил быков и стал убегать, боясь повторного удара. В это время Степан, громко издавая какое-то мычание, с вилами в руках бросился на своего хозяина и жестами показывал, что он за обиду и побои меня может его приколоть вилами. Когда я возвратился к опрокинутой арбе, он снял с меня рубашку, вытер кровь на моей спине и все время гладил рукой меня по голове, успокаивая и грозя кулаком в сторону Земляного, который от нас стоял теперь на довольно почтительном расстоянии. С этого времени моя дружба со Степаном стала еще крепче, а хозяин до конца моей у него «службы» не смел меня тронуть даже пальцем. Хотя меня по делу кое-когда и надо было приструнить. На спине у меня до сих пор остался шрам в виде буквы «З» от удара кнутом хозяина. Так и осталось на всю жизнь «клеймо батрака».

В середине лета моя мать Мария Демидовна с младшим моим братом Митей пришли проведать меня и «погостить». Я очень обрадовался их приходу и Мите старался показать все «мое» хозяйство, рассказать, что я делаю, чем занимаюсь. Мать и братишка были худые, изголодавшиеся, – хозяева их, конечно, накормили. Но случая с Митей я не забуду до конца своей жизни. Мать Земляного – я уже об этом упоминал – была хорошей, сердобольной старухой. Она дала Мите кусок белого хлеба. И вдруг Митя после этого куда-то исчез. Мать заволновалась: куда, мол, пропал ребенок? Я начал искать брата, звать его, но он не отзывался. Я тоже начал волноваться, но спустя некоторое время Митя вылез из кучи кизяков, сложенных для сушки. Я его спросил, почему он там был и почему не отзывался на мой зов? Он ответил: «Я боялся, чтобы у меня хлеб не отобрали. И пока я его не съел, я не отзывался и не являлся». Такое запоминается на всю жизнь. Посещение матери и брата меня еще больше «растравило», и мне так страшно захотелось домой, повидаться со своими родными и сверстниками. Но моя мечта и желание так и не сбылись до окончания срока моего батрачества.

Уже поздней осенью ко мне пришел молодой человек, долго разговаривал – все выяснял о моей работе, об отношении ко мне хозяина. Спрашивал, не обижают ли меня, как кормят, где я сплю, сколько работаю. Затем он пригласил к себе Земляного, предложил заключить договор и заплатить взнос. Мне молодой человек сказал, что я принят и состою в списках союза Земраблеса[9 - Всероссийский союз работников земли и леса (Всеработземлес) – профессиональный союз сельскохозяйственных и лесных наемных рабочих, созданный в 1920 году. Выступал как организатор и защитник интересов пролетарских и полупролетарских сил в деревне; идеологически и материально поддерживался партийными органами. Существовал до 1930 года, когда разделился на несколько профсоюзов работников различных областей хозяйства.] и в случае неправильных действий со стороны хозяина могу на него в союз жаловаться. О побоях я, конечно, ничего не сказал. Итак, на тринадцатом году своей жизни я был занесен в списки Земраблеса и взят под «охрану» закона.

Все, что было обещано хозяином, он выполнил полностью, даже дал подводу, и меня Степан доставил домой. Земляной предлагал еще остаться хотя бы на год у него в работниках. Но меня тянуло домой, в родные места, к своим, хотя я и знал, что без работы мне нельзя быть. Явился домой я просто разодетый по тем временам. Это была диковинка: новые добротные сапоги, «чертовой кожи» штаны, фланелевая рубашка и кожаный широкий пояс, шапка из барашковой смушки и добротный казакин из сукна.