Елена Первушина.

Быть сестрой милосердия. Женский лик войны



скачать книгу бесплатно

Не вдруг мы узнали окончательное распоряжение насчет сестер; но, наконец, было решено, что все сестры будут в Севастополе. Уже 16 сестер второго отделения там, на южной стороне, то есть именно в Севастополе, а сестры первого отделения тоже туда поедут, как только поправятся. Сестры, что приехали со мной, тоже должны туда ехать. Сестра-начальница сначала пожелала, чтобы я осталась тут заняться их домашними делами. Я скрепя сердце согласилась, но мои сестры подняли плач и приходили в ужас, как им ехать без меня; а так как Александра Петровна Стахович стала чувствовать себя крепче, то и решила, что я могу уехать.

И вот мы стали собираться. Надо было и то, и другое приготовить и взять с собой. При первом отделении находился чиновник Филиппов, такой мешкотный; он меня несколько раз выводил из терпения с укладкой разных мелочей и продержал нас так, что мы выехали поздно и только доехали до Бахчисарая. Тут дорога была хороша, а там, что ближе к Севастополю, то хуже. Мы не решились ехать дальше, а ночевать тут же.

Приходила ко мне сестра Лоде; они уже недели три при бахчисарайском госпитале. Она мне очень понравилась; жаль, если мы не будем с ней вместе.

Утром на измученных лошадях и по ужасной дороге подвигались мы к Севастополю. Хорошо еще, что в моем тарантасе было заложено пять лошадей; и вот, когда какой-нибудь тарантас завязнет, их туда вели и пристегивали. Можно легко себе представить, как наше путешествие совершалось медленно; но погода была великолепная, легкий мороз, воздух чистый и свежий, и местами так сухо, что мы могли идти пешком.

В пять часов мы были на Северной и долго не знали, где нам приютиться. Наконец Тарасов отыскал смотрителя морского госпиталя, и тот дал нам комнату, всю заваленную разными тюками, на которых мы и расположились, а его жена и теща пришли нас напоить чаем. Они здесь тоже на бивуаках: их госпиталь совсем разрушен бомбами, и они сюда перешли на четвертый день бомбардировки, но никого из всего госпиталя не только не убило, но и не ранило.

Боже, как я была глупа, слушая пальбу! Мне надо было себе говорить, что это стреляет в нас неприятель, а то так и кажется – на Ходынке ученье.

19 января мы провели дома, только выходили полюбоваться через бухту на Севастополь. Как он красив! Смотрели на вражеский флот, который очень гордо красуется на горизонте, а наш!..

На другой день ездила с сестрой Александрой Ивановной Травиной познакомиться с сестрами. Их старшая сестра Меркулова очень приятной наружности и очень мне понравилась. Ходили в госпиталь, где занимаются сестры. Но наш доктор никак не хочет, чтоб мы, не отдохнув хорошенько, поступили в госпитали. Итак, мы опять вернулись на Северную.

Наконец, 21 января мы пошли в бараки. Очень мы были рады приняться за дело. Но странно, дико все это казалось: и доктора незнакомые, и все такое чуждое. Какой-то француз с радостью закричал: «А, сестра!» – и еще более обрадовался, когда я с ним заговорила. Но не долго мы тут оставались.

Приехал Николай Иванович и сказал, что лучше и нам тоже переехать на ту сторону, то есть именно в Севастополь, чему мы очень обрадовались. Прошло дня три, покуда нам приготовили квартиру. Доктора тут же с нами поместились.

Как мне живо вспоминаются эти две маленькие комнатки и звуки органа (в этом доме помещалась католическая церковь). Но мы не долго оставались тут, а перешли в тот же дом, где помещалась Меркулова с сестрами. Мы очень желали, то есть я и она, соединиться совершенно; я ей даже предлагала, так как ее сестер было гораздо больше, быть старшей над всеми, но она этого не захотела, и было положено, что мы будем заниматься домашними делами вместе, и дежурство тоже. Но ни ее, ни мои сестры не были этим довольны. Мы надеялись, что это потом обойдется. Оно и обошлось.

Николай Иванович Пирогов был неутомим и всем распоряжался; он нашел, что в собрании, где был первый перевязочный пункт, необходимо проветрить, так как там постоянно стала появляться рожа. Он велел раненых, которые были покрепче, отправить на Северную в бараки, а прочих перевели в Николаевскую батарею, в которой и прежде уже лежали больные, то есть раненые. Две или три сестры второго отделения жили там; другие из того же отделения приходили туда дежурить. И я, и мои сестры сначала тоже туда ходили на дежурство. Перевязочный пункт открыли в так называемом Инженерном доме. Это были на дворе небольшие домики, так что постоянно из одного помещения в другое надо было ходить по двору.

Живо мне вспоминается, как, бывало, идешь по двору, вдруг что-то блеснет: тепло, несмотря на февраль, – так и кажется, что это зарница, но раздавшийся гул вам тяжело напомнит про бомбы.

При перевязочном пункте должна была жить сестра Травина, для заведования хозяйством, аптекой и порядком. Еще мы заняли небольшой дом, там тоже должна была жить одна сестра.

Четвертое помещение – дом Гущина de funeste m?moire, на дверях которого, как мы говорили, должна была быть та же надпись, что на дверях ада у Данте: «Оставьте надежду все входящие». Тут тоже жили две сестры второго отделения, а мы, прочие сестры, дежурили по суткам то в том, то в другом доме. Я больше дежурила на перевязочном пункте. Сначала все это было странно, чудно, но в это время раненых не было так много; иногда трех человек вдруг принесут, иногда сами приходят. Но что дальше, то больше, и часто от 16 до 20. Тут же, тотчас, и начинаются операции: ампутации, резекции, трепанации. Большею частью все делал сам Николай Иванович. Докторов очень много всех наций, даже американцев. Все они очень учтивы, даже чересчур. Говорят: «Будьте добры сделать то или это; сделайте одолжение, давайте через два часа это лекарство». И русские доктора очень внимательны и учтивы.

Я не хочу в подробности описывать все эти страдания, все эти операции, мучения, крики; да это, несмотря на ужасы, по самому своему продолжению становилось монотонно и продолжалось не день, не три, не неделю, не месяц – а месяцы!

Когда мы приехали, Севастополь был еще очень красив. И улица, где мы жили, площадь, где была лавка со всяким товаром и даже много посуды, стекла, и Екатерининская улица, – все было совершенно нетронуто. Как-то раз я ходила покупать разные мелочи и забывала, что мы окружены огненным кольцом неприятельских батарей. Вот тут ко мне подошел доктор Реберг; он ехал с нами из Петербурга и сказал мне, что сейчас ходил гулять на наши бастионы. Только что он от меня отошел, как ко мне подошел унтер-офицер, спрашивая меня довольно грозно:

– Кто с вами говорил?

Я отвечаю: «Доктор». Он мне говорит: «Берегитесь, это дело серьезное; он, кажется, шпион».

Тогда я ему сказала, что он может идти на перевязочный пункт, где этот доктор постоянно работает. Слово «шпион» здесь возбуждало всегда страшное волнение.

Очень было тяжело ходить по Севастополю и встречать отряды, которые идут на батареи. Они идут бойко, весело, но за ними три или четыре человека несут носилки. Сердце так и сожмется, и подумаешь: «Для которого это из них?». Или встретишь четырех человек, которые несут носилки; на иных нет ни движенья, ни звука, а с других раздается еще стон, – и подумаешь: «Право, лучше тому, для которого уже все кончилось! А этому еще сколько придется выдержать и, может быть, для такого же конца!». А с каким терпением наши солдаты переносили свои страдания! Сколько раз я слышала эти слова: «Господь за нас страдал, и мы должны страдать»!

Несмотря на то, что на южной стороне не оставляли больных и мы ходили только за ранеными, в один день семь сестер слегли в тифе, а потом так и продолжалось: то две, то одна занемогают, и доктора тоже стали болеть, так что уход за ранеными и за больными сестрами стал очень затруднителен. Хорошо, что в это время А. П. Стахович со своим отделением приехала. Она с большим числом сестер осталась на Северной, где уже тогда было много больных, а к нам отделили некоторых.

Не могу вспомнить, в какое время, – в начале ли марта, или позднее, – приехало еще отделение сестер из Петербурга. Их поместили на Павловский мысок, но, сколько мне помнится, после 26 мая и потери трех редутов, Селенгинского, Волынского и Камчатского, их перевели в морской госпиталь, который был в Михайловской батарее.



Александр Леонтьевич Обермиллер и Николай Иванович Пирогов.

Фотограф А. Сумовский. 1877 г.


Начиная писать эти воспоминания, я не думала придерживаться хронологического порядка, но скоро увидала, что это необходимо: без этого нельзя сделать ясным, как постепенно положение наше все ухудшалось и ухудшалось.

Не помню в точности, какого именно числа февраля я дежурила на Николаевской батарее; рано утром у одного раненого сделалось сильное кровотечение, и врач послал позвать доктора А. Л. Обермиллера. Помочь раненому было невозможно – кровотечение было из сонной артерии, но тут же Обермиллер сказал доктору по латыни, что государь Николай Павлович умер! Для нас это было совершенно неожиданно; мы слышали только, что великие князья Николай и Михаил Николаевичи, которые жили более месяца в Севастополе и часто посещали на южной стороне наши госпитали, вдруг уехали, но мы все решили, что это, верно, для императрицы. А между тем тут же было велено всем идти в собор для присяги. А я, глядя на нашего скончавшегося солдатика, мысленно повторяла слова последней погребальной песни: «К судии бо отхожу, иде же несть лицеприятия: раби и владыки вкупе предстоят, царь и воин, богат и убог в равном достоинстве, кийждо бо от своих дел или прославится, или постыдится…»

И мы в эти дни похоронили одну из сестер. Здешний священник Петропавловской церкви, отец Арсений Лебединцев, который к нам часто ходил и которого мы все полюбили, отпевал ее, также и монах Вениамин, который еще из Петербурга приехал с общиной и оставался с сестрами на Северной. Стахович с сестрами тоже приехала проводить. Грустны и торжественны были эти проводы! Надо было через бухту ехать на Северную – на Южной уже никого не хоронили. И вот, при звоне колоколов, при пении «Святый Боже», которому постоянно вторила пальба, с развевающимися хоругвями, при чудной погоде, мы пошли на Графскую пристань и на катере, с гробом и духовенством, переехали бухту. Никогда не забуду я этого дня!

В начале марта, после одной ночи, в которую была сильная бомбардировка, утром доктор Тарасов прислал мне сказать, что необходимо послать сестер в дом Собрания, так как там много раненых, а те маленькие домики, в которых был наш перевязочный пункт, недостаточны для такого числа.

Взяв с собой одну сестру, я пошла в дом Собрания. Это прекрасное строение, где прежде веселились, открыло вновь свои богатые, красного дерева, с бронзою, двери для внесения в них окровавленных носилок. Большая зала из белого мрамора, с пилястрами из розового мрамора через два этажа, а окна – только вверху. Паркетные полы. А теперь в этой танцевальной зале стоит до ста кроватей с серыми одеялами и зеленые столики; все очень чисто и опрятно. В одну сторону большая комната; это – операционная, прежде бывшая бильярдной; за ней еще две комнаты; в другую сторону еще две комнаты, с прекрасными, с золотом, обоями, и в них тоже койки. Утром было 11 ампутаций, и потом еще несколько в продолжение дня. Сначала не обошлось без суеты и лишней беготни, пока устроились в новом помещении. Вечером Тарасов объявил нам, что князь Васильчиков велел сказать, что ночью будет дело и чтобы все было наготове и исправно.

И вот собрались доктора, и, разумеется, первым явился неутомимо работающий, живой, одушевленный и возбуждающий и в других одушевление и ревность к труду Николай Иванович Пирогов. Ясно помню и других докторов, постоянно находившихся на перевязочном пункте; а именно: наш общинный врач В. И. Тарасов, Реберг, Дмитриев. Эти трое приехали вместе со мною; но Дмитриев скоро занемог тифом и так пострадал, что принужден был уехать. С Николаем Ивановичем, который, как мне помнится, приехал еще в ноябре, приехали Обермиллер, Каде и Калашников, этот последний всегда был при Гущином доме. Были еще присланные великой княгиней Еленой Павловной Бенерс – Пабо, Хлебников, Тюрин. Из полковых докторов был постоянно при перевязочном пункте Иван Михайлович Добров, да еще два, как служащие при госпитале, а не как хирурги, Рождественский и Ульрихсон.

В этот вечер собралось восемь докторов и восемь фельдшеров, да ко мне пришли две сестры; мы все приготовляли, резали, катали бинты. Наша дежурная комната была в дамской уборной. Там жила постоянно одна сестра, которая заведовала хозяйством, имела чай, сахар, водку для больных. У нас почти постоянно кипел самовар, так как часто надо было поить раненых чаем с вином или водкой, чтобы поднять пульс, прежде чем хлороформировать. А как ужасно, когда по слабости раненого операцию делали без хлороформа: что за страшные были тогда крики!

И в этот вечер у нас в большой зале все приготовлено: стаканы, водка, самовар кипит. В операционной, вокруг Николая Ивановича, сидят доктора. В одиннадцатом часу начала раздаваться пальба, и тотчас же стали раскрываться настежь наши парадные двери: то двое, то трое носилок сряду; то два человека ведут под руки раненого. Доктора их осматривают, при затруднительных случаях зовут друг друга на совещание, раздаются слова: «Этого на Николаевскую батарею!» (значит, легко ранен), «Этого в Гущин дом!» (значит, без всякой надежды), «Этого оставить здесь!» (значит, будет ампутация, экзартикуляция или резекция).

Ночь началась очень страшно, но, слава Богу, всего было только 50 раненых и 4 ампутации.

С 10-го на 11 марта у нас произошла большая тревога. Я только что собралась уйти в пустую комнату отдохнуть, как вдруг слышу – пальба все сильнее и сильнее; я вышла на крыльцо с дежурным доктором. Мы смотрели и слушали, различая, когда стреляют наши, когда – неприятели. Меня этому еще прежде солдаты научили. Точно был фейерверк: так и сверкали выстрелы, освещая окрестные строения. Все пришло в движение; забили тревогу; как будто и на нас повеяло войной: то пройдет толпа, то слышен говор, то между двумя выстрелами раздается хохот и очень дико звучит между свистом ядер и бомб. Прискакал к нам Обермиллер и объявил, что сейчас явятся все доктора. Я послала за сестрами. На горе зажгло дом ракетой, и пожар как-то грозно освещал Севастополь. Но у нас раненых было немного – их носили на третий перевязочный пункт. Утром наши доктора поехали туда и перевезли до ста раненых, а более 50 осталось у нас. С семи часов вечера до одиннадцати продолжались операции, а на другой день – с десяти часов до двух.

Я знаю, что доктора и даже сестры при позднейшей, более консервативной хирургии поразились бы, если б я подробнее стала описывать то множество ампутаций, которые делались у нас всякий день; но пусть они вспомнят, что все ранены были ядрами и осколками бомб, и поэтому, кроме ран, был всегда и ушиб; к этому еще – скученность раненых, дурные условия и зараженный воздух. Мы и доктора не ходили за больными, а почти все получили тиф; солдаты были утомлены, и часто после операции, при первой перевязке, оказывалась гангрена: резекции шли неудачно; ампутации ног кончались хуже, чем рук. Руки лучше заживали и скорей, когда ампутация была выше локтя, а ноги – напротив того; и ампутации бедра, особливо в верхней трети, всегда почти имели печальный исход. Но что было ужасно, это когда одному человеку делали ампутации двух членов зараз, и, однако, были такие молодцы, что и это выдерживали. Я видывала их у нас на перевязочном пункте, видела их потом в симферопольских и екатеринославских госпиталях. Было также очень тяжело, именно у нас на перевязочном, когда, после того как больной подавал надежды на выздоровление, он вдруг начинает лихорадить, пожелтеет, и доктор говорит, что надо его отправить в Гущин дом – для больного это все равно что смертный приговор. А нечего делать, вполне сознаешь, что нельзя только что принесенным раненым быть в соприкосновении с таким больным и видеть умирающего. На перевязочном пункте не должны умирать.

В Гущином доме, куда я ходила, постоянно увидишь трех или четырех умирающих; всякое утро, если погода была теплая, всех больных на койках выносили на двор, а если придешь через полчаса, как они внесены, то уже дух был невыносимый, несмотря на целые ведра ждановской жидкости. Однако и в этом ужасном месте были такие, которые выздоравливали. Я сама имела удовольствие отдать одному обратно его деньги, которые он мне поручил переслать жене после его смерти.

В этом госпитале были постоянно две сестры, Григорьева и Голубцова, и это был великий подвиг: так там было безотрадно. Бедная Голубцова много вытерпела: во-первых, их экипаж опрокинулся и у нее были сломаны два ребра; потом у нее был тиф, несколько дней она была совершенно без сознания, и наконец, когда летом было немало случаев холеры, она была при этом госпитале и умерла холерой.

В продолжение марта иные сестры выздоравливали, другие занемогали, одна еще умерла.

Пасха в 1855 году была ранняя, 27 марта. В Вербное воскресенье я тоже слегла в тифе, на Страстной неделе причастилась запасными дарами, и хотя была в памяти и даже всякий день одевалась, но дальше кровати не могла идти. Грустно было так проводить Страстную неделю и встретить Христово Воскресение не в церкви, которую не смели иллюминовать снаружи, чтобы не сделать целью для выстрелов, а на постели.

А еще было грустнее, когда в понедельник утром началась страшная бомбардировка. Вас. Ив. Тарасов пришел тотчас ко мне и потребовал, чтобы я сейчас же переехала на Николаевскую батарею. Но пришел Яни, офицер, который нам доставлял все, что нужно по хозяйству, дров или воды. Я у него спросила: «Можно здесь остаться?». Он отвечал: «Очень можно!».

И я опять спокойно легла и слушала пальбу, но грозная записка от Тарасова и экипаж от Николая Ивановича заставили меня послушаться; отправив прежде сестер, я тоже, под тихим весенним дождем, при неумолкаемой пальбе, переехала на Николаевскую.

Кстати, постараюсь описать это странное строение, от которого после не осталось камня на камне. Кто его видел, тот сам вспомнит, а я боюсь, что не сумею описать подробно для других.

Это – длинное, огромное строение, которое служило и казармой, и батареей. Во всю длину его тянулась длинная – не знаю, как и назвать – галерея, не галерея, а скорее длинный коридор; по сторонам – ниши, даже можно назвать почти комнаты, но только ничем они не отделены от прохода, довольно просторны, так что в них стояло шесть и восемь кроватей или только нары. Тут большие окошки, но в них не очень светло, так как вдоль всего строения, по внутренней его стороне, что к городу, идет наружная крытая галерея. С другой стороны, которая обращена к морю, углубления или ниши, только гораздо меньше, что нужно для пушки, и маленькие окна или, лучше сказать, амбразуры. В иных еще в это время стояли пушки и даже люди бывали наготове. Все строение в два этажа, длинные галереи перебиваются сенями, и лестница вниз. На одном конце – хорошие комнаты, где помещался главный штаб и жил граф Дмитрий Ерофееевич Остен-Сакен, а на другом конце, что к Графской пристани – пороховой погреб. Все строение казематировано, и нам отвели каземат довольно просторный, отделенный от других, но сырой и темный, так как он был обращен к морю, а маленькое окошечко служило только амбразурой для пушки.

Была у нас железная печка, и тут мы и пекли, и варили и устроились, точно цыгане: кастрюли, горшки, все в одной комнате. Наша дверь прямо открывалась на ту длинную галерею, какую я сейчас описала. Все койки были заняты фрактуристами (больные с переломами конечностей. – Прим. ред.); у многих делается гангрена, дух ужасный, а их стоны так и слышны, когда все умолкает и ляжешь спать.

И несмотря на все это, я очень скоро поправилась и могла, сначала, по крайней мере, ходить по нашим палатам.

Во всяком длинном коридоре посредине висели образа, и перед ними теплилась лампадка. И вот вечером всякий, кто только мог вставать, приходил помолиться перед этими образами. Как теперь вижу, как те, которые лишались правой руки, сейчас же начинали креститься левой.

Скоро я могла идти хоть днем на перевязочный пункт. В эти дни площадь между Николаевской и Собранием бывала наполнена солдатами; они тут и ночуют, и обедают, одни уходят, другие приходят. Трудно было по ночам и проходить в Собрание. Усиленная бомбардировка продолжалась до 10 апреля, когда в одни сутки случилось 238 человек раненых, а 11-го – только 28 человек. Потом иные дни было потише, потом опять сильнее.

Как я была рада, когда с 11 апреля я могла опять через день дежурить по целым суткам! Солдаты нас очень любят и рады, когда мы к ним приходим; для них было большое утешение, когда к ним заходили женщины. Была у нас одна старушка, которой еще 10 марта в ее доме осколком бомбы раздробило бедро. Я ее уговорила на ампутацию, и, несмотря на худые условия (она лежала вместе с мужчинами) и на то, что раз в этой комнате разбило окно осколком, и что ей было 60 лет, – она выздоровела! Но что было ужасно – это видеть раненых детей, как они, бедняжки, мучаются и страдают. Был у нас мальчик семи лет с перебитой ножкой; была даже грудная девочка, которой мать была убита, в то время как она ее кормила. Дочь моей старушки тоже кормила своего ребенка и взялась кормить и нашу раненую малютку, но ребенок скоро умер. Господи, как все это было ужасно и тяжело!..



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20

Поделиться ссылкой на выделенное