Павел Висковатов.

Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова



скачать книгу бесплатно

Привыкший музе и бумаге вверять свои чувства и проверять свои думы и ощущения своими поэтическими произведениями, Лермонтов стремился в своих творениях разъяснять самого себя, вылить в звуках то, что наполняло его душу. Такие натуры, не находя отклика в людях, глубоко сочувствуют природе, всему миру физическому. И посмотрите, какое большое место занимают явления природы во всех творениях Лермонтова и как все герои его любят ее.

Самым совершенным произведением этого периода, то есть четырех лет, проведенных в университетском пансионе и университете, является, конечно, поэма «Измаил-Бей».

Он тоже еще ребенком любил:

 
Природы дикой пышные картины,
Разлив зори и льдистые вершины,
Блестящие на небе голубом.
 

Но к этому произведению Лермонтов подошел не тотчас. Мы можем проследить целый ряд поэм, в которых заметим множество общих черт, ситуаций, характерных строф, так целиком и переходивших из одного произведения в другое.

Лермонтов имел с Байроном еще и то общее, что он долго занимался своим характером и в произведениях своих, изображая разные его стороны. «Байрон, – говорит Пушкин, – во всю жизнь свою понял только один характер – свой собственный». Я бы сказал не «понял», а «выставлял или изучал». Лермонтов, как увидим позднее, стал вырываться из заколдованного круга субъективных чувствований и впечатлений. Но в рассматриваемые годы он весь еще был поглощен хаосом субъективных ощущений, и борьба с собой и окружающим выбивалась на свет, к ясности сознания, посредством поэтического творчества, которое в эти годы было чрезвычайно богато. Лермонтов творил, вероятно, с неимоверной быстротой, если судить по количеству всего, что было им писано в бытность в университете. Над каждым произведением отдельно он, по-видимому, тогда работал недолго. Закончив произведение, он к нему возвращался редко, не исправлял его, а недовольный, принимался за новое, перенося в него главные моменты, черты характеров и описание природы. Вот почему мы вновь и вновь, в произведениях его, наталкиваемся на те же строфы и мысли, только в новой группировке. Так, в трех поэмах «Литвинка», «Аул Бастунджи» и «Каллы» встречаются места, затем перешедшие целиком или в видоизменениях в «Демона», «Измаил-Бея», «Хаджи Абрека», «Боярина Оршу», «Беглеца», «Мцыри» и проч. Самая большая из этих поэм «Аул Бастунджи» писана немного раньше «Измаил-Бея». «Измаил-Бей» окончен, как гласит пометка самого поэта на рукописи, 10 мая 1832 года. Следовательно, «Аул Бастунджи» писан в 1831 году и разве что закончен в первой четверти следующего года. Многие картины, мысли и целые строфы из «Аула Бастунджи» перенесены поэтом в «Измаил-Бея». Так, рождение Измаил-Бея описывается совершенно так же, как рождение Селина в «Ауле Бастунджи». Картина выползающей одинокой змеи, так часто затем употребляемая поэтом позднее и в «Демоне», и в «Мцыри», является впервые в «Ауле Бастунджи». Здесь же в первый раз встречаем мы мысль, выраженную в знаменитой черкесской песне из поэмы «Измаил-Бей»:

 
Не женися, молодец.
Слушайся меня.
На те деньги, молодец,
Ты купи коня!
 

В обоих поэмах героиня называется Зарою.

«Аул-Бастунджи» представляет много любопытного не только для изучающего Лермонтова, но и обыкновенный читатель найдет здесь строфы, которые прочтет не без удовольствия.

Рукопись «Измаил-Бея» снабжена эпиграфом из «Гяура» Байрона; а посвящение едва ли тоже не относится к Вареньке Лопухиной. Любопытен конец его, подтверждающий наши слова, что Лермонтов в своих произведениях искал возможности разъяснить себе самого себя:

 
И ты звезда любви моей,
Товарищ бурь моих суровых,
Послушай песни прежних дней:
Давно уж нет у сердца новых…
Ни мрачных дум, ни дум святых
Не изменила власть разлуки:
Тобою полны счастья звуки,
Меня узнаешь ты в других.
 

Все слова подчеркнуты самим поэтом. В «Измаил-Бее», следовательно, любимая девушка должна найти и уяснить себе характер поэта.

В «Измаил-Бее» есть что-то роковое, признаваемое в себе и Лермонтовым. Сильно влияние, производимое Измаилом на других, но оно фатальное. Встреча с ним страшна, гибнет все, что его любит, и сам он должен погибнуть:

И детям рока места в мире нет.

Измаил-Бей по рождению – горец. Он попал на север, стал человеком цивилизованным, но его тянуло в родные горы, в то время, когда там идет упорная борьба за свободу, против пришельцев с севера, против русских. Теснимые ими черкесы оставляют Пяти-горье.

 
Хотя
Мила черкесу тишина,
Мила родная сторона,
Но вольность, вольность для героя
Милей отчизны и покоя.
«В насмешку русским и в укор
Оставим мы утесы гор;
Пусть на тебя, Бешту суровый,
Попробуют надеть оковы!» –
Так думал каждый, и Бешту
Теперь их мысли понимает,
На русских злобно он взирает
И облаками одевает
Вершин кудрявых красоту.
Лермонтов – певец свободы, говоривший:
Дайте волю, волю, волю, и не надо счастья мне.
 

Сочувствовал геройской войне, которую долго и упорно вели горцы, защищая свои ущелья. Это сочувствие им он выражает не раз. Но тогдашние условия цензуры были таковы, что казалось непозволительным допускать в печати выражение этого сочувствия. Да и самого слова «вольность» цензура крепко избегала. Долгое время всякие такие места заменялись точками или, по усмотрению цензора, другими выражениями. Когда поэт писал:

 
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли,
Цензура вторую строку изменила так:
От смерти груди не спасли.
 

Не приличествовало черкесам биться за честь и вольность, а, между тем, именно в эту страну, «где кровь черкесская текла», возвратился странник Измаил,

 
Но горе, горе, если он,
Храня людей суровых мненья,
Развратом, ядом просвещенья
В Европе душной заражен.
 
 
Нет!
Он сколько мог привычек, правил
Своей отчизны не оставил.
 

О нем так характерно рассказывает русский:

 
Ты знаешь, верно, что служил
В российском войске Измаил,
Но, недовольный, между нами
Родными бредил он полями,
И все черкес в нем виден был.
В пирах и битвах отличался
Он перед всеми; томный взгляд
Восточной негой отзывался.
Для наших женщин в нем был яд!..
 
 
… Любовью женщин, их тоской
Он веселился, как игрой;
Но избежать его искусства
Не удалося ни одной.
 

Таков был этот вернувшийся в свою родину Измаил-Бей. Но только он был

 
Старик для чувств и наслаждений.
Без седины между волос,
И вот в страну, где все так живо.
Он сердце мертвое принес
 

Почему у Измаила мертвое сердце, так и не объясняется. Да в сущности оно и не мертвое. Он его только запрятал в себе, окружил искусственной ледяной корой. Слишком он много понес разочарований. Уста, чтобы не произносить слова любви, привыкли к проклятиям; обманутый в своих мечтах, он одинок между людьми и не верит больше потому,

 
Что верил некогда всему.
 

Его страдания тем ужасней, чем более он стремился их не выказывать, оставаясь холодным, без следа душевного движения на непреступном челе. Напрасно за ним следили

 
И мысли по лицу узнать желали.
Но кто проникнет в глубину морей
И в сердце, где тоска, но нет страстей?
 

Кажется, все застыло в его груди, кроме жажды пролить кровь утеснителей свободы. Измаил всюду, где война требует своих жертв. Все остальное чуждо ему. Любовь Зары он презрел, и все-таки, когда преданная, одетая воином под именем Селима, всюду за ним следуя, она спасает его раненого, Измаил вошел в противоречие с собой и

Смущают Зару ласки Измаила.

Да, сердце его полно противоречий. Таковы и поступки его. Он ласкал Зару, а затем она сгинула не без его вины. Погибла ли она от руки его или его ненавистников? Оттолкнул ли он ее безжалостно от себя? На лице его никто не прочтет ничего, а уста хранят молчание. Противоречие видно и в том, что Измаил великодушно спасает врага в то время, как сокровенная и постоянная мечта его – кровавая месть. Но какое при этом презрение звучит в последних словах Измаила, когда он прощается с врагом своим – русским, пришедшим убить его:

 
Нет! не достать вражде твоей
Главы, постигнутой уж роком!
Он палачам судей земных
Не уступает жертв своих!
Твоя б рука не устрашила
Того, кто борется с судьбой:
Ты худо знаешь Измаила;
Смотри: он здесь перед тобой…
 

И рок настиг Измаила. Но и самая смерть открыла, в какой бездне противоречий витала непреклонная душа его. Страшный русским, верный товарищ горцев-магометан, бесстрашный предводитель их, не склонивший главы пред любовью женщины, носил на груди

 
Какой-то локон золотой
И белый крест на ленте полосатой,
И с негодованием отвернулись от него мусульмане:
Отступнику не выроют могилу!..
Того, кто презирал людей и рок,
Кто смертию играл так своенравно,
Лишь ты низвергнуть смел, святой пророк!
Пусть не оплакан он сгниет бесследно!..
Пусть кончит жизнь, как начал, одинок!..
 

Так вот тот другой, в котором Лермонтов приглашает любимую женщину познать его, поэта. В этой поэме он так характеризует Измаила, то есть самого себя:

 
И детям рока места в мире нет;
Они его пугают жизнью новой,
Они блеснут – и сгладится их след,
Как в темной туче след стрелы громовой.
Толпа дивится часто их уму,
Что в море бед, как вихри их ни носят,
Они пособий от рабов не просят;
Хотят их превзойти в добре и зле,
И власти знак на гордом их челе.
 

Итак, мир боится новой жизни этих людей, то есть особенного склада их ума и чувства, того, о чем мы говорили выше: характеры эти уклоняются от обычного пути людей, иные их радости и печали, своеобразно понятие о добре и зле. Что страшно другим, им не страшно; они иначе любят и иначе ненавидят… Жестока была судьба девушки, которая любила Лермонтова. Он требовал беззаветной преданности Зары. Но какова была судьба этой последней?! Кто страдал больше: Зара или Измаил? Конечно, тот, кого больше отметил рок. Но что значит роковая личность?.. Мы еще не кончили характеристики поэта. Еще он юноша, который в хаосе чувств и мыслей тщательно добивается ясности сознания.

И теперь, проследив сколько было возможно и душу поэта, и связанную с жизнью ее поэтическую деятельность, последуем за ним в новую обстановку, на новый избранный им путь к существованию в иной сфере, вызвавшей иное творчество.

Глава IX
Пребывание в школе гвардейских юнкеров

Школа гвардейских юнкеров. – Что встретил в ней Лермонтов. – Удальство и отношение к товарищам. – Литературные интересы в школе. – Чувство одиночества.

Поселившись в Петербурге, Лермонтов приказом по «школе гвардейских кавалерийских юнкеров» от 14 ноября 1832 года был зачислен вольноопределяющимся унтер-офицером в лейб-гвардии гусарский полк. Школа помещалась в то время у Синего моста, в здании, принадлежавшем когда-то графам Чернышевым, а потом перестроенном во дворец великой княгини Марии Николаевны. Мысль учреждения школы гвардейских подпрапорщиков принадлежала Императору Николаю Павловичу в бытность его великим князем. Возникла она, когда гвардия занимала литовские губернии, двинутая туда «для успокоения умов, взволнованных известной семеновской историей». Здесь во время зимовки великий князь Николай Павлович обратил внимание на то, что молодые люди, поступающие в полки подпрапорщиками, при хорошем домашнем воспитании или окончивши курс в высших учебных заведениях, были мало сведущи в военных науках, плохо понимали и подчинялись дисциплинарным требованиям и медленно успевали в строевом образовании. Великий князь собрал во время зимовки юнкеров некоторых полков в квартиру 2-й бригады 1-й гвардейской дивизии, которой он командовал, и «производил им военное образование» под личным своим наблюдением. Это было начало «школы», которая и учредилась в Петербурге в мае 1823 года, вскоре по возвращении гвардии в столицу. Школа эта подчинялась особому командиру «из лучших штаб-офицеров гвардии». Подпрапорщики, собранные из разных родов оружия, продолжали числиться в своих полках и носили форму своих частей. Внутренний порядок был заведен тот же, который существовал в полках, но, вместе с тем, сюда вошли и распоряжения, общие всем военно-учебным заведениям. Так, подпрапорщики поднимались барабанным боем в 6 часов утра и, позавтракав, отправлялись в классы от 8 до 12 часов. Вечерние занятия длились от 3-х до 5-ти, а строевым посвящалось сравнительно немного времени: от 12-ти до часу, и только некоторым, по усмотрению командира, вменялось в обязанность обучаться строю еще один час в сутки. Во главе школы стоял командир ее, полковник Измайловского полка Павел Петрович Годеин, человек чрезвычайно добрый, снискавший общую признательность сослуживцев и подчиненных. Так как великий князь Николай Павлович часто посещал школу, то непосредственное отношение к нему Годеина устраняло вмешательство высшего начальства и влияние Павла Петровича на внутренний строй, и дух заведения был непосредственнее. Немалым подспорьем для преуспевания школы были: полковник генерального штаба Деллингсгаузен, пользовавшийся репутацией «высокоученого офицера», и, впоследствии воспитатель наследника престола великого князя Александра Николаевича, Карл Карлович Мердер. Эти лица сумели выбрать достойных офицеров-помощников и сблизить с ними подпрапорщиков. Взаимные дружеские отношения не мешали дисциплине, а молодежь только выигрывала от нравственного влияния на нее руководителей. «Отчуждение офицеров от общения с подпрапорщиками в видах укоренения дисциплины подорвало бы нравственную сторону дела, как указывала на то воспитательная практика некоторых кадетских корпусов», – замечает составитель официальной истории «школы».

Подпрапорщики пользовались некоторой независимостью. Хотя они жили в стенах заведения, но им не возбранялось иметь личную прислугу из собственных крепостных или наемных людей. Часто отлучались они из школы и в будни. Считаясь состоящими на службе, молодые люди, вступая в число воспитанников, принимали присягу.

С восшествием на престол Императора Николая I, школа была отдана в ведение великого князя Михаила Павловича. Заведение это скоро было преобразовано, и вместо одной роты, которую составляли подпрапорщики, был учрежден и кавалерийский эскадрон. Великий князь обратил свое особенное внимание на фронтовые занятия, и обучение строю стало практиковаться чаще. Так, манежная езда производилась теперь от 10 часов утра до часу по полудни, а лекции были перенесены на вечерние часы. Было запрещено читать книги литературного содержания, что, впрочем, не всегда выполнялось, и вообще полагалось стеснить умственное развитие молодых питомцев школы. Так как вся вина политических смут была взведена правительством на воспитание, то прежняя либеральная система была признана пагубной. Занятый другими делами, великий князь, однако, нечасто посещал заведение, поэтому дух ее под руководством прежнего начальства мало изменился. Дело получило иной оборот после турецкой компании, когда великий князь Михаил Павлович был назначен начальником всех военно-учебных заведений. Тогда с 1830 года он принял живое участие в преуспевании школы и стал посещать ее почти еженедельно. «Историческая правда, – замечает автор истории «школы», – обязывает сказать, что эти посещения всегда сопровождаются грозою». Неудовольствие великого князя на школу начались с неудачного представления ординарцев, явившихся в один из воскресных дней. Сделав по этому поводу строжайший выговор командиру роты, великий князь приказал арестовать офицеров, которые, по его мнению, мало внушали юнкерам правильное понятие о дисциплине и обязанностях нижних чинов в этом отношении к офицерам. Последнее замечание вызвано было тем, что великий князь встретил на Невском проспекте подпрапорщика Тулубьева, который шел рядом с родным своим братом, офицером Преображенского полка. Другие юнкера также неоднократно замечались Его Высочеством в разговоре с офицерами на улице. Все они немедленно отправлялись в школу, под строгий арест, и, наконец, великий князь приказал объявить свою волю, что за подобные проступки, как нарушающие военное чинопочитания, виновные будут выписываться им в армию. Заметив также, что воспитанники школы часто отлучаются со двора в будни, и, приписывая это слабости ближайшего начальства, он приказал на будущее время такие отпуски прекратить.

Желая подтянуть дисциплину и искоренить беспорядки, великий князь наезжал в школу невзначай. Так, приехав однажды, он прямо вошел в роту и приказал раздеться первому встречному юнкеру. О, ужас! На нем оказался жилет – в то время совершенно противозаконный атрибут туалета, изобличавший по понятиям строгих блюстителей формы, чуть ли не революционный дух. На других воспитанниках великим князем были замечены «шелковые или неисправные галстуки». Это было поводом к сильнейшему гневу его высочества. Он приказал отправить под арест командира роты и всех отделенных офицеров, а подпрапорщиков не увольнять со двора впредь до приказания. На другой день великий князь опять приехал в школу и, к крайнему удивлению своему, вновь застал те же беспорядки в одежде. На этот раз гроза разразилась уже над командиром школы, генерал-майором, которому объявлен был строгий выговор.

Затем начальство школы изменилось. Еще раньше удалился из нее Деллингсгаузен, а потом в ноябре 1831 года и Годеин, который был замещен бароном Шлиппенбахом. С этим назначением и уходом Годеина совпадает и выход любимого и уважаемого полковника Гудима-Левковича, командира эскадрона. На место его был назначен Стукеев, воспетый Лермонтовым, а командиром роты – Гельмерсен, избранный самим великим князем Михаилом Павловичем.

Все эти перемены произошли как раз в 1832 году, то есть к тому времени, когда Лермонтов поступил в «школу». О школе знали и судили по старой репутации. Прежнее устройство ее, более свободное, мало чем отличалось от устройства тогдашних университетов. Школа имела вид скорее военного университета с воспитанниками, жившими в стенах его, наподобие того, как жили казеннокоштные студенты в Московском университете. Нравы и обычаи в обоих учреждениях немногим отличаются друг от друга, если только взять в соображение разницу, которая происходила от общественного положения молодых людей. Казеннокоштные студенты университета были люди из бедных семей, в «школе» же это были сыновья богатых и знаменитых родителей.

Лермонтов почуял тотчас, что ошибся в расчете и что жизнь в школе еще более сдавит его могучую, рвавшуюся на простор индивидуальность. Недаром же вспоминал он университет:

 
Святое место!.. Помню я как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной…
 

Теперь он еще больше уходит в себя, еще больше скрывает от товарищей свой внутренний мир, выказывая только одну сторону – отзыв на их затеи, или же в сердечной скорби глумится над собой и окружающими; полусерьезно, полусаркастически говорит он в своей «юнкерской молитве»:

 
Царю небесный!
Спаси меня
От куртки тесной,
Как от огня.
От маршировки
Меня избавь,
В парадировки
Меня не ставь.
Пускай в манеже
Алехин глас,
Как можно реже
Тревожит пасть.
Еще моленье
Прошу принять –
В то воскресенье,
Дай разрешенье
Мне опоздать.
Я, Царь Всевышний,
Хорош уж тем,
Что просьбой лишней
Не надоем!
 

Весь строй жизни для Лермонтова переменился. В Москве он жил в кругу многочисленной родни, чуждаясь тесного сближения с товарищами по университету, имея общение с ними лишь изредка, или довольствуясь небольшим кружком их, вхожим в тот же слой московского общества, к которому причислял себя Лермонтов. Но и тут он жил, не открывая души своей. Большинство чувствовало существование какой-то преграды между собой и Лермонтовым – преграды, не дозволявшей близко с ним сходиться. В нем видели или гордеца, с язвительной насмешкой относившегося к другим, или недоступного, занятого собой фата. Только немногие, близко знавшие его пылкую, благородную натуру, глубоко ценили его дружбу и верили высокой душе поэта. Эти немногие не утратили веры и любви к нему даже и тогда, когда ранняя могила унесла его. К таким лицам принадлежал Алексей Лопухин и сестры его, в особенности Мария Александровна, и известна уже нам Сашенька Верещагина. Во время недостойного поэта образа жизни, который вел он в салонах Петербурга, платя дань «ухарским замашкам молодого офицерства», Лермонтов в письмах к этим женщинам откровенно признается в своих поступках, без всякого лицемерия:

Перед обеими вами я не могу скрывать истины, перед вами, которые были соперницами юношеских моих мечтаний…

Известно, какое влияние имели женщины на многих лучших поэтов. Пушкин обязан своим душевным развитием влиянию хороших и умных женщин. Н. А. Верещагина и М. Лопухина, очевидно, имели большое влияние на нравственное развитие характера Лермонтова, о чем свидетельствуют и письма поэта к ним, дошедшие до нас, к сожалению, в весьма ограниченном числе. Из этих же писем мы видим, что поэт оставался с этими друзьями ранней юности в самых искренних отношениях до своей кончины.

Теперь молодой человек в «школе» очутился в совершенно новых условиях. Из жизни у бабушки, где полнейшая свобода и независимость стесняемы были разве излишней любовью и боязливостью старушки, из круга родных и знакомых, среди которых он вращался равноправным членом общества, «ибо в то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц», Лермонтов попал в обстановку, сдавливавшую в тесные рамки всякую индивидуальную свободу. Дисциплина приводила всех под один уровень, и дисциплина эта была тем чувствительнее, что, как раз ко времени вступления Лермонтова в школу, она стала применяться с особенною строгостью, придирчивая ко всяким мелочам, что контрастировало с прежним бытом «школы». Чувствительная для всех, она должна была быть вдвойне тяжела для Михаила Юрьевича. Увидав себя в железных оковах правильного строя военного порядка, ощутив личную свободу свою порабощенной гораздо сильнее прежнего, Лермонтов не мог не понять, как ошибся он в расчете и как для него тяжело будет выносить эту регулярную, стеснительную жизнь, когда относительно свободный быт московских студентов казался ему невыносимым. Михаилу-Юрьевичу, очевидно, приходило на ум покинуть «школу», но останавливаться на такой мысли было нельзя. Куда идти? Возвратиться в московский университет было немыслимо; в петербургском пришлось бы начинать сначала. Оставаясь в школе, можно было окончить курс в два года. К этим соображениям прибавлялось еще сознание ложного положения, в которое пришлось бы стать по отношению к сонму родных и знакомых, уже и так много шумевших по поводу выхода Михаила Юрьевича из московского университета и переезда в Петербург на новую карьеру. Самолюбие не позволяло Лермонтову отступить. Надо было идти по принятому пути То же самолюбие вынуждало его как можно скорее освоиться с новым бытом и, затаив в себе личные интересы, пойти об руку с товарищами и ни в чем не отставать от них. Полная боязливой любви к своему внуку, бабушка Арсеньева опасалась за здоровье нервного «Мишеля», которое могло пострадать от внезапной и крутой перемены образа жизни, и поэтому старалась смягчить суровость ее. Так, Елизавета Алексеевна, тотчас по поступлении Михаила Юрьевича в школу, приказала служившему ему человеку потихоньку приносить барину из дома всякие яства, на утро же рано будить его «до барабанного боя», из опасения, что пробуждение от внезапного треска расстроит нервы внука. Узнав об этом, Лермонтов страшно рассердился, и слуге его досталось. Стало ли это известным в кругу товарищей, не знаем; Михаил Юрьевич боялся в чем-либо выказать изнеженность и старался не только не отставать, но и опережать товарищей во всех «лихих» предприятиях и выходках бывшего в правах молодечества.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Поделиться ссылкой на выделенное