Павел Висковатов.

Жизнь и творчество М. Ю. Лермонтова



скачать книгу бесплатно

Особенно грозила опасность тем из участников, которые, принадлежа к другим факультетам, пришли в аудиторию в качестве вспомогательного войска.

К последним принадлежал Лермонтов. Он ждал наказания, что видно из стихотворения, написанного им в то время другу и товарищу по университету Н. И. Поливанову.

На этот раз, однако, опасность миновала.

Университетское начальство, боясь, чтобы не было назначено особой следственной комиссии и делу придано преувеличенное значение, отчего могли возникнуть неприятности и для него, поспешило само подвергнуть наказанию некоторых из студентов и по возможности уменьшить вину их. Сам Малов был сделан ответственным за беспорядок и в тот же год получил увольнение. Из студентов лишь некоторые приговорены к легкому наказанию – заключению в карцер.

Ректор Двигубский, благоразумно избегавший затрагивать студентов с влиятельною родней, кажется, вовсе не подвергнул Лермонтова взысканию. Герцен же, как предводитель курса, пришедшего с медицинского факультета, посидел под арестом. Обыкновенное мнение, что Лермонтов из-за этой истории должен был покинуть Московский университет, совершенно ошибочно; но весьма возможно, что участие его в ней, равно как и некоторые столкновения с другими профессорами, заставили университетское начальство смотреть на него косо и желать отделаться от дерзкого питомца. По рассказам товарища, у Лермонтова в то же время были столкновения с профессорами: Победоносцевым и другими.

«Перед рождественскими праздниками, – говорит Вистенгоф, – профессора делали репетиции, то есть проверяли знания своих слушателей за пройденное полугодие и, согласно ответам, ставили баллы, которые брались в соображение на публичных переходных экзаменах. Профессор Победоносцев, читавший изящную словесность, задал какой-то вопрос Лермонтову. На этот вопрос Лермонтов начал отвечать бойко и с уверенностью. Профессор сначала слушал его, а потом остановил и сказал:

– Я вам этого не читал. Я бы желал, чтобы вы мне отвечали именно то, что и проходили. Откуда могли вы почерпнуть эти знания?

– Это правда, господин профессор, – отвечал Лермонтов, – вы нам этого, что я сейчас говорил, не читали и не могли читать, потому что это слишком ново и до вас еще не дошло. Я пользуюсь научными пособиями из своей собственной библиотеки, содержащей все вновь выходящее на иностранных языках.

Мы переглянулись. Ответ в этом роде был дан уже и прежде профессору Гастеву, читавшему геральдику и нумизматику».

Дерзкими выходками этими профессора обиделись и припоминали это Лермонтову на публичном экзамене. Вистенгоф замечает при этом, что эти столкновения с профессорами открыли товарищам глаза относительно Лермонтова. «Теперь человек этот нам вполне высказался. Мы поняли его», – то есть уразумели, как полагает Вистенгоф, заносчивый и презрительный нрав Лермонтова

Надо однако же сказать, что при тогдашнем печальном преподавании и презрительным отношении к нему даже лучших студентов, такие выходки Лермонтова не представляли ничего необыкновенного.

К. Аксаков рассказывает, что «Коссович (известный наш санскритист) тоже уединился от всех, не занимался университетским ученьем, не ходил почти на лекции, а когда приходил, то приносил с собою книгу и не отнимал от нее головы все время, как был в аудитории. Коссович, который в это время вступил на свою дорогу филологического призвания и глотал один язык за другим, трудясь дельно и образовывая себя, был оставлен на втором курсе и только впоследствии, занявшись университетскими предметами, вышел кандидатом».

Белинский тоже равнодушно не мог слушать некоторых лекций. Однажды Победоносцев в самом азарте объяснений вдруг остановился и, обратившись к Белинскому, сказал:

«Что ты, Белинский, сидишь так беспокойно, как будто на шиле, и ничего не слушаешь?… Повтори-ка мне последние слова, на чем я остановился?» – «Вы остановились на словах, что я сижу на шиле», – отвечал спокойно и не задумавшись Белинский. При таком наивном ответе студенты разразились смехом. Преподаватель с гордым презрением отвернулся от неразумного, по его разумению, студента и продолжал свою лекцию о хриях, инверсах и автонианах, но горько потом пришлось Белинскому за его убийственно-едкий ответ.

Итак, выходка Лермонтова не представляла ничего необычайного, но легко могла рассердить профессора обидностью тона и явно презрительным отношением к его преподаванию, высказанным в присутствии всей аудитории.

Когда подошли публичные переходные экзамены, профессора дали почувствовать строптивому студенту, что безнаказанно нельзя презирать их лекций.

Произошло ли новое столкновение с Победоносцевым, вследствие которого Лермонтов не хотел далее экзаменоваться или же экзаменовался он неудачно, но только продолжать курс в Московском университете оказалось неудобным. Быть может, именно тут начальство, припоминая выходки Лермонтова, постаралось намекнуть на то, что удобнее было ему продолжать курс в другом университете. Во всяком случае, решено было родными и самим Михаилом Юрьевичем из Московского университета выйти и поступить в Петербургский. 1 июня 1832 года Лермонтов вошел с прошением в правление университета об увольнении его из оного и о выдаче надлежащего свидетельства для перехода в Императорский Санкт-Петербургский университет. Таковое свидетельство и было выдано просителю 18 числа того же месяца. Замечательно, что в свидетельстве ничего не говорится о том, на каком Лермонтов числился курсе, а только то, что, поступив в число студентов 1 сентября 1830 года, слушал лекции по словесному отделению.

Снабженный свидетельством о пребывании в университете, Лермонтов с бабушкой летом 1832 года отправились в Петербург, где поместились в квартире на берегу Мойки, у Синего моста, в доме, который позднее принадлежал журналисту Гречу.

Однако Петербургский университет отказался зачесть Лермонтову годы пребывания в Московском университете, и таким образом ему пришлось бы поступить вновь на первый курс. К тому же, как раз в это время заговорили об увеличении университетского курса на столько, чтобы студенты оканчивали его не в три, а в четыре года. Это испугало Лермонтова; он видел несправедливость в том, что ему не хотели зачесть лет, проведенных в Москве. Поступив в Петербурге в число студентов, ему пришлось бы окончить курс в 1836 году. Этим он тяготился, ему хотелось на свободу, стать независимым человеком. Еще незадолго перед тем писал он в альбом Саши Верещагиной:

 
Отворите мне темницу,
Дайте мне сиянье дня,
Черноглазую девицу,
Черногривого коня:
Я пущусь по дикой степи,
И надменно сброшу я
Образованности цепи
И вериги бытия.
 

Свободолюбивая натура Лермонтова тяготилась всякими стеснениями. Он всюду чувствовал «вериги бытия».

Порядки университета и общества в юношеском преувеличении казались ему цепями.

Лермонтову хотелось во что бы то ни стало вырваться из положения зависимого. Вот почему он задумал поступить юнкером в полк и в училище, из которого он мог выйти уже в 1834 году и, следовательно, выигрывал два года.

К тому же, многие из его друзей и товарищей по университетскому пансиону и Московскому университету как раз в это время тоже переходят в «школу». Еще за год вступил в нее любимейший из товарищей Лермонтова по университетскому пансиону Михаил Шубин, а одновременно с ним – Поливанов из Московского университета, друзья и близкие родственники – Алексей (Монго) Столыпин и Николай Юрьев да Михаил Мартынов – сосед по пензенскому имению.

Неудивительно, что все это подстрекало Лермонтова, пылкий характер которого, конечно, не мог удовлетвориться деятельностью в службе гражданской, а в то время ведь всякий непременно должен был служить или в военной, или в гражданской службе. Его натура, жаждавшая бурь и сильных ощущений, насыщенная с детства рассказами Капэ о наполеоновских войнах и родных, о кавказских приключениях, конечно, влекла к жизни военной. Недаром в юношеских произведениях он прославлял бои и выказывал симпатию к военному быту и военным людям. Страсть к литературе одна, вероятно, заставляла его насиловать натуру свою и уступать желаниям бабушки, которая и слышать не хотела, чтобы внук подвергал себя опасностям боевой жизни. Позднее еще, когда Лермонтов юнкером лейб-гвардии гусарского полка стоял в Петергофе и в лагерное время захворал, выказалось, по рассказам очевидцев, вся нелюбовь Арсеньевой к военной карьере внука. Бабушка приехала к начальнику Лермонтова полковнику Гельмерсену просить отпустить больного домой. Гельмерсен находил это лишним и старался уверить бабушку, что для внука ее нет никакой опасности. Во время разговора он сказал:

– Что же вы сделаете, если внук ваш захворает во время войны?

– А ты думаешь, – бабушка, как известно, всем говорила «ты», – а ты думаешь, что я его так и отпущу в военное время?! – раздраженно ответила она.

– Так зачем же он тогда в военной службе?

– Да это пока мир, батюшка!.. А ты что думал?

Желания бабушки и мечты о деятельности литературной, о славе, подобной Байрону, вероятно, сдерживали Лермонтова от стремления поступить в военную службу, и этим объясняются слова поэта в письме к подруге своей о том, что он до сих пор принес столько жертв своему идолу, то есть литературным интересам. Теперь сами обстоятельства наталкивают поэта на путь, в душе ему не совсем чуждый.

Решение Михаила Юрьевича так растревожило бабушку, что она даже захворала. Родные и знакомые в Москве всполошились и немало толков стало ходить по кружкам.

Двоюродная сестра Михаила Юрьевича Анна Григорьевна Столыпина писала в Москву по поводу его перехода, и там сочинили целую сплетню, будто Лермонтов имел неприятности и в Петербургском университете, из-за которых был исключен и вынужден поступить в «юнкерскую школу».

Верный друг Лермонтова Сашенька Верещагина пишет ему из Москвы встревоженное письмо: «Аннет Столыпина пишет П., что вы имели неприятность в университете и что тетка моя (то есть бабушка Арсеньева) от этого хворала; ради Бога напишите мне, что это значит? У нас все делают из мухи слона, – ради Бога успокойте меня. К несчастью, я вас знаю слишком хорошо, чтобы быть спокойной. Я знаю, что вы способны резаться с первым встречным из-за первого вздора. Фи, стыд какой!.. С таким дурным характером вы никогда не будете счастливы».

Должно быть, близким Лермонтова хорошо были известны столкновения его с профессорами и начальством в Московском университете, так как известие о таковых же стычках в Петербургском университете нашло полное доверие.

На письмо Верещагиной Лермонтов отвечал:

«Несправедливая и легковерная женщина!» (Заметьте, что я в полном праве так назвать вас, дорогая кузина!) Вы поверили словам и письму молодой девушки, не подвергнув их критике. Annette говорит, что никогда не писала, что я имел неприятность, но что мне не зачли, как это было сделано для других, годы, проведенные мною в Московском университете. Дело в том, что вышла реформа для всех университетов, и я опасаюсь, чтоб от нее не пострадал также и Алексис (Лопухин), ибо к прежним трем невыносимым годам прибавили еще один.

Что Лермонтов не без борьбы решился переменить свою судьбу, видно по той боли, с какой он покидает прежние мечты о литературном поприще. Он рано свыкся с этой мыслью и ею жил. В изучение великих писателей отечественных и иностранных, в мысленной беседе с ними проводил он свою молодость; с самого почти детства он жаждал достигнуть их значения и славы, и со всем этим надо было теперь проститься. Около того же времени пишет он другу своему Марье Александровне Лопухиной:

Не могу представить себе, какое действие произведет на вас моя великая новость: до сих пор я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь я – воин.


Быть может, тут есть особая воля Провидения: быть может, этот путь всех короче: и если он не ведет к моей первой цели, может быть, по нем дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть со свинцом в груди, чем от медленного старческого истощения.

Тогда же писал он и к Александре Верещагиной:

Теперь, конечно, вы уже знаете, что я поступаю в школу гвардейских юнкеров… Если бы вы могли представить себе все горе, которое я испытываю, вы бы пожалели меня. Не браните же более, а утешьте меня, если обладаете сердцем.

Лермонтов выдержал вступительный экзамен в юнкерскую школу в конце октября или начале ноября. Приказом по школе от 14 ноября 1832 г. он был зачислен в лейб-гвардии гусарский полк на правах вольноопределяющегося унтер-офицера. Знакомые и родные еще долго не могли свыкнуться с этим изменением в карьере молодого человека.

Еще от 7 января следующего 1833 года, когда Лермонтов лежал больной, с ногой, зашибленной на ученье лошадью, ему пишет из Москвы Алексей Лопухин: «У тебя нога болит, любезный Мишель… Что за судьба! Надо было слышать, как тебя бранили за переход в военную службу. Я уверил их, хотя и трудно, чтобы поняли справедливость безрассудные люди, что ты не желал огорчить свою бабушку, но что этот переход необходим. Нет, сударь, решил К., что ты всех обманул и что это было единственно твое желание, и даже просил тетеньку, чтоб она тебе написала его мнение. А уж почтенные-то расходились! Твердят: «Вот чем кончил!.. И никого-то он не любит! Бедная Елизавета Алексеевна!..» Знаю наперед, что ты рассмеешься, а не примешь к сердцу».

Часто приходится слышать недоумение или порицание тому, что Лермонтов из университета мог перейти в военную школу, которая представляла своим строем и программой воспитательное заведение, стоявшее несравненно ниже университета. Кажется непонятным, как развитой студент Московского университета мог решиться на такую перемену и не только вступить, но и окончить воспитание в «школе». В этом шаге Лермонтова многие видят доказательство поверхностности его натуры, отсутствие серьезности и даже испорченность. Но тут заметно полное незнание внутреннего строя тогдашних Московского университета и школы гвардейских подпрапорщиков.

Дело в том, что школа эта была основана именно с целью обучать военным наукам и строю молодых людей, поступавших в военную службу из университетов и вообще высших учебных заведений. Эти молодые люди все считались на действительной службе, приносили присягу и, живя в здании школы, пользовались привилегиями и относительно большой свободой. Многие содержали при себе собственную прислугу. Если сравнить жизнь и быт «школы» с Московским университетом конца 1820-х годов, каким мы с ним познакомились в этой главе, то окажется, что разница между этими учебными заведениями была невелика. Этим объясняются сравнительно частые переходы молодых людей из университета в «школу».

Репутация «школы» была такая, что помышлять о тяжести разницы условий Лермонтов не мог. И действительно, мы из писем его видим, что вся тяжесть вопросов относилась к перемене карьеры, то есть к переходу с гражданского на военное поприще, а о том, что студенту университета приходится вдруг закабалить себя в стенах военного закрытого заведения – что позднее и теперь заставило бы каждого призадуматься – у Лермонтова не входит даже в помышление.

Только с начала 30-х годов, то есть как раз когда в школу поступил Лермонтов, порядки там начинали изменяться. «Школу» подтягивают и ставят на иную ногу. Как все это подействовало на нашего поэта, мы увидим; увидим и то, что он нашел в действительности, и как относился к школе и товарищам своим.

Об университетских годах Лермонтова знали до сих пор очень мало; его обыкновенно считают исключительно воспитанником «школы подпрапорщиков», как Пушкина – Александровского лицея. «Школа гвардейских подпрапорщиков», как лицей относительно памяти Пушкина, хлопочет о памяти Лермонтова и учредила у себя нечто вроде музея его имени, Московский университет едва знает, что в стенах его развивался славный поэт наш, что Лермонтов, главным образом, его питомец. Два года пробыл он в нем и два года в тесно связанном с ним университетском пансионе, итого – четыре года лучших юношеских лет. Здесь впервые развернулся талант Лермонтова и положено основание всем лучшим его произведениям, выполненным уже позднее. Перед этим временем тяжкой борьбы для Лермонтова, перед этим временем честного развития мысли поэта, ничего не значат два года пребывания его в «школе подпрапорщиков». Печально, как увидим далее, отразились на Лермонтове эти два года. Прервали они нить развития лучших сторон в нем, сказавшихся во время пребывания в Московском университете, и отвлекли его от прежних стремлений и идеалов. Сам Лермонтов это чувствовал и произнес приговор свой.

Пора Москве и университету Московскому признать своего питомца, так страстно любившего это сердце России, связанного с ним лучшей стороной юношеского своего развития.

И это станет еще яснее, когда рассмотрим мы не ход внешней жизни Михаила Юрьевича, а проследим развитие души и поэтическую его деятельность. Переехав в Петербург, Лермонтов восклицает:

 
Москва, Москва!.. Люблю тебя, как сын,
Как русский, – сильно, пламенно и нежно!
Люблю священный блеск твоих седин
И этот Кремль зубчатый, безмятежный…
Напрасно думал чуждый властелин
С тобой, столетним русским великаном,
Помериться главою – и обманом
Тебя низвергнуть. Тщетно поражал
Тебя пришелец: ты вздрогнул, он – упал.
Вселенная замолкла… Величавый,
Один ты жив, наследник нашей славы.
Ты жив! Ты жив, и каждый камень твой –
Заветное преданье поколений.
 

И еще не раз с горячей любовью вспоминает поэт о Москве своей.

Глава VIII
Литературная деятельность М. Ю. Лермонтова в университетские годы

Лирические мотивы. – Тоска по надземному миру. – Любовь к Вареньке Лопухиной. – Ангел смерти. – Байронизм. – Измаил-Бей.

Как натура субъективная, Лермонтов хорошо помнил все, что случалось с ним в раннем детстве. Любя оставаться один на один с своей фантазией, он охотно уходил в мечтания о прошлых событиях своей молодой жизни и, в разладе с окружающим, останавливался на образах, скрывавшихся в полумраке дней детства, с их наивными, чистыми душевными движениями. Вот почему он вновь и вновь возвращался к образу матери, о которой хранил лишь смутное воспоминание. Неясно слышатся ему звуки песни, которую певала она ему, трехлетнему мальчику, является милый облик, слышится ласковая речь. Не эти ли звуки, не эту ли речь воспевает поэт еще в год своей смерти:

 
Есть речи, значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
 

Чем сильнее удручал поэта разлад жизни, который рано стал им ощущаться вследствие враждебных отношений между отцом и бабушкой, тем более манили его светлые сумерки первого детства, время раннего развития его любящей и верующей души. Он уходил в иной мир, прислушиваясь к звукам,

 
Которых многие слышат,
Один понимает…
 

И вот поэт в пылкой своей фантазии представляет себе, какой вышла душа из горних сфер чистого небесного эфира. Ему всегда были милы и небо, и тучи, и звезды, – и кажется ему, что извлеченная из «райских садов», она заключена в бренное тело для жизни на земле, где и томится смутными воспоминаниями о родине. В одну из минут глубочайшей грусти Лермонтов еще в 1831 г. пишет стихотворение «Песнь Ангела». Для биографии оно особенно интересно в первоначальном виде:

 
… Он (ангел) душу младую в объятиях нес
Для мира печали и слез,
И звук его песни в душе молодой
Остался без слов, но живой.
Душа поселилась в твореньи земном,
Но чужд ей был мир. Об одном
Она все мечтала, о звуках святых,
Не помня значения их.
С тех пор непонятным желаньем полна,
Страдала, томилась она,
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
 

Нам сдается, что это стихотворение хранит в себе основную характеристику музы поэта. Здесь он является самим собой и дает нам возможность заглянуть в святая святых души своей. Здесь нет и тени того насилования чувств, которое мы порой можем заметить в его произведениях и которым он замаскировывает настоящее свое «я». Тут нет ни вопля отчаяния, ни гордого сатанинского протеста, ни презрения, ни бешеного чувства ненависти или холодности к людям, которыми он прикрывает глубоко любящее сердце свое. В этом юношеском стихотворении Лермонтов более, нежели где-либо, является чистым романтиком. Неясное стремление романтиков в туманное «там» или «туда» у Лермонтова имеет более реальный характер, связуясь с памятью о матери и ясно определяя положение его в «земной юдоли», то есть между людьми, их интересами и стремлениями. Он чувствует себя чуждым среди их.

Его в высшей степени чуткая душа не встречает отзыва. Он поэтому скрывает от всех настоящие движения ее и старается выставить холодность и безучастность изгнанника рая. Сам же он слышит звуки его, и рвется к ним навстречу, и не может уловить их в ясном сознании, и в бессильном отчаянии считает себя отвергнутым небом и землей.

 
Я не для ангелов и рая
Всесильным Богом сотворен,
Но для чего живу, страдая?
 

Намеков на это состояние много раскинуто в произведениях поэта и по тетрадям того времени. Еще за год до написанной им «Песни ангела» он говорит:

 
Хранится пламень неземной
Со дней младенчества во мне;
Но велено ему судьбой,
Как жил, погибнуть в тишине.
 

Этот неземной пламень – «пламень любви горячей», любви к людям, к которым он простирал свои объятья:

 
Но люди
Не хотят к моей груди
Прижаться.
 

Он требовал любви, «со всею полнотою», сам, конечно, не будучи в состоянии разъяснить себе, чего хочет, и делая других ответственными за личное неудовлетворение:



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31

Поделиться ссылкой на выделенное