Павел Нерлер.

Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности



скачать книгу бесплатно

Как бы то ни было, но существеннейшим моментом прозы Цыбулевского является не автономность ее от поэзии, а их соподчиненная взаимосвязь – как смежных уровней словесности. Проза – это предпоэтическое звучание, питательный пьедестал поэзии, что, впрочем, совершенно не мешает ей прекрасно себя чувствовать и на собственном уровне, вызывая заинтересованный читательский отклик.

Этот иерархический симбиоз прозы и поэзии Цыбулевского предопределен и обеспечен целостностью его литературной личности, единым подходом к словесному материалу, к слову – как к чему-то родовому для прозы и поэзии и чем-то роднящему их. К этому следует присовокупить и всю общность большинства из применяемых поэтом чисто стилевых приемов.

Поэтому в дальнейшем те или иные элементы и нюансы литературной работы Цыбулевского будут характеризоваться в свете ее восприятия как некой органичной целостности, именуемой по ее высшему ингредиенту – поэзией, а проза – как таковая, сама по себе – будет обсуждаться и оговариваться лишь изредка, в случаях явной необходимости.

Поэтика доподлинности

На произведении должен стоять гриф подлинности: «Такого не придумаешь». А как же тогда с творчеством-созиданием?

А. Цыбулевский


 
…И реальность разит не разя.
 
А. Цыбулевский

В судьбе Тбилиси и в творчестве Цыбулевского есть нечто общее и роднящее: это естественное слияние двух несхожих потоков – великой русской и великой грузинской культур. И в этом смысле уникальный творческий опыт Цыбулевского представляет собой интерес исключительный: восприемник двух культур, а точнее русский поэт с глубоким грузинским наполнением, он вырабатывал для себя собственную оригинальную поэтику, в столь искреннем и откровенном виде до него никогда не встречавшуюся.

Речь идет о поэтике доподлинности.

В Грузии всегда было много добрых и мудрых стариков, знающих жизнь не вообще, а во множестве ее проявлений – свою жизнь, жизнь родителей, жизнь детей, соседей, жизнь своей улицы, деревни, города, своей страны, наконец. Думаю, что именно эта мудрость плюс зоркая пристальность взгляда и четкая, подробная память легли в основание поэтики Цыбулевского. Он формулирует ее сам и неоднократно – и в прозе, и в стихах.

 
Описания вне описанья,
видно этим стихи хороши.
И пьянят, будоражат, названья –
скажем, город какой-то Карши[57]57
  Город в Узбекистане, столица Кашкадарьинской области, расположен в центре Каршинского оазиса.


[Закрыть]
.
Тут автобус набит до отказа,
и чадит перегретый мотор.
В тесноте –  для стиха и рассказа
открывается скрытый простор.
В незнакомом знакомые грани,
и реальность разит не разя.
Чту доподлинность –  ту, что заране
предсказать и придумать нельзя:
не средь трав и растений спаленных
мавзолеи небесной красы,
а на туфлях моих запыленных
две сплетенные туго косы…
 

Перед поэтом, над ним, сзади него, вокруг и возле – обнесенная горизонтами жизнь, жизнь – окоем.

Она чиста и невинна, она пуста и наивна, она нема и неосмысленна (быть может, даже бессмысленна) – но лишь до тех пор, пока поэт не откликнется на ее настоятельный призыв, пока не озвучит, не оглаголит, не запечатлеет ее проявления, пока не обожжет ее, жизнь, жаром и горечью своей собственной мысли.

Коль скоро это именно так, то простим поэту его романтическую дерзость и прекрасную заносчивость: «Вспомнил – как сотворил. Природа не может и шелохнуться без строки поэта»[58]58
  ВШ, 114.


[Закрыть]
.

Каждая строка Цыбулевского – как сотворение мира, но сотворение не по произволу бренного художника, а по законам и воле самого мира – единожды уже сотворенного. Ничего от себя, но все через себя: мир должен быть узнаваем!

И отсюда уже вытекает более прикладной принцип, критерий (и ограничитель, добавим от себя) исповедуемой Цыбулевским поэтики: «Предсказать и придумать нельзя»!

…Но литература знает и множество блестящих воплощений и совершенно иных принципов, других кредо, и осознание этого принципа как начала собственной поэтики было для той честной и рефлектирующей натуры, какой был А. Цыбулевский, и болезненным, и мучительным.

Думаю, что он не встречал позднего (1909 года) высказывания Льва Толстого о том, что «…напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статья, рассуждения, и не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь»[59]59
  Из воспоминаний А. Б. Гольденвейзера.


[Закрыть]
. Знай Цыбулевский эти слова, он бы, полагаю, где-нибудь да сослался бы на них.

Но он и сам, без Льва Толстого, написал об этом в прозе «Казбек»:

…я сумел бы не отвлеченно, а конкретно решить мучившую меня дилемму: что не важно для литератора, следует ли писать под диктовку того, что перед глазами, гнаться, как я гонюсь, за подлинностью, точнее доподлинностью, то есть чем-то таким, чего придумать нельзя. Или же ничего не нужно, ничего – кроме четырех стен и чистого листа бумаги. Пример доподлинности, которую чту: как-то в Средней Азии в автобусе, коса узбечки, сидевшей впереди меня, гляжу – лежит на моих запыленных туфлях – придумать такое невозможно… Я затеял своего рода гаданье – какая выпадет карта? Если им не нужен Казбек, то литератору ничего не нужно, значит, я не существую как литератор. А если им нужен Казбек, то я – рабский переписчик, эксплуатирующий собственную впечатлительность, все же чего-то стою и мой метод тоже неплох и хорош, хотя литература, конечно, не протокол, составленный на месте происшествия.

Примеров такой животрепещущей доподлинности у Цыбулевского – сколько угодно: и в прозе – «…и от листьев шарахались кузнечики (вот она – доподлинность?)», и в стихах – «…и с каплей на носу старик сопит. И жалко шлепают по тесту губы» и т. п.[60]60
  И даже в более поздней – чуточку фантастической – прозе «Самолетик» («…Самолетик кружился в комнате над письменным столом. Сметались бумажки от вихревого движения»).


[Закрыть]

А в сущности, это не просто и не только эстетический критерий поэта, но и собственно его рабочий метод.

Если нельзя заранее предсказать и придумать нечто, то что же можно? – увидеть, подсмотреть, пережить, подметить и – записать под диктовку увиденного. Итак, запечатление – фигуральная, подробная фиксация впечатлений плюс ракурсы и кадрировка, или, иными словами, «записные книжки» и «фотографирование» в них действительности[61]61
  А он ведь, напомним, и был фотографом – в штате Тбилисского института востоковедения АН Груз. ССР. Фотография – и корень, и школа поэтики доподлинности.


[Закрыть]
с последующей мультипликацией композицией, монтажом кадров: «Углы храма. Плющ. // Это не перебив, а переход взгляда».

Впрочем, сам Цыбулевский справедливо поправляет нас: нет, не фотограф, а «…какой-то маленький переписчик сидит во мне и выводит буквы…». Да, переписчик, наделенный характером и волей, а не равнодушный проявитель или, скажем, печатный станок. Ведь после переписчика остаются не только шрифт или почерк, кляксы и ошибки, но и добавления, вставки, комментарии, оценки.

Что ж, такой подход почти немыслим без записных книжек[62]62
  Поэтому так неожиданно прозвучало для меня признание Юрия Трифонова, отличная проза которого насквозь пропитана той же доподлинностью, что он никогда не вел и не ведет записных книжек, ходя и раскаивается в этом (Трифонов Ю. Продолжительные уроки. М.: Советская Россия, 1975. С. 8).


[Закрыть]
 – своего рода походных полевых дневников. В записной книжке № 5 он заметил:

У меня творческое восприятие мира зрительное-живописное. // А существует еще музыкальное. Есть живопись в слове и есть музыка в слове. Это разные вещи.

Но мало того: при таком подходе отстояние записанного от увиденного должно быть заведомо минимальным:

Утром было как-то все яснее. Тысячу, тысячу раз убеждаться в том, что, если и что не запишется в мгновение его зарождения, оно улетает – оно только в тот миг, в своей единственно совершенной форме[63]63
  Из записной книжки № 6.


[Закрыть]
.

Об одновременной серьезности и самоироничности отношения к этому прекрасно свидетельствует вот эта запись:

Здравствуй, записная книжка, внести в тебя всю суету?[64]64
  Из записной книжки № 57.


[Закрыть]

И еще эта:

Учись связности, учись связности, записнокнижнечник[65]65
  Из записной книжки № 57.


[Закрыть]
.

Цыбулевский безошибочно почувствовал антиподов своего метода – писателей, строящих свою работу не на зрении, а на слухе, осязании и т. д., на эксплуатации своего духовного богатства, профессионального умения или фантазии и поэтому не нуждающихся столь остро в рефлексии на окружающий мир («ничего не нужно, ничего – кроме четырех стен и чистого листа бумаги»). Труд такого типа писателей во многом схож с композиторским, возможно, он вызывал в Цыбулевском уважительный трепет. Одним из ярчайших реальных антиподов был Иван Бунин, отчего Цыбулевский любил его еще сильнее.

В фантазии Цыбулевскому отказать невозможно, но открыть собственную Гринландию, придумать и воспроизвести собственный Солярис или же подменить Данте в его прогулках со сладчайшим падре он бы наверняка не сумел: его доподлинность – это свидетельства очевидца, она зиждется на живовидении и живоведении, если можно так выразиться, и с наркотически доподлинной топографией Дантова ада, например, не имеет ничего общего[66]66
  Интересно, что приверженцем доподлинности и тем самым единомышленником Цыбулевского был Ф. М. Достоевский: «А вот для Достоевского, значит, нужда была, и настоятельная, в таком точном соответствии. Специально выбирая улицы, размещая, расставляя своих героев как режиссер, чтобы наглядно увидеть, как это было. Или незнакомые улицы, места бессознательно подвертывались ему в ходе повествования?.. Был, видимо, во всем этом реализм в высшем смысле, какой имеет в виду Достоевский, говоря о своей работе. Подлинность места действия, может, освобождала фантазию писателя, может, придавала ей опору действительной жизни. Как бы там ни было, топографическая точность описаний, пусть неведомая читателю, существует как подводная часть айсберга» (см.: Гранин Д. Обратный билет // Новый мир. 1976. № 8. С. 27).


[Закрыть]
.

Дело ведь не только в фантазии, но еще и в архитектоническом соотношении целого и деталей, которые непременно должны подходить друг к другу, то есть в том, что Мандельштам называл «стереометрическим чутьем».

Цыбулевский сам писал об этом так:

Главный мой недостаток – недодуманность, недосмотренность, недо… Я не в состоянии что-либо додумать – как это сделать достоинством?.. Мысль – это то, что лежит чуть дальше пришедшего в голову. Мне не дано додумать. Придумать – да. Додумать – нет. Я что-нибудь придумаю. А выход один – что придумать нельзя («Хлеб немного вчерашний»).

Но доподлинность отнюдь не означает одномерности, плоскости изображения. Каждая выхваченная из реального мира вещь, деталь всегда готова – если того потребует контекст – стать обобщением, символом, знаком большего понятия (это же, кстати, характерно и для кинематографического стиля Отара Иоселиани). Постоянная смена ракурсов, их одновременное бытие придают вещам не голографический элемент объемности, а подлинную глубину. Вода прозрачна, дно видно – но дна не достать.

Поэтому поэтика доподлинности – реалистична в самом точном, самом чистом и наивном смысле этого слова[67]67
  Иному она даже может показаться натуралистичной, но это далеко не так, ведь смакующий детали натурализм тем самым неискренен, преувеличенно пристален к ним, а значит, и лжив. Такая неестественность не менее далека от поэтики доподлинности, чем дар воображения и фантазии.


[Закрыть]
.

В зависимости от ориентации авторского взора, взгляда метод доподлинного запечатления по-разному относится к авторской личности. Если взор устремлен внутрь, в глубь личности, ее бытия и сознания, то метод являет собой апофеоз углубленного самоанализа. Если же взгляд направлен вовне (например, на природу или на быт), то авторская личность если и не исчезает, то низводится до безынициативного присутствия (где-то рядом, но за ширмой). Зарок поэта – созерцать и по возможности не вмешиваться[68]68
  «И постоянное ощущение греха вмешательства в жизнь. Сама праведность, как действие – грех. Грех – правоты, святого дела» («Шарк-шарк», с. 269).


[Закрыть]
. Но в обоих случаях у Цыбулевского не находится места для так называемого лирического героя: двоим тут тесно – либо один автор, либо никого!

Это означает еще и то, что сам по себе метод Цыбулевского принципиально монологичен. Кроме того, он обладает и другими важными и взаимосвязанными следствиями и признаками.

Во-первых, это тяга к топографии и топонимике, стремление к территориальной, строго локализованной привязке текста. Во-вторых, подчеркнутая сосредоточенность именно на настоящем времени, на происходящем, на сиюминутно протекающем. В-третьих, такой метод подразумевает необычайную писательскую чуткость и зоркость на всем диапазоне впечатлительной аккомодации (с легким креном в сторону близорукости), зоркость и чуткость вкупе с даром четкого изложения, донесения увиденного до читателя.

Пространство играет одну из важнейших ролей в творчестве Цыбулевского, и поэтому чувство пространства, ощущение пространства явно культивируется поэтом. Почти каждая его вещь, будь то проза или стихотворение, имеет ту или иную конкретную географическую привязку. Окликнутые по имени города, реки, села, улицы, памятники старины, вывески – вся эта пестрая и разномасштабная топонимика – наличествуют не праздно, а в виде некоего штампа, клейма доподлинности, выполняя попутно еще и смысловую, интонационную, фонетическую и прочие миссии:

СКРА[69]69
  Поселок в окрестностях Гори.


[Закрыть]
 
Ну так что же в названии Скра,
что там мельком махнет вдоль перрона?
В чистом поле –  кар-кар да кра-кра! –
уронила когда-то ворона.
 
 
И отец мой привиделся мне.
Принимая Метехи[70]70
  Район старого Тбилиси, расположенный на высокой скале над Курой. Здесь находятся Успенская церковь XIII в. и памятник царю Вахтангу Горгасалу.


[Закрыть]
за Ксани[71]71
  Крепость XVI в., расположенная на скале над рекой Ксани при ее слиянии с Мтквари (Курой).


[Закрыть]
,
он платком протирает пенсне –
не ошибка ли тут в расписаньи?..
 
 
…Или дальний тебе Дилижан:
самосвалы рванули с насеста,
но почтовый гремит дилижанс
и названье сильнее, чем место…
 
 
Что за Скра, что за Скра, боже мой!
Встал отец над опущенной рамой.
Просто он торопился домой –
там ведь я, остававшийся с мамой.
 
 
Каркай, ворон, пари, не горюй –
уж сякая, такая наука –
этих строк, этих струн, этих струй –
в всеобъемлющей бедности звука.
 

Ксани, Метехи, Скра – это все и точки опоры поэзии, и ускользающие поводы к ней. Их звучание – в отличие, например, от карканья ворона – полностью зависит от читательской регистровки. Недаром Цыбулевский пишет:

 
Описания вне описанья,
Видно этим стихи хороши.
И пьянят, будоражат названья –
скажем, город какой-то Карши.
 

Критерий доподлинности делает топонимику необходимой, почти обязательной, но – сама по себе – это вещь для поэта опасная, скользкая, чреватая поверхностью и конькобежной гладкостью впечатлений. Однако потребность в топонимике велика и могущественна («названье сильнее, чем место») и диктует свои приказы на чисто лирическом языке, благодаря чему Цыбулевский нигде не соскальзывает в экзотику, в поэтический туризм. Для него пространство рельефно, шершаво, «заучено от одного до другого местечка» и топонимы не расхожие подписи к картинкам из путеводителя, а душевно прожитые и обжитые места:

 
Что в имени тебе Зербити[72]72
  Село возле Манглиси.


[Закрыть]
,
Зербити и Гохнари[73]73
  Хутор возле Манглиси.


[Закрыть]
 – что?
Звезда, сошедшая с орбиты
и медлившая над плато.
 
 
И вот ее изображенья,
печать в углу надгробных плит.
Лишь штампик детского печенья,
как тесто, вдавленный в гранит.
 
 
На нем наивный и чеканный
пастуший посох, меч и плуг –
ни буковки –  все безымянны
могилы этих звездных слуг.
 
 
Что это женская рука мне,
изображенная с ключом!
Дождись, пока звезда на камне
забрезжит каменным лучом.
 

Но какие же края, чьи просторы высвечивает нам топонимика Цыбулевского? – Безоговорочно, грузинские. Зербити, Коджори, Джвари, Чугурети, Манглиси, Ахалцихе, Мзи[74]74
  Озеро в Абхазии.


[Закрыть]
, Скра, Казбек, Светицховели, Телави, Кутаиси-Кутаис, Гелати – этот перечень почерпнут мной только из оглавления (добавьте сюда и такие грузинские атрибуты – и тоже из оглавления! – как кинто[75]75
  Уличный торговец, разносчик или просто весельчак и бездельник, живущий случайными заработками, завсегдатай духанов.


[Закрыть]
, хаши[76]76
  Очень концентрированный жирный бульон из говяжьих ног и рубца, который варится 8–10 часов. Едят только ранним утром: нейтрализует последствия вечернего пиршества накануне.


[Закрыть]
, чуреки[77]77
  Пресные лепешки из пшеничной или кукурузной муки.


[Закрыть]
).

Даже тогда, когда мы встречаем в книге две пары отчетливых отпечатков негрузинских следов – среднеазиатские и дагестанские стихи и прозу, – то и там (и прежде всего в прозе) грузинские мотивы являются существеннейшим конструктивным элементом (особенно в «соседних», дагестанских вещах).

Но в фокусе, в центре внимания, пребывает так ни разу и не попавший в заголовки – Тбилиси, но автор дорожит им как никакой другой доподлинностью!

Доподлинность и художественное время
 
Огромный флаг воспоминанья за кипарисною кормой…
 
О. Мандельштам


 
Что может лепет голубиный, когда необходим сюжет!..
 
А. Цыбулевский

По своему складу и миссии Цыбулевский не пророк и не служитель культа, а обыватель, мирянин, будничный человек. Он ничем не выделяется в толпе, он старается ни во что не вмешиваться (это ему, разумеется, не удается, и он очень огорчается).

Он – зритель, а не созерцатель. Мистический опыт ему совершенно чужд, тоска по вечности, пророческие прозрения – не для него.

 
…Наискосок –  в небытие –  лаваш:
 девчонка с ним из лавки побежала.
 Скажи на милость, что еще за блажь –
 душа моя пророчеств пожелала.
 

Для Цыбулевского поэзия – не ветер из будущего, пробивающий коросту настоящего, как полагал, например, Хлебников, а наоборот – некий атлантический порыв, пропитанный влагой прошедшего. Ушедшее явлено в набухающей памяти и проливается на современность, копошащуюся внизу, – то водяным обвалом грозы, то занудным решетом мороси. Глина, размягченная ливнем и размешенная подошвами, – вот наиболее точный образ представления Цыбулевского о поэтическом субстрате, о почве его стихов.

Его метод доподлинного запечатления подразумевает постоянную современность, автор и его материал ни на шаг не отстают друг от друга – они одновременны, и они сегодняшние:

 
Рисую вечные картины.
Арба тихонько проплыла:
повез старик свои кувшины,
огромные, как купола…
 

Отсюда возникает доминанта настоящего времени и отчетливая антисюжетность в вещах Цыбулевского[78]78
  Ведь в одном настоящем сюжет невозможен, для его построения необходимо «как минимум» прошлое. Настоящее, доподлинное – и есть «лепет голубиный» (см. эпиграф).


[Закрыть]
. При этом компоненты, периоды его вещей все же образуют временную последовательность, но это не мельканье сюжетных сцен, а скорее смена операторских планов. Запечатлевая, поэт прежде всего обязан проявить композиционное чутье – чувство избирательности, искусство фокусировки, вкус кадрировщика. Абсолютное, круговое, диорамное запечатление невозможно и не нужно[79]79
  Поэзия (особенно лирическая), в отличие от прозы, обречена на монологичность (в терминологии М. И. Бахтина). В редчайших случаях она проявляет, так сказать, диалогичность: так, весь «Евгений Онегин» пронизан как бы двойным светом авторского мироотношения – через «призму» («магический кристалл») Онегина и через «призму» Татьяны (но и недаром Пушкин назвал эту вещь романом в стихах).


[Закрыть]
:

 
Зачем писать о нем, к чему?
Смешно в той области старанье.
По разуменью моему –
поэзия –  вся –  ускользанье.
 

Поэтому, хотя многие строки и абзацы Цыбулевского звучат бессвязно, как глоссолалии фактов и событий, все же нельзя сказать, что Цыбулевский бесструктурен. Просто структура его вещей особая: хаос как закон композиции – эта мысль Е. В. Завадской о буддистских росписях Аджанты уместна и справедлива здесь.

В то же время нельзя сказать, что фотографический метод тождественен фактографическому: ведь, как было замечено, «искусство отстоит от факта на величину души автора» (М. Анчаров), и Цыбулевский наводит мост между искусством и фактом несколько в ином створе, полагаясь не столько на свою душу, сколько на душу запечатлеваемого (и, следовательно, на свою собственную, когда заводит речь о себе).

Плюс беглое мастерство запечатления – словно надежные перила мостка…

Но запечатление безнадежно, все уходит – но лишь для того, чтобы вернуться:

Воспоминания – укоры, уколы. Минувшее действительно миновало, кануло – и где-то пребывая, в каких-то темных кладовых – становится прошедшим, которое нам еще предстоит. Что это – прошедшее? Кто вызывает его? И оно стремительно всплывает из глубины, как поплавок, на самую малость, на постороннесть себе, на листвы цветные витражи («Ложки»).

Воспоминания – это тот же метод запечатления, но распространенный на прошлое; память выполняет чисто транспортные функции. Прошлое связано с настоящим не генетически (как исток с устьем) и не археологически (тайна со знаком вопроса, дешифровальное гаданье), а именно транспортно – посредством памяти и реминисценций.

Интересно, что в прошлом времени, в некоем припоминательном блаженстве, – метод запечатления расслабляется и допускает сюжетность, даже потворствует ей. Это и понятно, ведь вспоминаются, как правило, не осколки, не обрывки, а целостные динамичные жизненные куски и фрагменты (например, воспоминания о первой любви в прозе «Чертово колесо», об отце и Тбилиси в «Ложках», в «Хлебе немного вчерашнем» и в «Шарк-шарк» и многие другие). Ведь в текущем настоящем никакой сюжет невозможен, для его возникновения необходимы бывшее и прошлое.

А настоящее – это так, «лепет голубиный».

Но запечатление, почти безнадежное в настоящем, тем более безнадежно и в прошлом. При воспоминании не только доподлинность оказывается под угрозой, но и сама подлинность:

…И ниточки зеленые подводного моха колеблет теченье. И это можно забыть?! И это забывалось?! Начисто. Не попало на бумагу – пропало. Уйдет, ушло, как сиюминутное тогда ощущение теплоты в затылок льющегося солнца («Гелати»).

Или:

Все уходит – этого не будет уже – все уплывает, выскальзывает из рук, и эта минута лишь кажется такой, что ее забыть невозможно, – ее не будет, и не только ее, а целого часа не будет, и целого дня не будет, дни только и делают, что теряют собственно дни. И что остается? Некое воспоминание о чем-то, о ком-то, скажем, о предмете, оторванное от того, что было, а было это состоянием плюс предмет – было предмет-состояние слитно, а не врозь, как врозь оно в этом суррогате – воспоминании, которое по-настоящему не имеет ни предмета, ни состояния. В усилии беспамятства больше предмета-состояния, чем в воспоминании («Хлеб немного вчерашний»).

Или:

…Это было в этом году – смешно. Нелепо – само собой разумеющееся. Я скажу через некоторое время, что видел в этом году этого человека («Хлеб немного вчерашний»).

В одно и то же время Цыбулевский воскрешает воспоминания из забытья и отвергает их как заведомую ложь, даже посмеивается над ними. Воспоминания насущны – как же без прошлого? Но они же и бессмысленны, ибо бессильны перед эрозией вечности, перед искажающим даром памяти.

Никакие сомнения не могут приостановить сам этот поток – поток воспоминаний, игнорирующих любую иронию и свою «неправомочность»: редкая страница обходится без них. Ведь для поэта его прошлое – не просто кумулятивная кривая, колода событий, но собственно жизнь, подчас суровая и несправедливая. Не прошедшая, а прожитая: («Прошлое – кипение»).

Ну разве можно забыть арест? –

 
…Мир довоенный, мир покойный.
Отец и мать… Но погоди,
зачем тут вынырнул конвойный
и Вологдою окатил?
 
 
Так головой своей повинной
вступаю под зеленый свод,
предвосхищая хоровод,
как в фильме «Восемь с половиной».
 

Никакая аберрация чувств и никакая работа над стихом не могли бы и не смогли загладить остроту этого впечатления, не раз и не два проступающего в книге:

 
Досмотр прост:
ни выдоха, ни вдоха,
а кажется, что губы не мертвы.
Еще немного северного моха,
пожалуйста, еще чуть-чуть листвы!
 
 
У неба, неба снившаяся синь.
Носилки не украшенные узки.
…Да, день и ночь тому назад латынь
еще могла торжествовать по-русски.
 

Или – впечатлительный глас ребенка! О, тифлисское детство! Как забыть тебя?! Как смириться с метаморфозами в сущности и облике любимого города? «Куда же ты, куда же ты, пролетка?»:

 
Конечно, нет духана[80]80
  Небольшой трактир.


[Закрыть]
углового,
как самого угла –  вокруг все ново,
шарманщик мертв. А все же тень Майдана
в чужой асфальт впечаталася глухо…
Нет ничего от прежнего духана.
Как просто все. Вот юркая старуха –
ей спешно перейти дорогу надо:
купить в жару бутылку лимонада.
Полощутся в стеклянном барабане
обмылки неба бледно-голубые.
Близка основа жизни к серной бане,
явленья безыскусственны и четки.
Без выбора перебирай любые,
как бедные пластмассовые четки.
 

Пластмасса – вот метина дешевеющего времени. Она появляется – как только возникает нужда друг другу противопоставить ушедшее прошлое и идущее настоящее. Антипод пластмассы и секундант настоящего – керосин[81]81
  Тут, тоскуя о прошлом, Цыбулевский проявляет себя истым современником настоящего, ему и дела нет, что когда-то и для кого-то керосин был тем же самым, что для него пластмасса. Интересно, что у Б. Ахмадулиной пластмасса трактуется как бездушный символ современности («ассортимент пластмасс» в ее «антикварном магазине»).


[Закрыть]
.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16