Павел Муратов.

Образы Италии



скачать книгу бесплатно

Чувством какой-то простой и законной радости бытия, верой в непреложное счастье жизни проникнуты все фрески феррарского цикла. Борсо неизменно милостив и щедр, и гордая улыбка неизменна на его устах. Его охоты удачны, его суды праведны, его свита состоит из прекрасных юношей и опытных старцев, его лошади выращены в знаменитой своими лошадьми Мантуе, его собаки и соколы мастерски сноровлены. Придворные кавалеры учены и вежливы, дамы нежны и искусны, их жизнь течет, как вечный праздник, в легком труде и невинных наслаждениях. Но Косса не был нисколько придворным и льстивым бытописателем, – развлечения д’Эстэ имели для него ту же ценность, что и сельские работы. Он изображал их рядом, с той же любовью, с тем же наслаждением. Доля поселян для него не меньше завидна, чем охотничьи забавы Борсо. Он угадывал важный смысл труда среди вечной чистоты и ясности полей. Все, что он видел, опьяняло его, как свежий воздух Божьего мира. И сами созвездия казались ему благожелательными, и заманчивой была для него тонкость начертания их таинственных знаков. Феррара могла безбоязненно взирать на стремительный бег зверей зодиака. Судьба каждого месяца въезжала туда добрым гостем на триумфальной колеснице. В искусстве XV века фрески Коссы отмечают минуту бодрой и полной веры в себя, в свободу и правду творчества. Их могло создать только искусство, находящееся в стремительно восходящем движении. Для Феррары, немного запаздывавшей против Флоренции в своем художественном развитии, еще не наступила минута раздумья, ее не коснулась еще тень усталости, которая там уже ложилась на Боттичелли и Вероккио. Тридцатилетний Косса впитал в себя всю энергию Мантеньи и Пьеро делла Франческа, и в то же время он не унаследовал от них «проклятия» их гениальности – бремя жизни было легко для него, и просто было для него назначение художника. Его линии ложились широко, весело и гибко, без нечеловеческой твердости и точности Мантеньи. Мистически сияющий воздух Пьеро делла Франческа был понят им только как светлый радующий воздух деревенских далей.

Большим достоинством Коссы надо считать его поразительное чувство группировок. По непосредственной и свежей прелести групп он превосходит даже своих великих учителей. Так мог писать только художник, очень близко стоявший к жизни и крепко любивший ее. Жизнь кватроченто всегда будет рисоваться нам в образе рыцарственных групп, созданных Коссой. Сверх того, Косса был превосходным портретистом, и в феррарских фресках есть много отличных голов. Герцог Борсо изображен там много раз в различных поворотах. Искусство Коссы достигает своих вершин, когда эта обаятельная голова старого герцога, так странно похожая на голову Roi Soleil [25]25
  Короля-Солнца (фр.).


[Закрыть]
, становится центром для группировки других, когда милостивая улыбка Борсо освещает склоненные к нему лица проницательных седых министров и смущенных своей красотой пажей.

Недавно найденный документ, выяснивший автора лучшей части фресок Скифанойи, представляет собой письмо Франческо Коссы к герцогу Борсо.

В этом письме художник просит у герцога более справедливой расценки его трудов по росписи Скифанойи. Ему было отказано в этом. Щедрость Борсо потерпела здесь крушение, и он выказывал свою неблагодарность к художнику и свое непонимание искусства. Едва ли можно удивляться этому после того, как стало известным, что просвященнейшая и умнейшая женщина Возрождения, Изабелла д’Эстэ, предпочитала иногда Мантенье различных посредственностей. Как бы то ни было, история сообщает, что Косса не стерпел обиды и навсегда переселился в Болонью. Несколько его работ сохранилось в этом городе, другие перешли в различные европейские галереи, как, например, чудесная «Осень» в берлинском музее и драгоценные пределлы в новой Ватиканской пинакотеке. В «Мадонне» болонской галереи и в полустертой фреске маленькой болонской церкви Мадонна дель Баракано Косса кажется другим, чем в Ферраре. Протекшие годы сделали изображаемые им лица суровыми, и стройность его фигур сменилась грузностью. Полнота их жизни ушла куда-то внутрь, точно они замкнулись в себе. Прежняя улыбка безотчетного счастья исчезла безвозвратно. Черты эти особенно выражены в цветном стекле, изображающем св. Иоанна Евангелиста, которое Косса сделал для церкви Сан-Джованни ин Монте в Болонье. Лицо автора Апокалипсиса выражает здесь тяжелую и напряженную думу. Расположенные над ним символические семь светильников свидетельствуют о грозном и торжественном значении этого образа. Такова предсмертная работа художника, который начал с прославления радостей жизни при дворе д’Эстэ. Не говорит ли она о полном испытаний и превратностей пути, который был назначен и этой давно угаснувшей душе? Косса умер рано, не дожив до старости.

Фрески на северной стене Скифанойи принято считать теперь работой других, менее замечательных художников Феррарской школы. Среди них могли быть ученики старшего современника и достойного соперника Коссы, Козимо Тура. Произведения Туры, к несчастью, так же редки, как произведения Коссы. Их достаточно, впрочем, для утверждения, что и этот феррарский мастер должен быть называем в числе значительнейших художников XV века, непосредственно за Мантеньей, Беллини и Пьеро делла Франческа. Козимо Тура был товарищем Мантеньи по мастерской Скварчионе в Падуе. Вместе с другими учениками Скварчионе он вынес из Падуи стремление к алмазной твердости, к чеканке формы, к точности будто отлитых из бронзы рельефов. Все это сильно отличает его от Франческо Коссы, в котором падуанские черты мало заметны. И, напротив, в живописи Туры мало заметны следы влияния Пьеро делла Франческа. Он гораздо ближе к Мантенье первого периода и часто напоминает его своими фантастическими скалистыми пейзажами, узорчатыми ветками на странном металлическом небе и классическими архитектурными мотивами. Но он не похож на Мантенью в главном качестве, определяющем художника, – в чувстве линии. Линия Мантеньи – спокойная и твердая, выражающая всегда какой-либо объем. Линия Туры – запутанная, сложная, вьющаяся, разбивающая все плоскости на отдельные узоры. В каждой фигуре Мантеньи чувствуется непреклонная воля и открытый ум. Тура, напротив, всегда глубоко замкнутый, ускользающий, чудной и условный в своих искривленных фигурах, преувеличенной мимике лиц, резких складках одежды и особенно в своих пейзажах. На каменных равнинах Мантеньи еще могло бы обитать какое-то героическое племя людей, но среди винтообразных скал и диких, похожих на сахарную голову, гор, излюбленных Турой, могут жить разве только волшебники и драконы.

В старинном романском соборе Феррары есть две картины Козимо Туры. Этот собор, сохранивший только свой портал, внутри до неузнаваемости переделан прелатами XVIII века. К счастью, на стенах хора еще уцелели «Благовещение» и «Святой Георгий» работы Туры. Картины несколько потемнели, но зеленоватый прозрачный колорит их и сейчас еще очень красив, и еще сияют излюбленные феррарским художником грани и изломы. Особенно хорош Георгий на геральдическом коне, поражающий геральдического дракона. Мантия освобожденной царевны вьется неописуемыми сверкающими складками. Сзади видна фигурка сказочного царя, дальше – конусообразная гора, обвитая сказочными дворцами, а справа с металлической отчетливостью вырисовывается на мрачном небе дубовая ветка.

Святой Георгий, рыцарь-святой, всегда считался покровителем рыцарской Феррары. Пожалуй, в своем условном, геральдическом толковании этой сцены Тура тоже выказал «национальные» черты. Он воспринял предание о герое, поразившем дракона и освободившем принцессу, как чисто рыцарскую легенду. Каждый из изображенных им персонажей был бы очень на месте в «четверти» любого рыцарского герба. Тура и в религии оставался более человеком старых традиций, чем свободный и самостоятельный Косса. В его «Благовещении» чувствуется «затаенное дыхание», напоминающее набожных художников треченто. И еще одна особенность сильно отличает Туру от Коссы. У Коссы всегда все в движении, ясный ритм колеблет его головы даже в спокойных группах. Фигуры Туры всегда неподвижны, они кажутся внезапно окаменевшими в священном ужасе. Поднявшийся на дыбы конь Св. Георгия никогда не опустит копыта, всадник никогда не отнимет копья, пронзающего пасть дракона, царевна никогда не опустит поднятых рук. Может быть, в этой прерванности точно внезапно околдованных сном движений и заключается особенная прелесть искусства Туры. От глубоко врезанных причудливых линий его картин трудно оторваться. Наваждение, которое исходит от них, заставляет зрителя забыться так же неподвижно и напряженно, как созданные художником иератические фигуры.

После Коссы и Туры Феррарская школа дала еще несколько выдающихся художников и затем в первой половине XVI века стала склоняться к упадку вместе с другими итальянскими школами. Переходное время, каким был конец XV века, выдвинуло в разных городах Италии интересные и сложные художественные индивидуальности. К числу их принадлежит уроженец Феррары, ученик Туры, Эрколе Роберти. Чрезвычайно жаль, что его вещей почти не осталось в Италии, да и в европейских музеях их очень мало. Кто видел большой алтарный образ Эрколе в Милане или его картины в Дрезденской галерее, тот никогда не забудет производимого ими впечатления огромной нервной силы и тонкой артистичности. Здесь мы приближаемся к каким-то вершинам итальянского Ренессанса. Создавший дрезденские пределлы и лондонскую «Манну» гениальный мастер, несомненно, обладал сложной душой и болезненно страстным темпераментом. Может быть, эта крайняя сложность и острота помешали ему не только жить (он умер очень рано), но и работать. В красоте его искусства есть что-то, что делает ее слишком редкой и изысканной. Напротив, нет ничего редкого или сложного в другом феррарском художнике, ученике Коссы, Лоренцо Коста. Большую часть своей жизни он жил и работал в Болонье и воспринял многое из эклектического и нестрогого духа этого города. Его портреты семьи Бентивольо на фреске в тамошней церкви Сан-Джакомо Маджоре еще напоминают заветы Коссы, и о хороших феррарских традициях говорит еще пейзаж «Триумфа Жизни» и «Триумфа Смерти» на стенах той же капеллы Бентивольо. Но к концу своей жизни Коста растратил все, чему научился от Франческо Коссы. Вялая живопись его поздних вещей исполнена в духе его болонского ученика, «незаконного сына» Феррарской школы, Франческо Франчиа.

И в самой Ферраре искусство потеряло яркие обособленные черты с наступлением XVI века. Самые видные художники того времени, Эрколе Гранди и Гарофало, были захвачены общим эклектизмом и не ушли от сильных, всеуравнивающих влияний Рафаэля и венецианцев. Все же и тогда в Ферраре нашелся один очень оригинальный и одаренный художник, на котором нельзя не остановиться. Можно оспаривать живописные достоинства картин Доссо Досси, но неоспоримо то, что в каждой его вещи виден особенный темперамент и в каждой чувствуется привлекательное воображение. Каждое произведение Доссо, встретившееся в одной из итальянских галерей (их особенно много в Модене), непременно заставляет остановиться. Во времена смешения всех школ и стилей, несмотря на эклектичность его собственной манеры, он все-таки остался каким-то образом одинокой фигурой, не зачисляясь в подражатели признанных веком гениев. В самом типе его персонажей, в необычайности его группировок, в игре его густых «винных» красок угадывается затейливость его дарования. Доссо отличает от других внутреннее беспокойство, вечное брожение, которое нельзя называть иначе как романтизмом. Надо добавить, что романтизм Доссо был явно литературного склада и что скорее он почерпнул его у своего друга, тонко-скептического Ариосто, чем у наивного Боярдо. В XVI веке Феррара перестала быть городом художников, но она осталась городом великих итальянских поэтов. Очень жаль, что у Феррары нет хорошего собрания картин своих художников, такого «национального» музея, какие есть, например, у Сьены или Перуджии. Та маленькая коллекция, которая под именем «атенеума» помещается в Палаццо де Диаманти, не дает даже отдаленного представления о живописи Феррарской школы. Путешественнику остается удовольствоваться самим дворцом, постройкой местного архитектора начала XVI века, Биаджио Росетти. Напротив него стоит более простой и благородный дворец Саграти-Проспери с красивым угловым пилястром и элегантным балконом. Архитектура феррарских дворцов вообще отличается благородной скромностью. Единственным украшением их гладких кирпичных стен являются дверные и оконные наличники из терракоты, всегда отличного, очень чистого рисунка. Такой же простотой и скромностью отмечена архитектура дворца Скифанойя. Лишь внутри, вслед за залой, расписанной Коссой и его помощниками, находится зала с чрезвычайно богатыми лепными украшениями конца XVI века. Теперь в ней помещается крайне любопытная коллекция медалей, немногим уступающая собраниям флорентийского Барджелло и болонского городского музея. Здесь есть ряд превосходных работ лучших медальеров кватроченто и чинквеченто – Пизанелло, Сперандео, Маттео де Пасти. Это незаменимый источник иконографии д’Эстэ. Знакомый по фрескам Борсо еще раз показывает здесь свою милостивую улыбку. Лукреция Борджиа является здесь со своей маленькой головкой, волной тяжелых волос и неверным профилем. Но больше всего запоминается странный профиль друга гуманистов, молодого Лионелло д’Эстэ. В гениальном толковании Пизанелло эта голова мечтательного и ученого герцога может быть поставлена рядом с изображениями на монетах Сицилии и Великой Греции.

Скифанойя стоит на самом конце города, в нескольких шагах от городских стен, превращенных теперь в бульвар. С этих бастионов, которыми гордился когда-то искусный в военном деле Альфонсо I, открывается пустой, внушающий жалость вид. Болотистые, нездоровые поля тянутся внизу, а здесь, на улице, стоят дряхлые дома, в которых ставни как будто навсегда закрыты. На валу листья падают один за другим с осенних платанов. Они усеяли все аллеи, и по ним мягко стучат копыта лошадей возвращающегося откуда-то отряда кавалеристов. Эти всадники еще раз напоминают о рыцарских поэмах феррарских поэтов, о кавалькадах Борсо, увековеченных Коссой в Скифанойи.

Не следует уезжать из Феррары, не побывав в доме фамилии Ромеи. Этот дом находится на одной из самых заброшенных и запустелых улиц города. С улицы не видно ничего, кроме высокой стены, но когда наконец на звонок отворяется дверь и старый сторож впускает посетителя во двор, тот невольно останавливается, охваченный глубоким волнением. Двор дома Ромеи заполняет какой-то важный пробел, который оставался после хождения по музеям и рассматривания картин. Здесь начинаешь живо чувствовать себя окруженным той интимностью и изящной уютностью, о которой только намекали скромные фасады дворцов и их тонкие терракотовые украшения на феррарских улицах. Бог знает, каким чудом еще живет здесь это чувство среди такого полного разрушения! Судьба дома Ромеи была жестокой: и монастырем он бывал, и казармой, и приютом бездомных, раскладывавших в комнатах огонь, чтобы варить пищу. От живописи, которой он был расписан, теперь остались лишь некоторые потолки, части фризов, полустертые следы кое-где на стенах – многое из этого отличной работы еще не выясненного как следует художника. Дом принадлежит сейчас Министерству народного просвещения, подумывающему, как все министерства в мире, о хорошей реставрации. Но пока хранителем здешним и не очень опасным реставратором является один старый сторож, который возделывает посреди двора маленький садик. Его девочка нянчится с хромой сорокой под элегантными лоджиями, где когда-то проводили досуги д’Эстэ.

Дом Ромеи остался как бы меркой, по которой можно вернее судить о тогдашней Ферраре. Все рассказы о пышности и блеске двора д’Эстэ надо привести в согласие с этим скромным и искренним домом вельможи. Надо помнить, что герцогство было маленьким государством-поместьем, в котором придворная жизнь была проще, естественнее и теплее, чем то бывает в больших громоздких монархиях. Феррара напоминает скорее немецкие герцогства XVIII века. Разница в том, что немецкие герцоги рабски стремились подражать своим недосягаемым французским идеалам. Феррара же, напротив, была зерном, откуда выросло все, что было красивого при дворе Людовиков. Она есть отечество той мечты о вечном празднике придворной жизни, которую так настойчиво преследовали потом поэты и художники на протяжении трех столетий.

Болонья

«О singular dolcezza del sangue bolognese!»[26]26
  «О чудесная сладость болонской крови!» (ит.)


[Закрыть]

Boccaccio. Il Decamerone. G. VII. Nov. VII

На теперешнего путешественника Болонья производит впечатление города, где хорошо отдохнуть от слишком усердных скитаний по музеям и церквам. После всяких чудес Падуи и Феррары и перед тем, что обещает Флоренция, здесь можно прожить несколько дней без особых художественных волнений, но и без всякой скуки. В Болонье есть что-то легкое, веселящее глаз, приятно несложное. Это город счастливых и здоровых людей. Его окружают тучнейшие в Италии житницы и виноградники, дающие прославленное вино. Никакое другое место не может сравниться с Болоньей по изобилию, разнообразию и дешевизне всевозможной снеди, и итальянцы недаром называют ее «жирная Болонья» – «Bologna la grassa».

Но Болонья известна под именем не только «жирной», а еще и «ученой» – «la dotta». Ее древний университет дает ей на это несомненное право. На первый взгляд такое соединение сытости с ученостью кажется странным; оно приводит на ум персонажа, олицетворяющего Болонью в комедии масок, – ученого Dottore Balanzon [27]27
  Доктора Баланцона (ит.).


[Закрыть]
. Но, говоря серьезно, нет ничего противоречивого между процветанием здешних угодий и возникновением среди них университета. На заре итальянской образованности этот университет был основан юристами, людьми дела. Не здесь, а в Париже Данте слушал уроки «божественной науки», теологии. Болонский университет никогда не был так знаменит своими гуманистами, как Падуанский университет в XV веке. Здравый смысл неизменно хранил Болонью от всяких слишком отвлеченных страстей.

За восемь столетий университет успел удивительно слиться с жизнью города. В XVII веке он сделался рассадником бесчисленных местных «академий». В XVIII веке, таком падком на всякую ученость, университетские люди придавали особый оттенок местному обществу. Болонья славилась тогда своим обществом: своими красивыми женщинами, обильными ужинами, умными разговорами, хорошими концертами. Во владениях папы она была вторым городом после Рима, и управляющий ею кардинал был вторым после папы лицом в церковном государстве. Путешественники гостили здесь подолгу и уезжали отсюда с сожалениями. Для всех Болонья была тогда гостеприимна: де Бросс мог блистать в ее салонах своим остроумием, Гете мог найти в ней многое, чем утолить свою жажду всяческого знания, Казанова был поражен той легкостью и щедростью, с какой она предоставляла всевозможные наслаждения. Стендаль обязан Болонье многими блестящими страницами в книге «Рим, Неаполь и Флоренция». Он провел здесь две недели, посещая приемы тонких прелатов, бродя вместе с Шелли по старым церквам, слушая чтение «Паризины» Байрона в кружке местных красавиц и их томных поклонников, беседуя с прекрасной и умной синьорой Герарди о четырех видах любви. «В Болонье, – писал он, – встречается, как мне кажется, больше ума, темперамента и оригинальности, чем в Милане; характеры здесь более открыты. Через две недели у меня здесь явилось больше домов, где я мог провести вечер, чем сколько их было бы в Милане через три года».

Теперешний путешественник не считает своей обязанностью знакомиться с жизнью того города, куда его привлекли интересы искусства или истории. Он лишен возможности судить поэтому, сохранило ли общество Болоньи хотя часть своей былой прелести. Его беглое впечатление отметит лишь оттенок интеллигентности, свойственный этому городу в большей степени, чем многим другим итальянским городам. Такова сила традиции. Может быть, это она заставила поселиться в Болонье последнего замечательного итальянского поэта и историка литературы Джозуэ Кардуччи, хотя он и был уроженцем Тосканы. А может быть, для человека, свободно выбирающего, где поселиться, этот город всегда имеет какие-то преимущества, которые связаны с порождаемым им впечатлением легкости, но не пустоты, довольства, но не отупения, живости без суеты, образованности без педантизма. В Болонье весело ходить по улицам, и даже бесконечные аркады не делают их монотонными и хмурыми, как в Падуе. Весело и шумно бьет прекрасный фонтан Нептуна на ее главной площади, окруженной живописными старинными дворцами.

На эту площадь выходит огромный неотделанный фасад самой большой из болонских церквей, Сан-Петронио. Местные жители до сих пор с гордостью указывают, что эта церковь больше, чем флорентийская Санта-Мария дель Фьоре. Их слова – отголосок векового соперничества Болоньи с Флоренцией. Любопытно, что оно почти всегда было мирным. Ради него не было пролито столько крови, как ради спора Флоренции с Пизой или Сьеной. Остроты, которая была в тех распрях между близкими родственниками, не могло быть в этом соперничестве. Болонья была слишком далека от Флоренции не потому, что их разделяют Апеннины, но потому, что между ними лежит глубокая духовная пропасть. Во Флоренции – все величие, все гений, все страсть, все край; здесь же – все только середина, только талантливость, только восприимчивость, только благоразумие. Вся историческая судьба Болоньи кажется выкроенной по иному масштабу и иными руками, чем судьба Флоренции. Разумеется, в сущности, не может быть и речи о действительном соперничестве этих двух городов. Ни Сан-Петронио, несмотря на свои размеры, ни иная какая болонская церковь не заставят забыть про великие храмы Флоренции. Лучшее, что есть в Сан-Петронио, это как раз работа тосканского мастера, – предсказывающие Микельанджело рельефы на главном портале, изваянные скульптором из Сьены, Якопо делла Кверчия. Правившей здесь в XV веке фамилии Бентивольо, здешним Медичи, во всем далеко до флорентийских Медичи. Их лица на медалях Сперандео в городском музее или на фреске Лоренцо Косты в церкви Сан-Джакомо Маджоре кажутся менее тонкими, менее одухотворенными. Не слишком верится в их легендарное родство с сыном императора Фридриха II, королем-поэтом, королем-узником, Энцио.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18